Вы здесь

Вчера (Обыкновенный роман)

Вчера

Обыкновенный роман 

Анонс 

Русская проза практически ещё не освоила переломный исторический период в жизни СССР – десятилетнее правление Никиты Хрущёва (1954-1964 г.г.). Герой романа изобретательно пытается найти и находит своё место во враждебном ему мире, открыто исповедуя активное неприятие коммунистических догматов. При этом он не диссидент, но простой, наивный, бестолковый, “стихийный” шестидесятник, сознательно нарушающий бесчеловечные тоталитарные законы и, что удивительно, одолевающий таки всесильную Систему в нелёгкой личной жизни. Немало страниц, однако, посвящено и 30-40-м годам 20-го века - годам расцвета сталинизма, то есть предыстории хрущёвской “оттепели”… 


Часть 1 –я

Серебристые облака упований

И вот он понёсся, как бешеный конь, долгожданный 1955-й. Зимняя сессия у Семёна прошла ровно, ни одного «хвоста». Так что стипендия в 230 рэ обеспечена. Ещё полдня мучительного сражения за билет на Курском вокзале, и Сенька Серба помчался домой, в родной город на Днепре. 
Валюша опять уклонилась от встреч и разговоров, поэтому в Запорожье получился пустой номер. Удрученный неудачей, холодно простившись с матерью, раньше намеченного вернулся Сенька в Москву. Анна Николаевна так и не смогла растопить лёд непонятного сыновнего отчуждения и протоптать тропинку к его окровавленному сердцу. 
И вновь потекли мрачные дни. Учёба, как учёба, в общем, скукота жуткая. Конечно, учиться на юрфаке МГУ считалось немалой жизненной удачей, однако вскоре науки приелись, всё вокруг как-то потускнело. Да и прогулов получалось немало. Просто так, от лени и от неприятия казёнщины и лицемерия на факультете. 
Доцент-марксист любил проводить коллоквиумы по коммунистической теории. Обычно они проходили очень весело. Азартно спорили умница Витя Месяцев, прозванный за скрупулёзную дотошность в аргументах Догматиком, и Семён Серба, получивший кличку Диалектик, – возможно, за казуистическую гибкость формулировок. 

Жаркое лето 37-го... В стране – человекотрясение. А в кухоньке хаты деда Калистрата липкая духота. Кусючие мухи. Сенькина нянька соседская Тонька, ей было тогда лет 15-16 (её мать, старая Калэнычка, – соседка Сенькиных деда-бабы со стороны колхозной конюшни), возится с двухлетним Сенькой, пытаясь напоить молоком из кружки. Он вредничает, капризничает. Она берёт его на руки и пытается утихомирить убаюкиванием. У неё на руках уютно и привычно. Сквозь ситчик летней кофточки ему приятна ласка пружинистых грудей, он прижимается к ним щекой и ему уютно, но ещё по инерции он завывает затихающим нытьем.
Заходит кто-то из взрослых мужиков и подначивает Тоньку (Сенька ещё не разговаривает, только отдельные слова, поэтому не донесёт, и дядьке не опасно попохабничать): 
- Ты ему сиську дай, вон они какие у тебя уже, как дыни!.. Сразу успокоится…
Тонька краснеет, быстро отнимая Сеньку от себя и усаживая на лавку. Её чувство стыда передается ему, и он с ненавистью смотрит на мужика. Тот гогочет и уходит… Сцена врезалась в память. 

Конец лета. Мама взяла Сеньку на какое-то время в город. У неё комнатка на Слободке, улица Кошевая, 17. Дело к вечеру, солнце уже низко. Семён ещё не ходит, и это беспокоит маму. Во дворе, в нескольких метрах от них с мамой, сидят на лавочке двое мужчин из семьи хозяев Мозулевских. 
Один из них ласково зовет Сеньку к себе, приманивая жестами тяжёлых загорелых мужских рук. И вдруг Сенька отрывается от мамы и неуверенно идёт к дядьке и проходит-таки всю дистанцию, падая на финише в его крепкие руки.
- Пошёл!.. – изумленно кричит мама. Все дружно смеются… 
- Ну вот видишь, Анька, - басит мужчина, - теперь не переживай, такой орёл далеко пойдёт!..

Сенькины довоенные воспоминания носят смутный, отрывочный характер. Так как он большей частью воспитывался у бабушки Ефросиньи Петровны, поэтому первые и самые прекрасные его жизненные впечатления связаны с поэтичным украинским хутором Казачьим, раскинувшимся двумя недлинными улочками вдоль бывшей речонки Чавки, впадавшей, продираясь сквозь чащу тростника, в небольшой пруд, по-украински, конечно, называемый ставок. 
Бабуся очень любила животных – коров, свиней, гусей, кур. Коровам она давала имена цветов. На Сенькиной памяти в те годы были Роза и Астра. Всегда в хате жил кот. Одна серая кошка Тинка прожила в доме много лет. Сенька любил летом возиться с кошками. Сильное впечатление – котенок, которого он тормошил, почему-то недомогал. На следующий день он издох в страшных судорогах. Из его рта вывалился клубок белых червей. Дедуля, ветеринар ещё дореволюционной выучки, брезгливо отбросил котёнка ногой, затем подхватил штыковой лопатой и отнес за хату, где закопал на пепелище. После этого сполоснул холодной колодезной водой руки (гигиена – наш принцип!) и так красочно объяснил Сеньке, что есть такое глист, что он до сих пор содрогается от этого слова. 
Это объяснение, впрочем, не помешало Сеньке сходить погодя попереживать на могилку котёнка на пепелище, под развесистой бузиной, куда дед и бабка относили золу, в которой так охотно купались куры. 
Руки всегда были безнадёжно черны и заскорузлы от возни с землей, однако земля грязью не считалась, и поэтому было достаточно их перед едой вытереть видавшим виды полотенцем. По утрам, правда, не каждый день, в целях закалки и бодрости внук с дедом через раз умывались из ведра колодезной холодной водой, так, слегка, для приличия - пару раз, смеясь, плескали в лица с ладошек. 
Вообще, гигиена была в том беззаботном хуторе на высоте. Можно было по неделям не мыть руки, мыло туалетное ценилось дороже экзотических раковин с тихоокеанских островов. Оно сберегалось бабусей в сундуке ради приятного парфюмерного запаха, напоминавшего ей одеколон.
Но зато когда изредка, раз в два-три месяца, приезжала мама, то отношение к мылу резко менялось. Увидев дорогую гостью из оконца кухни (мама шла обычно ближней стороной улицы, затем продиралась долго через неогороженный, заросший вишенником палисадничек, и была узнаваема издалека), бабушка кликала Сеньку, выхватывала из сундука новый кус мыла, розового и сумасшедше пахнущего, и успевала разок умыть внука, поспешно вытерев рожицу не очень часто стиравшимся передником, так что когда сияющая мать, переводя дыхание, переступала порог и Сенька кидался к ней на шею, то ей не оставалось ничего другого, как радостно воскликнуть: 
- Какие вы чистенькие, какие хорошенькие!
Бабуся при этом стояла в стороне, с гордостью потирая руки и приговаривая, что как же, не хуже, чем в городе живем, - и чистота и прочие блага у Сенечки в изобилии…
Тотчас начинало опорожняться и всем показываться содержимое тяжеленных сумок, притащенных мамой, которая жаловалась на то, как она растерла ноги и как устала. Привозила она обычно уйму конфет, которые до сих пор упорно именует "конфектами", бутыли с рыбьим жиром (лечить сыночкины простуды и хилость) и всякую детскую одежку.
Рыбий жир ставился на окно в парадной комнате с наставлениями пить его ежедневно (а лучше ежеминутно) и так и оставался там пылиться нетронутым до её следующего приезда.
Сенечка оказался болезненным, простудным малым, с вечными соплями, свисавшими до колен (во взрослые годы он понял, что это была неизвестная тогдашним врачам аллергия, преследующая его всю жизнь), прочно закутанный в тысячу одежек и платков, так что часто перегревался и ещё больше простуживался. Теперь уже, с высоты лет, можно твердо сказать, что простудная хилость – его постоянное хобби, он в этом деле специалист. 
По случаю приезда матери бабуся резала придержанного на сей случай откормленного петуха и готовила тут же борщ с петухом, а на борщи она была мастерица…
К вечеру, после сытного обеда, начинались бесконечные рассказы о Запорожье, о том, как там, в городе, удивительно люди живут. 
А то, иной раз, вспоминали страшный голод 33-го года, как вымирали целые хутора и сёла. Бабушка при этом непременно говорила, что выжили благодаря матэржэныкам. Сенька даже рецепт их приготовления запомнил. Ну, собирается трава крапивы, спорыша-конотопа, лебеды, калачики... Отваривается… Перемешивается со всякими вышкребками из бадей и бочек, лепятся такие себе вроде котлетки… Их присаливают и поджаривают на остатках олии, если есть, или на жире сусликов… Бабушка говорила, что вкуснятина страшная… К счастью, Сеньке попробовать матэржэныкив не выпало, и он так и не узнал, чего в матэржэныках больше – вкуснятины или страшного...

Когда через несколько дней наступал час маминого отъезда, Сенька вставал рано со всеми взрослыми и провожал мамочку до ворот – насчет её деда обыкновенно договаривался с председателем, чтобы маму взяли на забитый до отказа сельхозпродуктами и бабами "ЗИС-3", спешивший в Запорожье на воскресный базар. Сенька при этом ревел, возможно, что искренне, и просил маму взять его, сопливого, с собой. Надо ним смеялись загорелые колхозные бабы, огромными курицами громоздившиеся в кузове на мешках и корзинах, зисок натужно трогал, выбрасывая, как Везувий, облако ядовитого выхлопа, и уносился в далёкую сказочную городскую жизнь. А Сенька, сказать правду, забывал об уехавшей матери раньше, чем на улице успевала осесть пыль, поднятая мощной техникой, какой являлись тогда автомобили автозавода имени Сталина – легендарные ныне ЗИСы с зелеными фанерными кабинами.
Сенька рос замкнутым, одиноким ребенком, без друзей – ему почему-то казалось, что больше в хуторе детей нет. А те, которых он видел в соседних дворах, сторонились его, городского, он их побаивался, да и бабушка всячески ограждала внучка от их "тлетворного" влияния. Сенькиными верными приятелями были кошки, соседская собака огненно-рыжей масти, - конечно, её звали Шарик, - куры, гуси, утки, деревья в садике перед хатой, добрые растения в огороде и в балочке за огородом, как культурная флора, так и сорняки, он всех их знал и очень любил. 
Бабуся, не любившая ишачить на колхоз задарма на прополке свёклы, обычно бралась готовить трактористам. Рядом с дедовой хатой на соседней усадьбе, отобранной при коллективизации у единственного на весь хутор якобы кулака, стояла добротная хата, занятая теперь правлением колхоза "Большевик". Там же была и летняя кухонька, в которой бабуся готовила свои знаменитые обеды. В полдень на колесных "Универсалах" приезжали чумазые трактористы и накидывались на обед, не снимая фуфаек.
Однажды, ещё ранней весной, в первый день весенней вспашки, бабуля сварила трактористам на обед котёл лапши с петухом, которого выпросила по случаю начала полевых работ у председателя колхоза. Петуха привез с фермы лично бригадир Мартыненко Трофим Трофимович.
Обед получился веселым. Один из трактористов подпоясался не ремнем, как остальные пятеро, а укрутился стальной проволокой. Бабуля налила им по большой миске лапши и нарезала гору свежевыпеченного ею же хлеба. Они, гогоча, рубанули по миске и запросили добавки. Петровна, добрая душа, опять налила им по полной миске. Молодость быстро оприходовала и добавку. Вдруг один парубок, тот, что был укручен проволокой, взвыл от боли и, согнувшись в три погибели, вывалился из-за стола, пытаясь расцепить свою проволочную упряжь.
Все поняли, что дело плохо. Кто-то слетал через дорогу в кузню и принес большие щипцы. Но ухватить проволоку, чтобы перекусить, было невозможно, она глубоко врезалась в пузо бедолахи, не рассчитавшего своих возможностей и слабо знакомому с физикой. После нескольких минут отчаянных криков, хлопцы как-то сумели засунуть за проволочный пояс напильник-терпуг и оттянуть проволоку, чем сразу же воспользовался специалист с клещами. Ра-а-аз! И вот она, свобода! Трактористы долго ржали, как молодые жеребцы, а герой дня остался героем бабушкиных рассказов на долгие годы. 
Бабуля сломя голову бежала готовить своим хлопцам-трактористам, дед уходил за почтой, Сенька оставался один и уходил в огород или палисадник играть с травами, деревьями, муравьями и кошками. Любовь и благодарность к этим созданиям природы, разделившим с ним детство, он пронёс через всю жизнь… 
Особенно загадочны растения. Да, это то, что не предаст, думал Сенька, когда его затем во взрослом жизни крепко помотали года. Иногда думалось, что мир растений не менее разумен, чем мир животных. Просто их эволюция создала такие формы разума, которые не только нам непонятны в принципе, но даже неясно, где эти мыслительные "механизмы" расположены. Но несомненно, что растения разбираются в окружающем пространстве не хуже нас…

О самом факте Сенькиного рождения мама упоминала в разговорах вскользь, так же, как и об отце. Видно, хороших воспоминаний память о главных её мужчинах, не сохранила. Однако краткость маминой информации заставляет кое-что добавить. 
Итак, Семён Серба родился 23 апреля 1935 года (свидетельство о рождении № 1333 от 29.04.35 г.), а примерно за полтора года до этого Сенькина мать познакомилась с его будущим отцом. Серба Станислав Степанович работал тогда кем-то вроде ревизора в системе “Дорресторана” на бывшей Екатерининской (тогда уже Сталинской) железной дороге, где короткое время Сенькина мама работала в учёте. Подробностями их знакомства и женитьбы она, злясь на Станислава, не баловала интересующихся и в последующем, так что в Сенькиной памяти остались лишь ее единичные отрывочные высказывания. 
Их брак, вопреки тогдашней моде, был официальным, в ЗАГСе. Сохранилось брачное свидетельство № 603 от 9.02.34 г. Анна Николаевна утверждала, что был даже исполнительный лист на алименты, но Сенька ни самого исполнительного, ни алиментов никогда не видел, а когда спустя двадцать пять лет после рождения узнал отцову родню и узнал, что отец якобы был до мамы женат на другой женщине и имел от неё дочь, то очень расстроился. Но это, конечно, не Сенькино дело. Но все-таки отметим, что породив Сеньку (не будем мелочны по отношению к своим отцам), он (по версии мамы) незамедлительно расстался с матерью, не помогал ей и сына видеть не старался (или от Семёна скрывали его попытки в этом направлении), так что Сенька за всю сознательную жизнь повидал его один раз, как он приехал на десять минут в гости, когда Семёну было семь лет, то есть в 1942-м году, о чем позже.
Уже в сознательном возрасте Семён узнал, что всё было не совсем так, как ему говорили в подростковом возрасте. Оказалось, что в 1935 году отец был выслан из Запорожья по мотивам непролетарского происхождения (Сенькин дед Степан Григорьевич якобы был лицом духовным да к тому ещё и раскулаченным). Высылка от ссылки отличалась тем, что высылаемый мог выбрать любое место жительства, кроме 70 самых важных городов СССР. Обладавший прирожденным украинским чувством юмора Сенькин отец выбрал Бахчисарай в Крыму. Брак, естественно, распался. Мама, уволенная с «Запорожстали» с волчьим билетом по тем же мотивам и тихо, как мышка, работавшая по поддельной трудовой книжке, само собой, не могла рисковать своим местом и интересами ребенка и последовать за отцом в место его высылки не захотела. Да и не декабристка была по натуре…
Как видим, не было веских причин для молодой женщины ждать возвращения мужа, когда его там простит Советская власть, год от года только сильнее закручивавшая гайки репрессий. В конце концов, жизнь сблизила её со сводным братом Георгием Калистратовичем Евтушенком, который хотя и был на пять лет моложе Анны, но по врожденной интеллигентности характера пошел на этот роман, да и она в те годы была очень хороша собой. Их связывало красивое чувство, о чём говорили десятки его флотских писем, бережно хранимых Анной, которые уже в послевоенные годы подростком Сенька часто тайком перечитывал, сопереживая сердечным волнениям взрослых. А вдруг именно эти письма помогли ему воспитать в себе уважительное отношение к женщине, потому что привычный бытовой советский цинизм так и не одолел его в годы взрослости. 
О довоенных годах Семён почти ничего не помнил. Так, несколько ярких эпизодов. Одно из пожизненных впечатлений связано с первым его путешествием. Понятно, что поездка в Николаев не могла не запомниться. Ездили в гости к дяде Жоре, которого мама предпочитала называть Гришей. Она говорила, что Жора - имя для уркаганов. С неделю назад Сенька с мамой или, вернее, мама с Сенькой, поехали проведать Георгия в закрытом режимном городе Николаеве, как Сенька потом узнает, одной из баз Черноморского флота. 
В Херсон из Запорожья приплыли пароходом, что совершенно не запомнилось. Когда другим пароходом шли в Николаев, то ночью приключилась какая-то авария. Пароход вдруг остановился, взревела сирена. Собственно, от этой сирены Сенька и проснулся. И крепко, на всю жизнь, запомнил, как мама таскала его с безумными воплями с палубы на палубу, а он совсем не боялся, потому что очень хотел спать, а в такой суете и дерготне разве уснешь? 
Даже взрослым человеком Сенька отчетливо помнил, как его разбудило поспешное мамино тормошение, малахольные крики беспорядочно бегавших по палубе людей, резкий свет каких-то мощных ламп, громыханье металла по металлу, великая суета. 
Подхватив Сеньку на руки, мать бесцельно носилась по бесконечным палубам и коридорам корабля, пока, наконец, всё не успокоилось, и пятилетний Сенька получил возможность продолжать сладкий безмятежный сон на свежем морском воздухе. И хотя, помнится, в те роковые минуты он истошно вопил, смутно угадывая по панике среди пассажиров какую-то опасность, тем не менее, когда мама с ним пристроилась, при первой возможности снова уснул… 
Действительно, как потом много раз рассказывала мама, светил, как положено в полнолуние, огромный яркий месяц, вокруг - полный штиль и было совершенно непонятно, отчего мечутся и воют в остальном вполне приличные взрослые люди. Наконец, кто-то чего-то прокричал в мегафон, и ещё долго гремело под кувалдами команды какое-то железо. Казалось, этот кузнечный грохот разносится на весь мир. Потом мама как-то успокоилась, и прочие пассажиры перестали носиться, как угорелые. Где-то и Сенька, наконец, уснул. 
Сенька потом услышал из разговоров взрослых, что пароход был колёсным, то есть изрядно древним. Это про таких весело пела уличная шпана: 
"Америка России подарила пароход, 
Огромные колеса и очень тихий ход...". 
И драматическая поломка гребного колеса парохода в ночном лимане могла закончиться печально. 
На следующий день прибыли в порт Николаев, подробностей чего он так и не запомнил. Что осталось в памяти, так это то, что сначала они устроились с жильем (мама сняла на несколько дней весёлую светлую комнату), попутно зашли на рынок, где купили чудесных томатов, потом пошли, расспрашивая встречных патрулей, на базу флота.
Стоял чудесный жаркий тихий летний денек. Навстречу им то и дело попадались чудесно маршировавшие подразделения чудесных военных моряков в чудесной белой летней форме. И Сенька с мамой, которая то и дело чертыхалась от незнания точной дороги, с чудесным настроением торопились на встречу с чудесным человеком, которым был дядя Жора. И вот, наконец, кто-то передал на корабль, что мы его ожидаем, и вот он сам выпрыгнул из шлюпки, ткнувшейся в песчаный берег неподалеку от нас. Дядя Жора оказался в такой же, как у всех краснофлотцев, белой-белой форме, высокий, загорелый и стройный – чудесная цель нашего чудесного путешествия была достигнута. 
Придя на квартиру, присели с дороги поесть и поговорить. Помнится, дядя Жора вынул белейший носовой платок и подстелил его на гнутый венский стул, сохраняя первозданную флотскую белизну своих идеально отутюженных флотских брюк. Аппетитно ели огромные херсонские помидоры, арбуз и ещё какие-то сладкие плоды. 
Поговорив немного, взрослые установили, что Георгию надо срочно возвращаться на корабль, а на завтра ему дадут увольнение на целый день.
Потом дядя Жора пригласил Сеньку сходить с ним на катере на экскурсию на его родной крейсер "Москву", стоявший на профилактике у судостроительного завода и громадившийся в бухте напротив, но Сенька, хотя ему зверски хотелось побывать на военном корабле, помня шумное ночное приключение в лимане, струсил и позорно отказался, забоялся, маменькин сыночек, разревелся, и эту мужскую идею пришлось отбросить. Потом, лет в четырнадцать, он очень жалел о своей нерешительности. Дядя Жора погиб в первые дни войны, а мама долго не верила, надеялась, что он после взрыва крейсера в бухте Констанцы, как-нибудь выплыл и рано или поздно вернется из плена. Но чуда не произошло.
Осень. Листопад. Который день занудный мелкий, но ещё тёплый дождичек. У Семёна какая-то простудная немочь, и бабуся прописывает ему постельный режим. За окном светёлки видны нарядные, в желтых и красных листьях, деревья в саду. Особенно хороши абрикосы и лиственные ковры под ними. Время к вечеру. Бабушка гремит ведрами, собираясь за «доброй» водой в самый конец хуторской улицы, к Кучерам. Сенька клянчит у неё принести что-нибудь из похода. 
Проходит вечность. Бабуся возвращается, тяжело управляясь с коромыслом, увешанным двумя ведрами с водой. Но просьбу внука она не забыла. У неё в руке букетик из листьев грецкого ореха и ещё какого-то диковинного дерева, растущего в саду у Кучеров. Ореховые листья волнующе пахнут. К ним она добавила несколько лимонно-жёлтых листков ясеня, что рос на улице со стороны Балэнчихы-Калэнычки. 
Цветы бабуся любила. У неё под окном светлички у хаты всегда росли два-три куста чайной розы. Летом роза расцветала и обалденно пахла. Из её нежных лепестков «цвета чайной розы» бабушка варила немного бесподобного варенья… 
Летом бабушка, несмотря на протесты деда, втыкала то там, то тут, между помидор и огурцов, на переднем плане, то есть у летней плиты, по несколько астр, майоров, чёрнобривцев… 

Конец зимы. Видимо, мартовская оттепель. Огромная копна сена напротив кухонного окна изрядно подалась. Сенька с дедом топчутся у копны, и дед дергает из её нутра пучки душистого сена специальным стальным прутом с зазубренным крючком на конце. Народный инструмент называется смычка. Конечно, это от украинского глагола смыкать, но Сенькин любимый антисоветский дед считает, что совсем не так, а в честь смычки города и деревни… Семён не понимает ещё высокой политики, но уже соображает, что дедуля изгаляется над кем-то или над чем-то, а над кем или над чем насмехаться не рекомендуется. Это нечто он любит называть в среднем роде единственного числа - оно, по-украински – воно. Да и он сам, когда смеется над собственным юмором, шутливо оглядывается…

Все покупки селяне совершали в сельпо. Денег у них практически не было, водилась всякая мелочь, если раз-два в году удавалось вырваться в Запорожье на базар и продать пару кур или шматок сала. Ещё нашим помогала «богатая» Зоя. Так они покупали в сельпо керосин для лампы, раз в году для неё же стекло, если разбивалось, соли, мыла и спичек. Иногда дед покупал бабушке ситцевый платочек или новую фуфайку. Часто приходилось сдавать в сельпо вместо денег яйца. Остальные промтовары и обувь привозила из города мама.
Когда же был в отпуске дядя Жора, то он потащил всех в сельпо и купил старикам два тяжеленных стула в светлицу, бабушке, в дополнение к подаренной турецкой шали, шерстяной бордовый платок, а деду полотняный картуз, ну точь в точь такой, как у Лазаря Михайловича Кагановича. Теперь деда не перегревал свою башкенцию под нещадным хуторским солнцем.

Под потолком конюшни лепили гнёзда ласточки. Они людям так доверяли, что смело залетали в открытую верхнюю половинку двери, даже когда Сенька выглядывал из неё.
По драбыне (стремянке) он часто залезал на горище (чердак), где стояли два ящика с позабытыми дедушкиными конскими лекарствами, когда тот ещё практиковал ветеринаром. Но это было в прошлом, до коллективизации. Сейчас деда вызывали раз-два в году, когда тяжело рожала чья-нибудь корова или издыхал голодный колхозный конь (для составления акта).
Напротив дедова двора располагалась колхозная кузня, где Сенька любил беспричинно торчать, засматриваясь на красивую работу Ивана Штанька.

Часто приходил дядько Дмытро, муж дедушкиной младшей дочери тётки Гашки. Тогда в хуторе пьяниц не было, так как пить было не на что. Но прикладывающихся человека три набралось бы. В их числе числился и дядько Дмытро. Однажды он летом принес поллитру и остался у тестя обедать. Так как никто не составил ему компанию (деда выпивал два-три раза в году и лишь с дедом Зорей), то он принялся воспитывать Сеньку. Жара стояла, как Сенька теперь понимает, градусов тридцать. Мухи терзали перед дождем жутко и не давали спокойно поесть. Тут дядько Дмытро берёт столовую ложку, наливает в неё тёплой водки и дает Сеньке попробовать.
- Чи воно выпье, чи ни? – сам себя спросил Дмытро. Сенька выпил и тут же выплюнул мерзкую жидкость. Воно, это про него, Сеньку, в третьем лице единственного лица среднего рода… 
- Нэ будэ дила, воно пыты николы, як трэба, нэ зможэ, - расстроенно умозаключил дядько Дмытро и в третий раз осушил сто грамм. Его прогноз оказался верным, Семён, хотя и был на грани несколько лет, к тридцати фактически завязал, о чем и не жалеет. 
Лето 40-го удалось провести с мамой и, от некуда деться, она его днём брала с собой на работу, где Сенька вёл себя препротивно и мешал бухгалтерам вести свои важные дела. Он отбирал у них счёты и катался на них промеж столов. Все нервничали, но не хотели ссориться с главным бухгалтером А. Н. Она через какое-то время поднимала голову, окатывала Сеньку убийственным холодным взглядом, медленно снимала нарукавники, подходила, отбирала у него счеты, извинялась перед жертвой и вытаскивала Сеньку за шкирятник на улицу, где он убегал на опушку Дубовой Рощи в песчаную пустошь, заросшую сотнями молодых топольков-самосевок…

Но однажды, идя с работы, приключилось нечто странное. У Сеньки вдруг подкосились ноги, и он почти упал, но мама подхватила на руки, как маленького, и несла так до самой Слободки. Оказалось, у Сеньки отнялись ноги. Два месяца сидел он один в душной комнатке домика на Кошевой, 17, и никакие врачи ничего хорошего сказать не могли. 
Мама сходила с ума. По совету Ольги Тимофеевны она оттащила Семёна к известному тогда частному врачу Полстянко, который жил в красивом кирпичном особнячке на углу улицы Михеловича и Базарной прямо у трамвайной остановки. Это у него под окнами росло три красивейших серебристых тополя. Знаменитый Лука Иосифович осмотрел дитя и сказал, что это всё – нервы и надо подождать. Или растущий организм возьмет своё, или так и останется на всю жизнь. Врач при любом исходе оказался бы прав. И он им оказался, поскольку непонятная немочь через месяц так же внезапно прошла, как и появилась. Сенька встал и снова уверенно пошел. И, слава Богу, ходит до сих пор…

А как Сенька жил-поживал в прекрасном хуторе Казачьем с бабулей и не родным, но таким замечательным дедом Калистратом Гордеевичем?
Единственной радостью и источником существования был огород размером в полгектара, послабление, которое якобы разрешил Сталин, чтобы сельский люд не вымер. А на самом деле, сохранилось лишь в ихнем хуторе, потому что никак было не отрезать огороды, сбегавшие к бывшей речке Чавке. Везде же в округе было под огородами где 25, а где и вовсе 15 соток…
На участке стояла глинобитная хата, крытая соломой, – одно окошко на кухне и два оконца в парадной половине дома, в светлице.
Дверь со двора, единственная дверь, состояла из двух половинок, верхней и нижней, открывавшихся внутрь конюшни независимо друг от друга. Такое её устройство позволяло открывать днем верхнюю половинку с таким расчетом, чтобы скотина не разбредалась по двору и огороду. Летом в конюшне вили два-три гнезда ласточки, и ещё поэтому верхнюю половинку рано открывали и лишь заполночь закрывали. 
Конюшня считалась неотъемлемой частью хаты, где проживали корова Роза, веселый хрюкатель Васька и по десятку кур и гусей, пробивая лаз на свободу. По молчаливой договоренности звери и птицы занимали всяк свой угол, никогда не претендуя на чужую территорию и не ссорясь. Естественно, что глубокой ночью и под утро, как часовой, прокрикивал в тёплую спящую темноту бдительный петух Петька. 
Зимой, когда непрестанно пуржило и дверь снаружи к утру заметало снегом, деда открывал на себя верхнюю половинку и, пробив лаз, выбирался с лопатой наружу, а через полчаса мог уже спокойно выходить через нижнюю половинку и Сенька, дорожка была расчищена. Но главной заботой деда было откопать заметённый дымарь. 
И если выдавался солнечный, пусть и морозный денёк, Сенька полдня проводил на улице с санками. Иной раз устанавливались такие снега, что получалось кататься с крыши дома. Санки летели и летели, и влетали, наконец, в сплетение вишневых веток, сам ствол старой вишни скрывался где-то внизу сугроба, напрочь заметённый снегом, а недоступная летом вершинка останавливала санки. Вкус вишнёвой промерзшей веточки, отломленной и прикушенной зубами, незабываем. Такие веточки бабуля добавляла в чай "для вкуса". 
Дед Калистрат Гордеевич работал в довоенные годы почтальоном, поскольку скота в колхозе почти не осталось, и в его фельдшерских познаниях власть более не нуждалась. 
За почтой он ходил километров за восемь в село Ново-Миргородовку, где располагался сельсовет и все прочие государственные учреждения - почта, школа-восьмилетка, фельдшерский пункт и так и далее. Уходил он с рассветом, возвращался к обеду с тяжелой брезентовой сумкой, набитой газетами и письмами, часу в четвертом-пятом. Иногда его подвозили попутные подводы, и тогда он появлялся раньше. Он никогда не позволял себе не выйти на службу, даже в непогоду он привычно уходил в путь, а возвращался иной раз с обмерзшей бородой или в насквозь промокшем тяжеленном брезентовом плаще. Доставал, сняв сумку, из-за пазухи ломтик домашнего хлеба (остаток бутерброда, снаряженного ему бабусей в дорогу), и подавал Сеньке, уверенно утверждая, что это гостинец от зайца. Внук с радостью уплетал гостинец, пахнувший неизведанными просторами и странствиями. 
Сущим удовольствием Сеньке рассортировывать газеты, удивительно пахнувшие типографской краской, сюда "Правду", туда "Зорю", а в третью стопу - "Вiстi".
Часто в хату, дожидаясь доставки, заходили веселые мужики, садились у стола, обсуждали, как тогда говорили, международное положение. Приходил дед, и бабушка наливала всем чаю, а дедушке борща. Разговор иной раз продолжался, особенно в слякотные дни, когда не надо было ишачить за трудодни, до вечера. Четырёхлетний Сенька отчётливо запомнил разговор в один из дождливых вечеров. Из рук в руки переходила сырая газета, поведавшая о заключении Пакта о ненападении между Германией и СССР. На первой полосе внимание привлекала довольно крупная фотография представителей сторон. Рассмотрев её внимательно, мужики установили, что если В. М. Молотов искренне смотрит в глаза народам мира, то геноссе Риббентроп отвернул морду куда-то в сторону. Мужики одностайно (единодушно) сошлись на том, что добра из этой дружбы не получится. Одним словом, как пелось в песне, часто распеваемой Сенькой в детстве - "в воздухе пахнет грозой". Ещё он певал, сидя на теплой бабушкиной печи, "Если завтра война, если завтра в поход, если тёмная сила нагрянет...". В сторону тёмной силы, однако, шли один за другим эшелоны с пшеницей и салом, углём и железной рудой. Неумолимо приближался 1941-й. Он неотвратимо возникал из своих невеселых предшественников - 1937-го, 1938-го, 1939-го и 1940-го... 
Зимы проходили в спокойной полудрёме. Довоенные и военные зимы, как правило, были снежными, продолжительными, с довольно крепкими для тех мест морозами до тридцати градусов.
К зиме дед Калистрат Гордеевич готовился загодя. Плел из камыша специальные маты в размер окна и, когда наступали первые холода, наглухо закрывал ими окна как со стороны улицы, так и изнутри дома. Изнутри же применялись для утепления окон светлички (парадной комнатки) мягкие соломенные маты. Само собой, загодя подправлялась крыша, несколько снопов истлевшего камыша выбрасывалось, а на их место дедуля с помощью верного приятеля, деда Зори, втыкивал свежесвязанные, пахнущие болотом и утками, таинственно шелестящие снопы свеженарезанного, пока предколхоза не заметил и не выматюкал, камыша. 
Бабуля иногда пела. Пела протяжные старинные украинские песни и какие-то старомодные русские романсы. Она ведь в молодости повращалась в "обществе". Чаще других Сенька слышал песню про то, как "Ванька-ключник, злой разлучник, разлучил князя с женой...". Однако порой её тянуло на запретное: 
"Не хочу я чаю пить 
Из голубого чайника, 
А хочу я полюбить 
Гэпэу начальника..." 

Дед тоже не особенно одобрял ростки нового, он певал: 
"Ногы довги, пыка гостра, 
Тилькы выскочив з колгоспу…" 

По счастливой случайности их певческие способности остались незамеченными соседскими Павликами Морозовыми…
А как бывало прекрасно летом! Ты ещё спишь, но слух уже отмечает массу родных привычных утренних звуков. Вот бабуся доит Розку и цинковое ведро дребезжит под тугими струями молока. Вот она процеживает через чистую марлю получившиеся полведра молока в другое ведро и ставит его на скамейку в углу кухни, накрыв полотенцем, чтобы коты не добрались. Вот бабушка ласково говорит что-то курам и петуху. Вот она надевает старый дедов пиджак и выгоняет всю живность во двор размяться - кур, гусей, поросенка, корову. 
От дальнего конца улицы, от Новика уже слышится мычание коров - стадо начинали гнать с того конца улицы. Когда оно подходило к дедову двору, в нём уже было с полтора десятка коров и тёлок. Из каждого двора хозяйка или подростки выгоняют скот, присоединяя его к стаду. Некоторые сопровождают своих упрямых животин до самого выгона - до околицы. Это хороший момент бабам обменяться сплетнями, узнать последние новости. 
В это время обычно встает, чертыхаясь, дед. Он долго кашляет и харкает в конюшне, поминая нерадивую, по его мнению, бабку, которая опять сделала что-то не так. Если Сенька к тому времени уже на ногах, дедуля берет его с собой во двор - посмотреть, что и как, полить с ним на пару, жмурясь от восходящего солнца, тяжёлыми жёлтыми струями клён и бузину, росшие на пепелище, за хатой, бросить камень в соседских кур, обожавших бабушкины огуречные грядки, щедро заправленные перепревшим навозом, вообще, пройтись по двору, размяться. 
Можно нагнуть вишневую ветку и съесть десяток прохладных, росистых вишен или вытащить из-под густого полога листьев пупыристый огурец и присовокупить его к завтраку, который как-то незаметно, к возвращению мужиков после обхода владений, успевает приготовить бабушка.
Утреннее солнце едва приподнялось над соседским клёном и освещает лишь половину огорода. Входишь босиком, осторожно ступая, в милое переплетение листьев и вдыхаешь аромат росистой зелени. Приподнимая припавшую к земле ветвь, отыскиваешь порозовевший за ночь помидор и, едва сдунув пыль (тогда, в те, неотягощенные загрязнением окружающей среды годы, пыль в современном канцерогенном значении была, вероятно, лишь в крупных индустриальных центрах), съедаешь его, забрасывая в палисадник огрызок. Раздвинув заросли тыквы, приседаешь у крупных оранжевых цветов, рассматривая первую пчелу, уже деловито перебирающую тычинки. Затем задумчиво проходишь вдоль грядки огурцов и вдруг замечаешь распустившийся за ночь цветок мака, выросшего из брошенного бабусиной рукой макового зёрнышка, притягиваешь его к сопливому носу и, увы, с огорчением видишь, что твоё грубое движение не прошло безнаказанно - миг! - и лепестки опадают. Первая убитая тобою сегодня красота, первое, ещё мимолётное, сожаление и долгожданный (как некая индульгенция, устраивающая совесть) бабкин возглас, возвещающий внуку, что завтрак (сниданок) готов. На этот родной зов мчишься со всех ног…
Завтраки были незатейливы, но вкусны. Обычно Сенька с дедом просили жареной картошечки с яичницей, солёные или свежие огурцы и помидоры в виде салата, кружку молока и кусок хлеба с маслом. Иной раз делали пюре, деда называл его гартамачкой, на кислом молоке. Много ели цыбули, чеснока. 
За столом народу обыкновенно собиралось трое – четверо, если не появлялись гости в виде соседей. Гостей дед не любил и успевал проворчать, пока фигура, мелькнувшая в окне, успевала звякнуть клямкой двери:
– Кого цэ чорт нэсэ? 

Последние годы перед войной бабушка готовила для трактористов, а кухня и столовая для них располагались в соседнем дворе, где находилась "контора" – помещёние правления колхоза. Так что, находясь на работе, она имела возможность часто подскакивать домой, присматривать за внуком. 
В июле, когда поспели абрикосы, то на единственном сортовом деревце, называемом «калировкой», кто-то ночью снял урожай. Остальные три абрикосовых дерева в дедовом садике были полудичками с более мелкими и горьковатыми плодами. Вечером за керосиновой лампой собрался военный совет в составе деда и бабушки, который определил, что абрикосину обнесла Крупкина Наташка, мужиковатая нелюдимая девка лет 18-19-ти. Петр Крупка жил от нас через два двора, сразу за дедом Зорей, и имел ещё двух сыновей, оба не промах…
Летом приезжала мама. Она пришла пешком после обеда с тяжеленной сумкой гостинцев. Ещё одну сумку она оставила в пшеничном поле между Михайло-Лукашево и Ново-Миргородовкой. Не смогла дотащить. Так дед бегом пошел к председателю попросить бричку и коня съездить за поклажей. Как-то договорились, и вот уже Сашка сбегал на конюшню, запряг лошадь в бричку-кубарку (с кузовом объемом 1 кубометр для перевозки зерна от комбайна), накидал сена и подкатил ко двору. Сенька тоже напросился и так они с мамой и дядей Сашей в роли возницы поехали искать сумку. Нашли её уже в полной темноте по какой-то маминой примете, кажется, напротив непохожего на другие придорожного деревца. Было очень интересно ехать под звёздным небом и слушать нескончаемые мамины и Сашкины разговоры, вселенский стрекот кузнечиков и всхрапывание колхозного коня, но как приехали домой, Сенька не запомнил, потому что уснул…

Много о себе рассказывал и дед. Особенно он любил повествовать о том, как был вольным землепашцем в Приморском крае. Так вот, дед, бедствуя в Полтаве на клочке земли, поверил Столыпину и подался на Дальний Восток.
Где-то году в 1905-м он с родителями в составе большой патриархальной семьи переселился из голодной и перенаселенной Полтавской губернии в Приморский край. Получили кредит от Николая Кровавого - 500 рублей золотом на 15 лет. Это тогда было целое состояние. Земельный банк оформил кредит на двадцать лет с первым платежом через пять лет после переселения.
Добирались одной бричкой, но к осени добрались до места назначения. Получается, что ехали на место подводами со всем скарбом полгода. Места те назывались Зелёный Клин или Закитайщина. Им нарезали сорок десятин (примерно 45 гектаров) целинной земли в благодатном лесном краю недалеко от Владивостока, в районе Уссурийска. Землицы могли взять и больше, но не потянули бы в обработке.
Они быстро, к зиме, спроворили просторную рубленую избу и возвели всякие сараи, хлевы и амбары. Весной купили в Уссурийске две пары лошадей, пару волов, весь сельхозинвентарь, завели коров, свиней, птицу. Царское правительство помогло с семенами и на первые года освободило от налогов.
Прекрасная земля давала невиданные на Украине урожаи пшеницы, проса, овса. Через два года стали продавать пшеницу. Как и кто без дорог и техники покупал у них пшеницу и пёр через тайгу во Владик, а оттуда пароходом в Японию, дед не знал. Короче, зажили, как господа, даже граммофон и кровати с прибамбасами завели...
Приторговывая пшеницей, зарабатывали неплохие деньги. С устатку начали досрочно гасить кредит по 50 рублей в год. Когда отдали за три года 150 рублей, царь-батюшка зачем-то простил переселенцам долг…
Но тут началась первая мировая, а затем и большевистский переворот в 1917 году. Хохлы в Приморье ещё держались, и жизнь их всё ещё была безбедной. Когда же в 18-м в Украине образовалась Украинская народная республика, то и дальневосточно-украинские мужики задумались о своей роли в преобразовании мира.
Понятно, что дед Калистрат не мог рассказать внуку, какая буча поднялась тогда в Зелёном Клину. Особенно драли горла уссурийские казаки. Сначала, когда только гимна загорелись, хотели присоединиться к УНР. Потом кричали, что надо послать в Украину отряд добровольцев на помощь.




Ужасы гражданской войны в Приморье как-то обошли стороной село переселенцев. Но в 1924 году образовалась буферная Дальне-Восточная Республика, и край мог реально попасть под японцев. Люди опять снялись с обжитых мест и вернулись в свой Гадяч на Полтавщину. 
Там не было, как и раньше, ничего хорошего. Дед подался южнее, в Александровск (потом, при кугутах, переименованный в Запорожье). Так он попал в хуторок Казачий. В нем тогда не было и десяти хат. Но в 1928-м приехали горлопаны из города и загнали всех в колхоз. 
Деда ещё долго показывал Сеньке на колхозном току то свою веялку, то свою подводу, то своих бывших коней, которых погоняли уже колхозные ездовые... Напротив дедова двора располагалась колхозная кузня, а около неё стоял на вечном ремонте всякий сельхозинвентарь. Так и там дедуля часто показывал Семёну то свой плуг, то свою борону... Все было ржавое, в грязи, неухоженное…
– Глянь сюда, Сенька, – возмущался деда, - вон моя сеялка, оно (так он конспиративно называл Кобу) все перегадило. Смотри, на сеялке осталось одно колесо. А вот тот гнедой конь - тоже мой, он хромает, и видишь как живот подтянуло - скоро издохнет...

…Приезд дяди Жоры в отпуск после дружеского визита кораблей Черноморского флота в Турцию - огромное событие для хутора Казачьего и всей дедушкиной семьи. Сеньке же он привёз целый ящик невиданных хуторянами и даже горожанами апельсинов. Бабуся долго выдавала их по одному. Деду сын подарил комплект флотского белья и старый долго хвастался белой полотняной исподней рубахой и кальсонами с длинными завязочками на штанинах. Сашке и дяде Дмытру досталось по тельняшке, бабушка получила турецкую шаль, а мама отрез шелка на платье. Она потом быстро сшила из этого крепдешина прелестное платье, там на тёплом коричневом фоне жёлтые кленовые листья. До скончания века остались потом фотографии мамы в этом восхитительном платье. 
Дядя Жора, как краснофлотец, навел в правлении колхоза шороху. Уже через день после его визита в правление в дедов двор привезли две арбы хорошей соломы, а ещё через день два присланных правлением мужика залезли на крышу хаты и надежно укрыли соломой места протёков. Ещё дядя сходил в комору (колхозный амбар) и получил два мешка пшеницы в счёт его заработка на трудодни ещё до призыва во флот. На зависть всему попадавшемуся на пути люду он шутя нёс под каждой рукой по шестипудовому мешку пшеницы (6 пудов равно примерно 100 кэгэ).
Перед приездом дяди Жоры деда внеочередно побрился топором. Обычно он брился этим инструментом дважды в году – на Риздво (Рождество) и на Пасху, а получалось, что и на Новый год, и на 1-е Мая. Он носил козлиную бородку и был похож своей неухоженностью на всесоюзного старосту товарища Калинина. Раз в месяц бабушка подстригала его седые патлы большими портновскими ножницами. Свои дни рождения старики не отмечали. Похоже, они годов не замечали.
Вот уж и не помнится, когда Сенька с мамой и дядей Жорой гуляли по знойной июльской улице Карла Либкнехта в Запорожье, в начале его отпуска или перед отъездом. Сенька запомнил только, как зашли в кондитерский отдел магазина «Люкс» около областного театра и он стал клянчить пирожные. Мама смеялась и пыталась отговорить дядю Жору купить ему шесть (!) эклеров. Но дядя Жора настоял, и Сеньке пришлось есть все. Но одолел он всего штуки три. Остальные ему помогли взрослые. При этом пили превосходный бутылочный лимонад. Потом мама не раз угощала Сеньку в том месте пирожными под лимонад, дюшес или сельтерскую... Возможно, что и ей было что вспомнить о том июле.
Потом они тогда сфотографировались на память, и эти прелестные фотографии – Сенька с мамой и ещё они втроем, с дядей Жорой, – дарят Семёну своё тепло до сих пор…

Но вот наступило 22 июня 1941-го года. Сам день начала войны Сеньке не запомнился, потому что ничем не врезался в память. Видно, маме Ане было не до того, чтобы что-либо ему объяснять. В ту пору его водили в детсадик в Дубовую Рощу. На её опушке располагалось здание детсада “Торгречтранса”, хитрой "фирмы", где тогда работала мама. 
В первые дни войны около детсадика рабочие судоремзавода быстро вырыли большие бомбоубежища, но детям, к счастью не пришлось их опробовать "в деле", хотя несколько раз, в порядке учебы, дети размещались в них, ведомые воспитательницами. В бомбоубежищах приятно пахло свежераспиленными сосновыми досками, там было прохладно и темно, то есть интересно с детской точки зрения.
Потом вскоре по ночам начались бомбежки города и заводов. Во дворе домика на улице Кошевой 17 хозяева вырыли по требованию властей в огороде так называемую щель, нечто вроде узкого длинного окопа в рост высокого мужика. Во время ночных воздушных тревог, когда весь город был взбудоражен гудками заводов и сирен, иногда поздним вечером, иногда глубокой ночью Семёна, всегда сонного, мама закутывала в одеяло и тащила в эту самую щель, где стоя размещалось несколько человек, всё население домика. Налет продолжался долго, думается, не меньше часа. Гудели невидимые самолеты, вякали зенитки, рвались, ухая, бомбы. Эти несколько ночей, которые запомнились Сеньке, были прохладными, тихими, светила полная луна, которая иногда на несколько секунд пряталась в высокие перистые облака. Утром главным разговором жителей было обсуждение ночного налёта. Пацаны постарше с улицы Кошевой вели неплохую коммерцию, собирая и затем обменивая на всякие пацанячьи всякости осколки авиабомб. 

Анна с сыном оставались пока в Запорожье. Город пустел. 
Верхушка, то есть начальники разных организаций, проводили эвакуацию своих близких. В их ведении был транспорт, но семей рядовых работников не брали. 
Поезда не ходили, мосты были взорваны, фрицевские самолеты бомбили всё подряд. 

19-го августа Анна в середине дня пошла на пристань забрать трудовую книжку и получить обещанный расчёт.
Добираться до пристани оказалось непросто, потому что вся Дубовая Роща и прибрежные дома оказались залиты днепровской водой, как бывает весной в мае во время наводнения и сброса лишней воды ДнепроГЭСом. Вчера вечером наши взорвали ДнепроГЭС, перемычка рухнула на протяжении более чем двухсот метров и вода хлынула ужасным 30-ти метровым валом и снесла всё на своем пути. 
Днепр разлился так, что затопило всё, что за речкой Московкой, включая Дубовку и Пристань, а сама Московка вышла из берегов и подтопила даже окраинные улицы, вроде Артёма, Кирова и 1-й Московской. Трамвай № 5 от площади Свободы до Пристани по Глиссерной, понятно, не ходил, потому что трамвайные пути скрыл метровый слой воды. Но откуда-то, как бывает в период майских наводнений, взялись два лодочника, которые бесплатно возили редких граждан на Пристань и обратно. 
На конечной остановке 5-го трамвая у Пристани лежал на боку затопленный наполовину, сваленный водяным валом трамвай. Лодка проплыла мимо красного вагона, расталкивая носом всякий мусор, доски и какой-то хлам, в изобилии плававший после вчерашнего потопа. Неподалёку громоздился речной буксир, выброшенный на берег огромной волной. Чуть дальше громадился выброшенный на берег облепленный улитками и тиной дебаркадер.
Здание Аниной конторы стояло на бугре у судоремонтного завода, основательно затопленного и растерзанного шальной днепровской водой. Стены конторы устояли под напором стихии, хотя высаженные окна и двери первого этажа красноречиво говорили о том, что здесь творилось ночью. Самое удивительное, что в конторе нашлись сотрудники при делах и ещё с крылечка были слышны бодрые щелчки счёт и взвизги арифмометров на втором этаже, до которого ночью не добрался девятый вал. Даже касса работала! Анна получила не только трудовую, но и 18 рублей под расчёт.
В городе стояла зловещая тишина и запустение, с часу на час ждали немцев - народ по такому счастливому случаю третий день грабил мельницы и магазины. Зачем-то взорвали и сожгли здание НКВД, много других хороших зданий. Жаль было взорванного мелькомбината, что у Южного вокзала, на выезде на Симферопольское шоссе. Власть, однако, опомнилась, и через пару дней в городе был восстановлен железный порядок… 
Вторую ночь город обстреливался с Правого берега вражескими минометами и артиллерией. Утром вся главная улица – Карла Либкнехта – была усеяна осколками стекла. Грабеж магазинов почти прекратился после вмешательства военных патрулей. Вчера одна женщина была прилюдно застрелена прямо на выходе из разграбленного магазина. Говорят, что комендант города, о котором до того никто ничего слыхом не слыхал, написал на обёрточной бумаге от руки приказ с предупреждением, что за грабеж — расстрел на месте. Такой приказ видели в центре, на двери “Люкса”. Подпись была – Комаров. Хотя Комаров – 1-й секретарь горкома, а никакой не комендант. Люди, встречавшиеся на улицах, были встревожены и обеспокоены, а попадались и такие, что посмеивались... 

Днём, выйдя добыть хлеба и молока, Анна встретила хорошую знакомую Мотю. Мотя тащила две тяжеленные сумки на тележке из переделанной детской коляски.
– Здравствуй, Мотя! – Обозвалась Анна. – Откуда и куда?
– Да вот с Южного вокзала домой вертаюсь… – охотно остановилась потная и уставшая Мотя.
Оказалось, что она с семьей соседей решили несколько дней тому эвакуироваться. Собрали барахло, что поценнее, и подались на Южный вокзал. Но там, на привокзальной площади, битком набитой отъезжающими с котомками, узлами, чемоданами, мешками, и всякой хозяйственной утварью выяснилось, что никто никого не эвакуирует. 
Военный комендант вокзала объявил, что вагонов для гражданского населения не будет, потому что комендатура занимается только формированием и отправкой воинских эшелонов для эвакуации военной техники и оборудования важных заводов, а также раненых.
А ведь август, самые жаркие летние дни, раскаленная на солнцепеке привокзальная площадь напоминает открытую дышащую жаром духовку. Около единственного крана на перроне бесконечная очередь за водой. Вообще, число желающих уехать увеличивается прямо на глазах. 
– Сегодня с утра поднялась паника, пошли слухи, что на острове Хортица немцы выбросили десант, – продолжала взволнованно Мотя. - Торговые точки, всякие там ларьки и палатки на привокзальной площади оказались брошены продавцами и даже стояли открытыми. Бери – не хочу! А нам ведь только палец покажи... Началось растаскивание товаров. Там, где мы сидели, рядом с нашими узлами был лоток, где продавался изюм. Так народ как унюхал, то быстро растащили все ящики. Мы с соседями тоже оприходовали один ящик. Прямо так, ложками ели. А потом было нечем запить, хоть плачь…

Мотины соседи разуверились, что власть подаст вагоны и поезда, и ушли с вокзальной площади на привокзальную улочку. Перебрали узлы, выбросили всё неподъёмное. Связали барахло в походные узлы и примкнули к толпам, уходящих из города пешком.
И ничто не могло остановить испуганных людей, стремящихся на восток. Ни невыносимая жара, ни проселочные дороги, где пыль по щиколотки, где то и дело рыщут немецкие самолёты, строча из пулемётов, ни жажда и голод – только в тыл, только спасти жизнь и детей.
Но у Моти, женщины самостоятельной и одинокой, воспитанницы детдома, сил на пеший поход неизвестной длительности и неопределённого пункта назначения уже не осталось. Она потащила свой скарб домой, отдавая себя в руки судьбы…
– И я вот тоже, Мотя, никуда не поехала… – обняла Мотю Анна. – У меня тут мама в хуторе за Софиевкой, сын, куда я? Ты не плачь, иди домой, умойся, отоспись, а там будет новый день, будем выкручиваться, как сможем… 

А в плавнях ниже города оставалось много наших войск, сельских жителей, скота да и дикого зверья порядочно... Когда следующим летом, уже при немцах, Анна, устроившаяся бухгалтером на судоремзавод, плыла пароходом в Херсон в командировку, то невозможно было выйти на палубу – от Запорожья до самого Херсона в плавнях на кустах и деревьях висели неисчислимые тысячи трупов красноармейцев, гражданских лиц и рогатого скота. Немцев на этом страшном вернисаже не было – оккупанты буквально на следующий после потопа день мобилизовали местных колхозников и свою похоронную команду и достойно захоронили погибших фрицев. Да и погибли враги только на Хортице.

Затем, в конце августа, когда спала шальная днепровская вода и обнажилась Хортица, а немцы вновь заняли остров посреди Днепра и возобновили обстрел Запорожья, мама отвезла сыночка к бабушке Фросе на хутор Казачий, в пятидесяти километрах от города. Уезжали рано утром на какой-то арбе, днище которой было мягко устлано соломой. На всю жизнь врезалось в память, бесцеремонность ранней побудки, довольно холодный воздух, тряская, несмотря на соломенную подстилку, арба, медленно, но неумолимо миновавшая пятиэтажные новостройки Жилмассива, около завода "29", ныне моторостроительного. По тем временам Жилмассив был вторым украшением Запорожья после Соцгорода и его сердца - 6-го поселка около ДнепроГЭСа. 
На Жилмассиве шла разнузданная грабиловка. Простые советские люди, ударники и стахановцы, носились по этажам новеньких жилмассивских четырёхэтажек и тащили, что попадёт под руку. 
Мебель уехавших в эвакуацию уже была давно растащена на неделе, а сейчас счастливые раскрасневшиеся граждане приканчивали окна, двери, чугунные батареи отопления. Мужик, везший Сеньку, не удержался от соблазна и свернул к одному из домов. Быть может, он и выбрался в город арбой, а не телегой, так как, видно, слыхал, что в городе можно хапнуть и что-нибудь крупногабаритное.
– Посыдь, хлопче, я хутко, – успокоил он Семёна и привязал конячку к дереву палисадника.
В самом деле, вскоре мужичок вернулся, с натугой волоча красивую белую дверь. Затем, хитро улыбаясь, сбегал ещё раз и притащил белое-пребелое окно, двустворчатое, с форточкой. С трудом пристроив добычу в арбе, он снова поудобнее умял солому на днище, куда уложил снаряжённые мамой две тяжеленные сумки с крупами-сахарами и усадил Сеньку.
- Но-о! – скомандовал колхозник и взмахнул батожком. Коняга обречённо махнула хвостом и тронула старорежимное транспортное средство.
Миновав Жилмассив, лошадка потащила телегу по пыльной дороге, под просыпающимся, все более распаляющимся солнцем, среди толчеи отступающего транспорта на северо-восток в сторону Софиевки (Красноармейска). Запомнилось, как мимо пронеслась автомашина с полудюжиной тяжелых снарядов, тускло блеснувших на дне кузова, когда машину накренило на колдобине. Возница объяснил, что это такое, снаряды, и Сеньке впервые стало по-настоящему страшно на этой войне…

И хотя уже прошло два месяца, как объявлена война, но ни Анна, ни многие её друзья и знакомые никак не верили, что немцы займут такую территорию Советского Союза. Когда в конце июля началась эвакуация граждан и заводов, вначале никто не собирался ехать, говорили, что незачем, война нас не достанет, даже были евреи, которые не хотели ехать, остались в Запорожье, и их потом немцы расстреляли. 
Но зашёл как-то у Сенькиной мамы разговор с дядей Игорем Ивановичем, хозяином домика, где Анна снимала комнату.
Этот самый Игорь Иванович работал в мартеновском цехе “Запорожстали”. Его не было почти две недели, даже ночевать с завода не являлся. Но когда вернулся домой, то много чего порассказал.
– Дни и ночи вывозим оборудование, сотнями вагонов в день. Так или иначе, немец будет здесь. Пустые цеха подметаем и прибираем. Враг должен увидеть, что мы уходили неторопясь, по-хозяйски, что мы вернёмся!..

Попробуем описать, как нас взяли немцы. В первых числах октября стояла необычайно теплая, прямо-таки летняя погода, было солнечно и сухо. Хлеб в основном были убраны, все было мирно и сонно, однако приближение фронта чувствовалось все явственней по нервозности и суете взрослых. 
Через маленький, в 25-30 хатенок, хутор Казачий по целым дням шли воинские части, громыхали в пыли военные подводы, гнали скот, трактора тащили на прицепе комбайны. Все эта рать безостановочно и без всяких объяснений и соображений драпала в тыл. Куда? На восток!..
Дед Калистрат Гордеевич по вечерам подолгу шептался с бабушкой Фросей. Иногда Сенька, укладываясь спать в своем углу за печкой в светелке, слышал отрывки их рассуждений. Смысл был в том, что "недолго ему, гаду, осталось народ давить". Он уже понимал, что речь идет о том весёлом, как ему казалось, человеке, портрет которого едва ли не каждый день появлялся в наших газетах, которые не один год дедушка приносил, работая почтарём. Этого усача дед органически не переваривал, называл иносказательно для конспирации "гадость" или "гадово", и Семён с бабушкой привыкли понимать деда с полуслова. 
Немцы не вызывали у деда страха или иного отторжения, он их принимал как неизбежное, но меньшее зло.
Так вот однажды поток откатывающихся через хутор частей и гражданских лиц иссяк, и воцарилась непривычная подозрительная тишина. Враг нагрянул на исходе ясного, тёплого, тихого до безмятежности октябрьского дня. К вечеру, при заходе солнца, со стороны 43-го совхоза, а это как раз, если смотреть на закат через ставок в направлении цвынтаря /кладбища/ раздался непривычный шмелиный гул. Там за ставком, над пригорком, темнела лесополоса, вдоль которой вилась полевая дорога на крупное село Максимовку. Солнце готовилось спрятаться за частокол лесопосадки, когда вдоль этой лесополосы возникла большая пыль, замеченная многими селянами, поглядывавшими за ставок в ожидании идущего с пастьбы стада. На горизонте потянулись в сторону Дыхановки мотоциклы с колясками, вслед за ними нырнули в балку несколько грузовиков. 
– Нимци! - единогласно выдохнули селяне, численностью человек 10-12, собравшиеся к вечеру перед правлением колхоза. Несколько мотоциклов вырулили из колонны и проскочили к кладбищу на толоку, остановились. Игрушечные фигурки людей походили, разминаясь и справляя нужду, затем сели в свои мотоциклы и умчались в сторону Ново-Миргородовки. Это была немецкая разведка, не удостоившая своим вниманием степной хуторок, хотя он и приготовился выкинуть белый флаг.
Но первое знакомство с живыми фрицами произошло лишь где-то через неделю. На следующий день кто-то из пробирающихся через хутор горожан сообщил, что немцы без всякого боя взяли Запорожье 4 октября.
Так началась двухлетняя немецкая оккупация. Правда, неизвестный миру хутор немецкие войска так за два года и не посетили. Вероятно, это было счастьем.
Условия жизни селян, и раньше перебивавшихся с кваса на воду, ещё более ухудшились, исчезли ранее привозимые из Запорожья необходимые промышленные товары, даже спички и керосин стали проблемой.
Вообще, немецкая оккупационная власть в дедовом отдельно взятом хуторе выражалась в наличии нескольких энтузиастов, сбежавших от отбывания воинской обязанности в разбегавшейся Красной Армии и "по зову души" ставших полицаями. Одного из таких мужиков, незадолго до войны поселившегося на хуторе, назначили старостой.
Настоящий же жандарм из Софиевки приезжал не реже раза в месяц. Когда он шел по сельской улице, украшенный всяким блестящим добром, в фуражке с кокардой и очень высокой тульей, увешанный пистолетами-пулемётами, даже смотреть на него было страшно. Однако пороли розгами хлопцев, повадившихся на общественный баштан, усердствующие полицаи, а немец-жандарм всего-то стоял рядом и громко смеялся, наблюдая порку.
- Воровайт некорошо! – поучал он ребятню и после десятка ударов сам останавливал ретивых полицаев.

Незаметно прошло три года. В страшной войне мы, хоть и помучились, но победили. Город наполнился ранеными, калеками. Вернулись уцелевшие фронтовики. Анна, как и старики, надеялась на чудо и ждала Георгия, но чуда не произошло. Дед Калистрат ещё в первые дни войны видел сон, – вроде бы у него коренной зуб выпал. Он тогда так и сказал:
– Значит так, мать… Георгия, чувствую, не стало... Налей чарочку вишнёвки! И себе плесни. Нет у нас теперь старшого… 
Через год узнали, что старший сын пропал без вести. Но ещё в сорок четвёртом через хутор прошёл какой-то искалеченный войной мужик, так он, ночуя в хате у бабушки и дедушки, разговорился, шикарно подкрепившись салом и молоком, и оказалось, что он тоже чёрнофлотец и служил на лидере “Харьков”. “Харьков”, как и лидер “Москва”, на котором старшим радистом был Георгий, был лёгким крейсером новейшей конструкции, их построили за три года до войны… 

На летние каникулы будущий прокурор-судья-защитник вновь понёсся домой. Постоянно искал встреч с Валюшей. Продолжалась долгая и драматическая агония любви. Сенька страшно ревновал. Бродил поздними вечерами чёрной тенью в тесной улочке возле её дома. Купил в «Медтехнике» и таскал в кармане пиджачка огромный, бритвенно-острый хирургический нож, называемый секатор. Мог совершить любую глупость, но не подвернулся случай. 
Но однажды ему повезло, и он увидел её в первом часу ночи, возвращающуюся со свидания. Подпирал плечом громадную старую акацию и был совершенно незаметен издали. Она буквально наткнулась на него и поняла, что выяснения отношений не избежать. 
Вымученно улыбнулась и мягко взяла за руку. Вся его злость убралась в конуру. Рассказала, что встречается со студентом четвертого курса своего машиностроительного института. У него трофейный «Опель», подаренный папой, и ещё он очень любит музыку. 
- Сеня, ты научил меня любить книги, и за это спасибо тебе. А он научил меня любить музыку. Прости, но ничего у нас уже никогда не будет. Я тебя не виню, так получилось. Забудь меня, пожалуйста!..
Она целомудренно чмокнула его в щёку, махнула прощально рукой и исчезла в арке своего дома навсегда. Да, такая жизнь… 

В этой улочке они встречались с восьмого класса, здесь провели два замечательных лета – перед девятым и десятым. Вон узкий “карман” между двумя частными домиками, С трёх сторон деревянные заборы и несколько густых кустов. Там спокон веков стояла старая деревянная скамья, на которой все послевоенные годы оттачивала мастерство любви не одна влюблённая парочка. И Сенька с Валюшей, само собой, не теряли времени зря. До поздней ночи обжимались в гостеприимном тёмном углу. Их левые руки крепко прижимали партнеров, губы склеивались в непрерывном страстном поцелуе, а правые руки делали свою приятную работу ниже пояса. 
При этом получилось, что до крайности дело так и не дошло. Страх перед возможной беременностью, перед испепеляющим осуждением окружающих и всего советского народа был настолько велик, что Сенька с Валюшей так и не осмелились поступить, как требовали природа и молодость.
Хотя дела у них закрутились ещё в восьмом классе. Валюша как-то пришла домой к Сеньке по какому-то важному поводу. Может быть, например, взять учебник геометрии. И как раз у него дома никого не оказалось. Мама, конечно, на работе, а соседи по этажу тоже все в разгоне. И как приятная неожиданность – первый поцелуй!.. Нацеловались до опупения, а вечером продолжали уже в Дубовке…
Позапрошлым летом, после шестого, она побывала в пионерланере и научилась нехитрому пионерскому обжимону. Спасибо, уцелела девчачья честь, что так дорога для настоящей пионерки, а с октября, в седьмом, уже и комсомолки.
После восьмого их с Сенькой половое воспитание, уставших от томления, фантазий и пустых ожиданий на протяжении всего учебного года, вначале не продолжилось, потому что проницательная мама отправила Валюшу на всё лето в село Каменку к тётке Клаве. Где уж и радости было всего-то, как говорится, гусей пасти, да корове хвост крутить... Но ссылка в Каменку закончилась в конце июля, а до школы так ещё полный жаркий август.
Когда наступил август их первого сладкого лета, то не только благословенный закуток меж двух домов спасал их, но часто молодята уходили в Дубовую Рощу, где можно было всласть пообжиматься, не боясь быть спугнутыми случайным прохожим.
И вот он, финиш... Семён опустил голову и, убитый горем, побрёл домой. 
Он не раз измождённо прислонялся к тёплым старым акациям, вспоминая события последних двух лет.

А уж событий, хороших и неприятных прошло немало…

До окончания десятого оставалась пара месяцев. Но вдруг радио сообщило ужасную весть о болезни товарища Сталина. Народ застыл в ужасе и горе. Несколько дней драматических ожиданий разрешились 5 марта. Генеральный секретарь ЦК КПСС, генералиссимус, кормчий, зодчий, корифей и отец народов Иосиф Виссарионович Сталин умер. 
Смерть Сталина спасла Россию… (СССР)… Сенька услышал такие слова на Большом Базаре через несколько дней после похорон Иосифа Виссарионовича. Их обронил негромко грязный мужик, похожий на путевого обходчика. Он сказал их спокойно, даже не оглядываясь, как всегда. Потом они обошли весь Советский Союз. Кому первому они пришли в голову, неведомо. Возможно, они родились именно тогда на глазах у Сеньки на запорожском базаре. Но к этой формуле каждый советский человек шёл своим трудным путем.
В те же дни у газетного киоска около кинотеатра «Комсомолец», когда продавец сообщила очереди граждан, что газета «Правда», которую они нервно хапали, закончилась, Сенька услышал печальное: «Правда кончилась, началась брехня»…
Тогда ещё он был под гипнозом тридцатишестилетней пропаганды и очень переживал. Что будет со страной? Сумеет ли Политбюро продолжить движение страны к коммунизму? Обеспечить победу коммунизма во всем мире? Победить прогнивший капитализм?.. 
На столе у Сеньки дома с неделю простояла открытка с портретом Сталина. Он жадно слушал репродуктор с траурными мелодиями и короткими информационными выпусками из Москвы. Слёзы наворачивались на глаза. Школы не занимались несколько дней. Пришла Валюшка, увидела Семёна чуть ли не зарёванным. 
- Ты что это? – спросила тихо. – Все будет хорошо. Мы с тобой молодые и нам всё будет по силам. Не переживай. Когда умер Ленин, ничего же не случилось. Всегда в такой большой стране найдется умный человек, чтобы заменить. Когда-нибудь таким человеком можешь стать и ты, если всё сложится…
Как ни странно, её тихие, спокойные слова открыли ему глаза на то, что, в сущности, произошла естественная штука, умер старый человек и этого не обойти. Но надо работать, каждому добросовестно делать свое дело во благо советского народа и тогда страна «не заметит потери бойца»… 

В конце марта Сеньке позвонил инструктор райкома комсомола и, задав несколько обычных вопросов о ходе вовлечения большинства старшеклассников в комсомол в ходе так называемого «сталинского призыва», вдруг перешел на темы усиления обороны страны «по понятным причинам». Он предложил срочно создать в школе кружок парашютистов для старшеклассников. Его не смутило даже то, что десятые классы должны вот-вот сдавать выпускные экзамены. Семён загорелся этим предложением. Уже на следующий день он собрал человек пятнадцать энтузиастов, доложил по телефону в райком, и вскоре к ним на первое занятие приехал инструктор парашютного спорта с аэродрома ДОСААФ в посёлке Леваневского. 
Конечно, Сенькина мама упёрлась бы непреодолимо, но он вначале ей ничего не сказал, а когда надо было ехать ночью куда-то, то объяснил какой-то военно-спортивной тренировкой. А Валюше и уговаривать свою не пришлось – мама только спросила, будет ли Сенька рядом. Будет! Значит, всё будет хорошо…
Прослушав пару лекций об устройстве парашютов, в начале апреля кружковцы уже начали выезжать на лётное поле в посёлок Леваневского. Дело это оказалось нелегкое, так как надо было встать в три часа ночи и быстро выходить на ул. Карла Либкнехта в условное место к зданию городского госбанка, где в 3.30 народ начинала собирать дежурная автомашина аэродрома. К 4.00 будущие парашютисты прибывали на летное поле. За одно занятие их обучили укладывать парашюты, потом они по нескольку раз прыгнули с двухметрового помоста для разработки стоп, разов по пять для тренировки залезали на заднее место в стоявшем на лётном поле свободном от полетов По-2, а в следующее занятие начались прыжки с того же «Поликарпова». Лётное поле уже покрылось травой, стояла тёплая, почти майская погода, начали цвести сады, над ними и вокруг их пели какие-то птицы. В первый раз подростки прыгали в тихое, солнечное, удивительно мирное, прямо-таки праздничное утро. 
И вот Сенькина очередь. Он залезает на второе сиденье (штурмана), и, как говорится, «контакт!». Взлетели легко, почти взмыли. Быстро набрали восемьсот, и вот машина уже в районе выброса. Пилот оборачивается и дает знак рукой. Сенька заученно вылезает на крыло, держась за борт левой рукой, поворачивается спиной и, чтобы не дождаться позорного тычка пилота в спину, шустро прыгает в голубую бездну. Не успевает испугаться, как за спиной шелестит фал, выдергивающий вытяжной парашют. Всё. Сенька висит, поправляет лямки под бёдрами, осматривается. Тихий, прекрасный мир. Вдали привычно коптят нежное запорожское небо металлургические заводы, отчего в химическо-розовой дымке родной город как бы парит. Семён приземляется на пахоту, всё в порядке. Собирает парашют, оглядывается. К нему едет машина, чтобы подвезти к месту расположения группы. 
Взлёт – посадка. Привозят очередного счастливчика. Взлёт – посадка…
А вот и Валюша, смущённо-счастливая, с растрепавшейся причёской и удивлёнными огромными глазами… 
Через пару дней прыгнули ещё по разу. На этом замечательные курсы закончены по причине неотвратимо надвигающихся экзаменов. Впрочем, одна девочка, Лариса Лагозина из параллельного, закрепилась в коллективе настоящих парашютистов и через пару лет стала мастером спорта по парашютизму. Ребята долго ждали обещанных удостоверений, но начальство ограничилось выдачей им простых значков «Парашютиста». 
Между прочим, кружковцы прыгали охотно, в радость, и ни один из них не испугался. Но вот в день, когда прыгали вторично, на другом «кукурузнике» бросали по разочку ребят, которых военкомат направлял в десантные войска. Так одного парня вывезли на восемьсот метров, он кое-как вылез на крыло, но прыгнуть так и не смог. Пилот и материл его, и толкал в спину, но всё напрасно. И пилот привёз его, зарёванного, на крыле. Конечно, пацана в десантники не взяли. Выходит, не ко всему человека можно принудить…

Перед самыми экзаменами не стало мамы у Лоры Киприян. Молодая, ей не было и сорока, она умерла от сердечного приступа во сне. Весь класс пошёл на похороны. Киприяны жили в очаровательном двухэтажном домике за трампарком, у Красной Воды, в том месте, где Сенька с мамой несколько месяцев снимали жилье в 1947-м году. Недавно построенный дом утопал в цветах и деревьях. Гроб усыпан живыми цветами. 
Тогда принято было медленно, под оркестр, вести процессию через весь город, по главной улице. Сенька тоже, по очереди с парнями-одноклассниками, часто нёс то венок, то портрет… Устали, но часам к трём подошли к воротам кладбища. Народу набралось человек пятьдесят, если не больше. Во время прощания Сенька отошел в сторону и стал медленно ходить между могил, читая вылинявшие на солнце бренные надписи. Казалось, что он понял здесь философическое спокойствие Гамлета, - действительно, вся наша жизнь пуста и тщетна. Семён ни с того, ни с сего стал нервно смеяться. Хотя и негромко, но Борька Калмыков, один из Ларисиных друзей, усёк безобразие и, быстро подойдя, крепко встряхнул Семёна. 
- Повредился, что ли? Или в морду дать?..
- Извини, Борис, - ответил тот, повернулся и медленно пошел с кладбища. Его нагнала Валечка.
- Что с тобой? – спросила и обняла за плечи. Хандра вдруг прошла, и ему стало легче и теплее на душе. Они ушли сами, не дожидаясь конца церемонии и автобусов, и вскоре добрались до ближайшей трамвайной остановки…

И вот, наконец, выпускные экзамены. Главный - сочинение по русской литературе. Семён выбирает «общую» тему о декабристах, которые «разбудили Россию». Потом несколько других экзаменов, и остается ждать решения горОНО. Приходит решение. Медали у Раи Рудзевич, у Софы Габрилович, у Вали Деннис и у Семёна. У Валюши Деннис – золотая. У него – серебро. Четверка по сочинению. Его классная Елена Сергеевна в трансе, к чему придралось горОНО, ведь школа выпустила Сенькино сочинение с пятёрой. Оказалось, стилисты из горОНО посчитали, что сказать «декабристы отваживались критиковать царский строй» будет не по-русски. Им знаком глагол «отваживать» (отучать от чего-либо), но неизвестен глагол «отваживаться»… И за что тогда медаль “За отвагу”? Ну да ладно, против ветра не плюют… Что-то не получилось и у Ёни Пинкера. Да, впрочем, все понимали, что именно не получилось у него, умнейшего паренька, восемнадцать лет тому назад…

Перед выпускным едва ли не каждый день по вечерам гуляли с Валюшкой по весеннему городу, болтали, уединялись где-нибудь в малолюдном месте на скамейке и целовались, целовались…
Однажды, сидя тёплым вечерком под тенистыми акациями в сквере площади Свободы, не заметили, как подвалил к ним небритый смурной мужик. Тогда уже партия, боясь неконтролируемой благодарности народа, начала по амнистии выпускать зэков из лагерей и тюрем. Понятно, что до политических вначале руки не дошли, возражал Лавретий Павлович, а уголовщина, как классово близкая, попёрла на свободу…
И вот такой прохвост навис над обнявшейся парочкой. Сильно, выворачивая, схватил Сеньку за левую руку и прохрипел:
– Котлы сымай, сука! 
Но не найдя часов на хилой ручке маменькиного сынка, брезгливо харкнул и сплюнул туберкулёзную харкотню себе под ноги, едва не обгадив новые брюки Семёна.
Валюша возмущённо подняла на него ясные комсомольские очи:
– Что вы себе позволяете, гражданин?..
Гражданин икнул и не остался в долгу.
– А ты, проблядь, молчи, а не то морду подремонтирую. Поняла?
И, ожёгши напуганных комсомольцев ненавидящим взглядом, неспешно удалился в сторону кинотеатра.
Оторопевшие ребята сидели, оцепенев, как оплёванные. Потом оклемались и стали разбирать данный случай. 
Часы в тот вечер на руке у Сеньки были. Мама дала ему пофрантить свою премиальную “Звезду”, вызывавшую зависть всей бухгалтерии. Но Семён по привычке соригинальничал и одел их на правую руку…

Гремит выпускной бал. Директор школы милейший Пётр Михайлович Неприступенко поздравляет выпускников. Им вручают аттестаты зрелости, а медалистам обещают выдать медали в ближайшие дни. Принаряженные счастливцы танцуют с учителями и друг с другом. Семён упорно не отходит от Валюши. У нее замечательное платье из розового поплина. Им хорошо вдвоем. Но вокруг много людей. И они нагло уединяются в первом попавшемся тёмном пустом классе и долго целуются, как будто в первый раз. 
Застолье. Сенькиной и Валиной мам за столом нет. Они у них скромняги, а таких в школу не затянешь. Ну и ладно. На столе много всякой всячины и шампанское, шампанское… Сашка Каракуля, Борька Калмыков и Толик Белгородский уходят в неосвещённый двор за туалет раздавить по-взрослому бутылку водяры и покурить. Приходят «косые». Стыдоба! Сенька и Ёня почти на уровне, хотя и им ударило в головы непривычное “Советское шампанское”.

На рассвете, как водится, когда разошлись подобревшие родители, народ устремился гулять по городу. 
Широкой шеренгой прошли, галдя и оря, по Карла Либкнехта, добрались до площади Свободы, свернули налево, вниз в сторону Дубовой Рощи. Некоторые разбились на сложившиеся за последние два года пары. Мальчики набрасывают на плечи девочек пиджаки, ведь к утру посвежело. Но мальчиков раз-два и обчелся, а девочек в три раза больше… Свободные девочки идут подвое, потрое, тесно прижимаясь друг к дружке. Свобода! 
В устье Московки причал лодок. Дальше уже берег Днепра. Примитивные причалы, место, откуда лодками запорожцы обычно переправляются на остров Хортицу, где наиболее чистые пляжи. Дальше берег практически свободен, там, ограничивая фарватер, метрах в пятидесяти от кромки берега, лениво покачивается красный бакен. Небольшой деревянный причал. Сама собой возникает идея окунуться, сплавать к бакену и обратно.
Пять подвыпивших пацанов готовы покрасоваться перед девочками. Семён плавать не умеет, но отказаться не может, засмеют. Валюша тихо пытается его отговорить. Но отступить невозможно. Под хихиканье девчонок красавцы стягивают штаны и довольно дружно прыгают в воду, держа курс на бакен. Метров через пять Семён уверенно уходит под воду. В это время Витёк Петров случайно оборачивается и усекает, что Сеньки в составе группы заплыва уже нет. Он быстро все просчитывает, ныряет по направлению к берегу и, невероятно, но факт, натыкается на Сеньку под водой. Отбуксировывает его к берегу, тихонько матеря за то, что не сказал ему в свое время, что плавает по-топориному. Им навстречу легко и красиво плывёт Валечка, успевшая скинуть розовое выпускное платье и кинуться на помощь. Но Семён волнующей сцены спасения на водах не видит, так как без сознания. Рассказывали, что Витька перекинул неудачника через коленку (и от кого только он всему этому научился?!) и стал вытряхивать из его непутевого организма лишнюю воду. Через минуту Сенька, чертыхаясь и отплевываясь, уже пытался встать на ноги…

Долго сидел под дубом, отходя от страха, пока не успокоились нервы. Понял, что мог запросто утонуть. Валюшка переживала, что не участвовала в заплыве и не она спасла Сеньку. Ёня Пинкер только горестно качал кудрявой головой.
И вспомнился случай из детства. День Победы. Всполошился весь город. Целый день стрельба из автоматов, вечером много народу на главной улице, снова переименованной из мерзкой Гитлер-штрассе на Карла Либкнехта... И началась долгожданная мирная советская жизнь.
По воскресеньям главное развлечение в городе – прогулки по «толчку» или «туче», огромному вещевому рынку, расположившемуся на территории Малого Базара.
Чего там только нет! Пережившие войну жители города должны ещё одолеть голодные послевоенные годы и поэтому продают всё, что нельзя съесть, - одежду, обувь, пластинки, самовары, гвозди, любую довоенную мелочь вплоть до расчески. Удивительно, но находятся и покупатели.
Вот кучка любопытных окружила сидящего на табуретке бородатого старика, перед которым складной столик, увенчанный широким деревянным ящиком, заполненным бумажными конвертиками. В каждом – предсказание судьбы. Дрессированная мышка вытаскивает желающим «судьбу». Плата – копеечная, поэтому стоит небольшая очередь. Да и людям важно узнать свою судьбу в такие непредсказуемые годы. Мама протискивается с Сенькой к старику, крепко прижимая к груди ридикюльчик с денежками. Старик вопросительно поднимает глаза в дремучих зарослях седых бровей. Мама, кивая на Сеньку, просит погадать на сына, протягивает деньги. Тихая команда, и мышка вытаскивает конвертик. Мать читает вслух. «Если не утонете в 18 лет, то проживете не менее 87 лет…». Почему-то пророчество запомнилось…
На выходе из «тучи» небольшая православная церковь, открытая в прошлом году. Мама, оглянувшись, нет ли знакомых, быстренько перекрестилась. При немцах была только кирха не нашей веры, дверями на восток, в здании кинотеатра имени Ленина на площади Свободы. Наши пришли, кирху закрыли, вернув народу кинотеатр, но разрешили открыть церквушку на Малом Базаре…

Похоже, что пророчество, когда-то вытащенное ему мышкой на Малом Базаре, удивительно сбывается, ведь сегодня как раз восемнадцать лет!.. Спасибо, Виктору, он спас Семёну жизнь! И остался Сенька перед другом в неоплатном долгу…
Правда, никто над ним не посмеялся, потому что все изрядно перетрусили. Просохли и пошли гулять по Дубовке. Солнце быстро согрело ребят, а приключение напомнило, что хорошо бы поесть. Жаль, что постеснялись взять еду с богатого праздничного стола, поэтому вскоре медленно разошлись по домам, условившись встретиться послезавтра в школе…

Мама была патологически мудра, она боялась оставить Семёна с Валюшей после экзаменов одних, она уже два года как ужасно боялась прозаической развязки их любви.
Поэтому она выбила сыну в профкоме путевку в уже известный ему не единожды дом отдыха речников в Цюрупинске (Олешках) под Херсоном. Хорошо ещё, что ей отпуска не дали, и она отпустила сынулю самого. Поплыл он в Херсон, как и было заведено, рейсовым двухпалубным пароходом и через день уже добрался до места.
Тихо шлёпают по воде шлицы пароходных гребных колёс. Благость и тишь. И ещё невиданно прекрасный закат на Днепре. Тихий вечер. Семён стоит на нижней палубе ближе к носу судна. В каюте неинтересные попутчики и он часами смотрит, как речной броненосец рассекает тугую, словно желе, тёплую массу вод. Настроение глубоко философское. В полдень причаливали в Каменке, и на борт погрузили, установив на корме, гроб с двенадцатилетней девочкой, умершей от менингита. 
Палуба безлюдна. Народу нет. Кто в ресторане, что ещё не для Сеньки, кто в буфете пьет пиво, кто дрыхнет в каюте... Но вот выходит высокий старик с густой окладистой белой бородой. Знакомится, по-русски окая. Оказывается, старый 85-летний учитель химии из Днепропетровска... Едет, как он говорит, в последнюю поездку к родным в Херсон. Что означает «последняя», учитывая суетность человеческой жизни, Семёну понятно. Разговорились. Обо всем. 
Сначала дед очень осторожен. Кем будешь? Кто родители? Куда плывешь?.. Потом разгорячился. Сокрушается, что из вас, молодых, получится… Сенька и выложил ему свою тревогу в связи со смертью Иосифа Виссарионовича. Дедуган усмехнулся. Сказал, что повторить Октябрьский переворот никому не сможется. Он не сказал «Великая Октябрьская Социалистическая Революция», а именно «Октябрьский переворот». Семён не побежал к капитану, и это придало старику смелости. Он стал говорить о том, что в реальной истории нашей родины всё было несколько иначе, чем пишут в учебниках.
Дед рассказал, как раскулачили его семью в 30-е годы, убедил Сеньку, что и его дедуля Калистрат (он рассказал учителю про деда), которого загнали в колхоз в то же время, потерял всё. Короче, Семён слушал бородача до поздней ночи, а говорил дед вовсе не о химии… Сенькино мировоззрение испытывалось на прочность и, признаться, дало течь.
В Херсоне Сеня привычно пересел на речной трамвай и уже через час регистрировался в доме отдыха в Цюрупинске.

Вечера в таких домах проходили в топтании на танцплощадке. Весь вечер, в промежутках между изысканными комплиментами, партнёры проводили в непрестанной борьбе с комарами, для чего у каждой девушки и мужчины в руках мельтешили ветки, обломанные с ближайших пыльных кустов жёлтой акации. Употреблялось два танца – быстрый типа «Рио-Рита» или ещё «Саша, ты помнишь наши встречи…» и медленный в форме всевозможных танго. Ну, там “Сердце моё” или “Брызги шампанского”. Мужики предпочитали медленный, потому что можно было проверить «товар» наощупь. Девушки и дамы хотели бы попрыгать, соблюдая дистанцию и сохраняя хотя бы на полвечера независимость. Девушек и женщин, как всегда, было раза в три больше, чем кавалеров.
Самое удивительное, что на первый же «белый» танец Сеньку пригласила какая-то бойкая девчонка, оказавшаяся Таней из Полтавы. С ней произошла история, как и у Семёна. Она тоже только что окончила среднюю школу, и родители отправили её со старшей сестрой, студенткой теперь уже третьего курса Днепропетровского университета, в дом отдыха в Цюрупинск в качестве поощрения за школьные труды. Как-то так получилось, что Сенька провел вместе с ней остаток вечера. Сестра им не мешала, так как сама крутила любовь с каким-то амбалом, и, по словам Тани, торопилась использовать предоставленную свободу на полную катушку... 
Простились Сенька с Таней перед отбоем крепким поцелуем. Вышло так, что в основном отдыхающие были крепко взрослыми трудягами, и она скучала без ровесников. А тут – он! Ни тебе конкуренции, ни рыцарских турниров…
На следующий день он с Танькой с утра после завтрака сбежали на протоки Конки, за рубль переправились лодкой на другой берег, где затерялись в настоящих джунглях из камыша и вербы. Купались, загорали на казённом одеяле. Обед пропустили, но было не до обеда. Танечка была такая загорелая, с длинными русыми волосами, с красивой, точёной, гимнастической фигуркой. Полное отсутствие людей и ощущение необитаемого острова быстро довели их до логического конца. Сенька, наконец, стал мужчиной, а Татьяна вроде бы в науке не нуждалась. Она была изобретательной учительницей, а он упоённым учёбой учеником. Труден первый шаг. Дальше - безоглядное поглощение друг друга…
Так продолжалось дней десять, а затем вдруг вспомнилось, что Таня завтра уезжает, её путевка началась на пару недель раньше Сенькиного заезда. Расставание было горьким и печальным. Особенно поразила Сеньку ее взрослая трезвость и практичность. На легкомысленное предложение переписываться и, быть может, потом как-то встретиться, она ответила ясным отказом. 
- Зачем? У меня есть парень, и я хочу быть с ним дальше... У тебя ведь тоже девушка… Нам было хорошо?.. Так запомни наши дни и вечера и, прости - прощай!.. 
Танькины слова показались ему бесстыдным, кощунственным цинизмом. Как, после такой страсти, после десяти суток немыслимой солнечной вспышки их неподдельной африканской страсти, и – забыть друг друга?! 
Назавтра она уехала первым речным трамваем. Велела не провожать, чтобы не ржала сестра… 

Семён несколько дней ходил и переживал. С одной стороны, он тосковал по Танькиному горячему телу, а с другой стороны, в нём постепенно стало просыпаться чувство вины перед Валюшей. Чувство, которое крепко спало предыдущие позорные дни. Выходит, он ей, скотина, так подло изменил!.. В конце концов, он решил написать Вале письмо и всё объяснить. 
Дело молодое, сел и написал. Мол, встретил здесь интересную девушку и поступил по-свински. Сказал, что теперь, наверное, их отношениям и планам конец. Извини, так получилось…
Решительно бросил письмо в почтовый ящик, а уже на следующее утро хоть ящик ломай. Сенька понял, что писать покаянную исповедь ни при каких обстоятельствах было не надо. Но птичка улетела. 
Через пару недель он вернулся домой. Сразу же побежал поговорить с Валюшей. Ещё оставалась призрачная надежда, что письмо затерялось и не дошло, или вдруг ещё какой неожиданно благоприятный оборот дела. Валя вышла на его стук в знакомую дверь, и Семён понял без переводчика, что между ними всё кончено. Не сходя с порога, сказала, что письмо получила и очень за него рада. Заплакала.
Сенька стал чего-то врать, оправдываться, но всё получалось так ненатурально и неубедительно, что самому стало противно. Он повернулся и ушел. 

А в понедельник уехал автобусом в Днепропетровский горный институт имени Артема (Сергеева). На следующий день его, как медалиста, зачислили на горный факультет. Он ткнулся было на геологоразведочный, но там уже всё было забито. Если бы он не ездил в дом отдыха, а сразу поехал поступать, то, конечно, зачислился бы, куда хотел. Вообще-то Семён хотел на гуманитарный профиль в какой-нибудь университет, но приключение в Цюрупинске сбило его с толку. Ему стало всё равно, куда поступать. Мама посоветовала в Горный. Мол, дело будет в руках. Ну, ладно. Дело так дело. Плевать на всё. Мир стал принципиально не мил.
В Горном институте учеба шла тошнотворно. Интеграл – дифференциал, физика - химия, минералогия - гидрогеология... Жить стал в общежитии рядом с институтом. В комнате четверо. Наш кореец из Ташкента Рево Тян, демобилизованный отец-одиночка Костя Костенко и ещё какой-то хмырь. Вскоре выяснилось, что у Рево Тяна сестру зовут Люция, а Костя разошёлся со своей дрянью и забрал годовалого сына, которым теперь занималась не только Сенькина комната, а и пол-общежития… 
По вечерам Сенька умирал от скуки и тоски по Валюше. Чтобы развеяться, записался на курсы бальных танцев в студенческом Доме культуры. Вальс, кадриль, полька, падекатр, падеспань... Как ещё его бабушка в детстве певала: «Падэспанец - хорошенький танец, он танцуется очень легко…». Но на контакты с девушками из соседнего Мединститута, а эти классные девчонки были необычайно популярны в Горном, идти не спешил. На душе было тошно. Не понимал ребят, каждый вечер стремглав бежавших в прибрежный парк им. Шевченко на «танкодром».

Раз в две недели ездил домой в Запорожье. Или автобусом, или пригородными поездами через Синельниково. Валюша встречаться с ним не хотела. Но он как-то разузнал, что она успешно поступила в Запорожский машиностроительный институт. Ага, раз в институте, то, значит, встречается с кем-нибудь из студентов. Возникла дикая ревность…
Однажды в Днепропетровске он поехал трамваем в Институт инженеров железнодорожного транспорта (ДИИТ), где училась их «золотая» Валюша Деннис. Сенька не виделся с ней с выпускного. Попили чаю. Гость принёс бутыль шампанского. Посплетничали. Она очень удивилась его с Валей разрыву. Сказала, что они - дураки. Надо быть выше случайных невзгод и обстоятельств… Легко сказать! Правда, и у неё самой всё школьное отлетело, как пыль. Её мальчик уехал, кажется, в Ленинград и даже, негодяй, не пишет… 
Конечно, она не стала говорить Сеньке, сколько у неё самой личных проблем и сожалений... Зачем Семёну чужие хлопоты?.. 

После зимней сессии в Днепропетровском горном Сенька поехал домой на пару недель, но так и не повидался с Валей. Его надежды на какое-то счастливое восстановление отношений не оправдались. Похоже, окончательный разлад с Валюшкой состоялся…
Кое-как ещё пару-тройку месяцев ходил в Горный. А в мае бросил ДГИ имени Артема (Сергеева) окончательно и забрал документы…
Всё лето провалялся на запорожских пляжах, в основном, на Хортице. Валюша уехала из города, лишив его возможности искать с ней встреч. И спасибо ей за это, так как Сенька был зол на весь белый свет и мог бы наделать глупостей…
В июле подался в Москву, решив поступать в МГУ. На Моховой сдал документы на экономический и получил на две недели место в общаге на Стромынке. Собеседование на экономический факультет прошло вроде бы неплохо, он ответил на все хитрые вопросы, но через неделю увидел себя в списке не прошедших собеседование. У доски объявлений же Сенька познакомился с двумя москвичками - Ритой Аросевой и Галей Хлопониной. Они тоже поступали на экономический, но срезались после первого же экзамена по математике. 
Семён решил ещё раз попытать счастья и пройти собеседование на юридическом факультете, а его новые знакомые девчонки побежали в Московский финансовый институт, чтобы успеть попробовать пробиться там. Как ни удивительно, Сенька легко одолел собеседование на юрфаке и уже через неделю получил на руки бумажку о зачислении. Лишь потом, приступив к учёбе, подумав и пообтёршись с будущими коллегами, он понял, – победа была иллюзорной. На экономический набирали группу в 25 человек, а на юридический, с учетом заочного отделения, две тысячи…
До начала первого семестра ещё оставалось дней десять, так что Сенька съездил на недельку в Запорожье, обрадовал маман, собрал вещи, счастливая мама снабдила на первое время деньгами, и он укатил в столицу штурмовать третий Рим.
На первые две недели салаг поселили в общаге бывшего Всесоюзного заочного юридического института в Бабушкине (бывший Лосиноостровск), в двадцати минутах электричкой от Москвы. Старый двухэтажный бревенчатый барак, набитый тараканами и столетним смрадом. Дикие пьянки счастливых первокурсников со всего СССР.
Сентябрь, первые дни занятий в Москве. Группа подобралась интересная. Появились новые друзья. Виктор Месяцев, Олежка Горбуновский, Сашка Решоткин, Вадька Остапенко... Уважаемые учебные дисциплины – латынь, основы государства и права, марксизм-ленинизм, судебная статистика…
Наконец, дали место в общаге на Стромынке, на берегу Яузы.
Между прочим, когда-то в этом четырёхугольном корпусе располагались кельи местного монастыря. Да и меблировка там соответствовала нижнему пределу скромности – самая простая, почти монастырская: кровати, столы, стулья, тумбочки, этажерки, платяные шкафы. На этажах общие кухни и туалеты с умывальниками.
Скромен был тогда и студенческий гардероб, они носили-донашивали-перенашивали "семисезонные" одежки, зачастую перешитые из трофейных тряпок.
Как правило, студенты покупали в театры самые дешевые билеты. Билеты, на которых стоял честный штамп: "Галерка, неудобно". Галерка, галерка!.. Входя в театры, Сенька до сих пор оглядывается на неё - именно с галерки смотрел-слушал он первую в свой жизни оперетту “Цыганский барон”.

Нравы на Стромынке были самые бурсацкие. В комнатах по восемь – десять – четырнадцать человек, туалет и умывальник в коридоре, тошнотворно-жлобская вахта на входе, – никого не водить, ни с кем не блудить. Тем не менее, на лестничный марш четвертого этажа, ведший на чердак, существовала жесткая очередь. Семён вначале попробовал усердно учиться, но делать это в людной комнате в обществе вечно пьяных студиози оказалось немыслимым. Надо было быть, как все, или снимать угол в частном порядке. 
Девушек специально не искал, но иногда приключения были. Запомнился комический случай. Разговорился с одной первокурсницей из параллельной группы своего курса (было, кажется, шесть групп по 25 человек на очном отделении). Назовём условно Дарьей, поскольку она была очень полная, с розовыми щечками, ну просто кустодиевская купчиха или дочь купчихи. Слово по слову, пошли с ней вечером уединяться на четвертый этаж, право на который Сенька выторговал у кого-то за бутылку водки, взяли суконное одеяло, бутылку портвейна и пяток яблок. Болтали до глубокой ночи, но Сеньке далеко продвинуться не удалось. Конечно, до пояса купеческое дитё обнажилось, но дальше – ни-ни!..
У Дарьи оказалась тяжёлая крестьянская грудь с крупными твёрдыми сосками. Сенька гладил добро, достойное ВДНХ, а девчонка от удовольствия просто мычала, как та высокоудойная в павильоне “Животноводство”. На его более смелые поползновения отвечала, что ещё девушка и мама не велит. Он же убеждал её, с учётом своего якобы богатого опыта, что где теперь девушек найдешь. Дарья объяснила ему, что есть верный признак девичества, - если хорошо помять груди, то непременно обнаружишь маленькую как бы фасолинку или вишнёвую косточку. Если эта штучка есть, то какие могут быть сомнения, а соответственно и притязания!.. 
Скажем только, что до утра старательно мял Семён сей Дарье её внушительное молочное хозяйство, а она благодарно мурлыкала. Что он, лопух, ни делал, но вишнёвой косточки не находил. На его сомнения Дарья скромно отвечала, что Семён, видно, ленится хорошо поискать… 
Когда Сенька по неосторожности рассказал эту быль в своей комнате, хлопцы долго гоготали. Оказалось, что через проверку вишнёвой косточкой прошла половина его приятелей, но никто не мог похвастаться тем, что завоевал Дарью по-настоящему… 
Тоска по Валюше. Первая сессия и – бегом в Запорожье к ней... Но успеха на сердечном фронте никакого. Валя уклонилась от ненужных встреч и занудных разговоров. Семён всё никак не мог признать непоправимость их разрыва, упрямо добиваясь реставрации разбитого горшка... 

Зимой на обратном пути в Москву произошел поучительный случай. Часов в девять утра Сенька собрался ехать на Южный вокзал, попрощался с мамулей и влез в переполненный трамвай № 1 на заднюю площадку второго вагона, поскольку с ним был средних размеров тяжеленный чемодан и сумка с сухим пайком. Семён был в костюмчике, застегнутом на все пуговицы, и в совершенно несгибаемом плаще из прорезиненной грубой ткани, тоже наглухо задраенным. 
В числе пассажиров задней площадки грубо расталкивала мужиков молодая разбитная девица в пальто, накинутом едва ли не на голое тело, во всяком случае, верхняя пуговица была то ли расстегнута, то ли оторвана, и в глубоком декольте ее крупные дыни бесстыдно выглядывали из распаха. Через какое-то время девица, растолкав таки нахальных мужиков, оказалась с Сенькой нос к носу. Он вообще-то ещё сохранял довольно наивности и стыдливости. Воспитанный на уважении к женщине, Сенька автоматически постарался отвести взгляд от её прелестей, чтобы не поставить девушку в неловкую ситуацию. 
- Чё уставился, бесстыжий? – Вдруг возмущенно и довольно громко заявила девица, как бы отталкиваясь от него руками. Семён, наверное, зарделся от стыда и возмущения, и сделал всё, чтобы отстраниться от кусачей шалавы, и ещё старательнее отвернулся, боясь быть прилюдно обвиненным в нездоровом интересе к её роскошным прелестям. 
Вот и вокзал. Толпа вывалилась на асфальт, и все рванули, кому куда. Сенька пошел прямо на перрон, так как на его поезд уже шла посадка. Расстегнув последовательно пуговицы и пояс плаща, а потом пуговицы пиджака, Сенька полез во внутренний карман за бумажником, где были все документы, деньги и билет. Сердце опустилось до уровня тухеса, поскольку карман оказался пуст. Отойдя в сторонку, он осмотрелся и понял, что у него, будущего юридического светила, банально вырезали карман. Пока он старательно отстранялся от вульгарной красотки, чья-то рука поработала лезвием, а когда Сенька вышел из трамвая, его бумажник карманники подобрали на полу вагона. Семёна душил стыд и бессильная злоба. Он живо представил себе, как хохочут сейчас недотрога и её дружки. Да и что делать, пропали деньги, паспорт и билет. Только чтобы новый билет взять, надо потратить неделю, а уж паспорт менять, так лучше и не жить на белом свете.

Семён присел на скамью у стены вокзала, на душе было горько и мерзко. Вдруг он ощутил какое-то неудобство в области селезенки. Изучив обстоятельство, наткнулся на свой бумажник! Оказывается, портмоне упало внутрь подкладки, а не наружу, как предполагали злоумышленники. Ура! Сенька побежал к своему вагону и успел погрузиться в поезд…

От перегрузки нервов у Семёна стали появляться острые боли в сердце. При любой, даже символической нагрузке. Но чтобы вылечить его кровоточащее сердце, обычные лекарства не годились. Убивало то, что он, Телец, не добился своего… 
Сентябрь. Вновь на юрфаке. Второй курс. Жить становится тяжелее. Если в прошлом году можно было зайти в столовку на Моховой, взять стакан чаю и вволю наесться бесплатного хлеба с общей хлебницы, щедро посыпая его дармовой солью, то теперь надо пробивать в кассу и покупать столько ломтиков, сколько позволяет кошелёк студента. Соль, правда, пока бесплатная. 
На днях в столовке на Стромынке прошла забастовка. Качество блюд стало ужасным. Воруют повара просто бессовестно. Два дня студенты в столовку не ходили. Наконец, встревоженное начальство из общепита пришло само и созвало собрание забастовщиков. Мерзавца шеф-повара обещали лишить премии и установить жесткий контроль… 

После комсомольского собрания группы будущие юристы пошли всем коллективом в церковь. Почему-то захотелось сменить пластинку. Выбрали Богоявленский собор в Елохове. Полчаса до метро «Бауманская», и ребята в божьем доме. В нём всё так величественно и торжественно. Посетителей просветили, что в 1948-м году собор реставрировали, его потолочные и настенные росписи восстанавливали такие известные советские художники, как Иогансон и Герасимов, в хоре поют по большим православным праздникам Михайлов и Козловский. Множество икон представляет собой огромную художественную ценность.
Сначала комсомольцы просто тихонько обошли огромный храм, разбредясь, как овцы, по залу. Потом каждый увлекся каким-нибудь фрагментом оформления, иконой и тэпэ. Сеньке понравилась в правой половине икона Богоматери с младенцем. Лицо с выражением выплаканной печали взяло за душу. Студенты вышли тогда из храма какие-то притихшие, задумавшиеся над чем-то величественным и вечным. Их проблемы, о которых кричали на комсомольском собрании, в раз потускнели и показались ничтожными. Но им всем было едва по двадцать, и они даже в тяжёлом сне не могли представить себе, что можно прекрасно жить без атеизма, коммунизма и вообще марксизма... Как, впрочем, и без религиозных догм.

В конце первого семестра их всех, как будущих правоведов, записали в «бригадмил». Бригады содействия милиции партия создала для наведения порядка среди вконец распоясавшихся трудящихся. Их группу приписали к 17-му отделению милиции, что располагалось в парке Горького. За всю зиму Семён разов пять-шесть продежурил в 17-м о/м. Там тогда практически ежедневно работали прекрасные катки, был залит льдом весь немалый парк. Бригадмильцы могли «по службе» бесплатно кататься до упаду, для чего одна из раздевалок выдавала им бесплатно коньки. На каток в парк Горького приходил весь центр Москвы, там била жизнь, кипела любовь, сталкивались животные страсти. Бригадмильцы усмиряли буйных, восхищались красивыми девчонками, впитывали любопытными провинциальными ушами московский говор. 
Как-то их трое шло с дежурства по боковой аллейке, тоже залитой льдом. Раздался истошный крик. Все побежали на крик, побежал сломя голову и Семён. Когда подбежали, увидели, что двое парней стаскивают дорогие коньки вместе с забугорными ботинками с орущей девчонки. Завидя бригадмильцев, один убежал, другого будущие прокуроры отволокли в отделение… 

В феврале произошло грандиозное для юрфаковцев событие. После критики Хрущевым сталинских излишеств в архитектуре начали строить экспериментальный район Москвы, названный Новые Черёмушки. Один из первых пятиэтажных так называемых блочных домов отдали юрфаку под общагу. Новая общага в Черемушках народу понравилась. Заселили их по-царски – по четыре кадра на комнату, жить было можно. Даже на каждый этаж дали в красный уголок по телевизору, что было вообще для многих техническим откровением. Каждый вечер толпа человек по тридцать пыталась втиснуться в тесную комнатку красного уголка, чтобы чего-нибудь увидеть на небольшом экране. По субботам - танцы на первом этаже в холле под радиолу. 
Общежитие, спасибо партии и правительству, было смешанным. В одном крыле Г-образного здания жили парни, в другом – девчонки. Кухня, гладильня и комнатка дежурной располагались на стыке крыльев и были общими. В уютной комнате на 4-м этаже проживали кроме Семёна ещё Валька Решоткин, Ольгерд Кутафьин и какой-то старый тридцатилетний хрыч пролетарского облика и потрёпанности, откликавшийся на прозвище Пролетарий. В соседней комнате пребывали Лешка Рарин, Олежка Горбуновский, Вадька Остапенко (он же Остапёныч) и кто-то там ещё, лохматый и очкастый, понятно, с кликухой Очкарик, который сутками шептал английские слова, проверяя произношение по истрёпанному толстому словарю, и прослушивал мировой эфир на своем всеволновом трофейном «Телефункене», коему не было цены, так как он брал короткие волны в 13, 16 и 19 метров, те, что практически не поддавались глушению. В Союзе с 1950-го года все радиоприемники, в целях охраны духовного облика строителей коммунизма от тлетворного влияния империализма, согласно ГОСТу выпускались без этих диапазонов, самый короткий был стерильный в 25 метров… 

Второкурсники недурно вместе проводили время, по очереди собираясь то в Семёновой, то в соседней комнате. Играли в дурачка с битьем глупого носа картами, играли в «коробочку», пили водочку, приводили самостоятельных девочек. Образовалась как бы гвардия 4-го этажа. Правда, один из будущих прокуроров, Ольгерд Кутафьин, водку не пил и в оргиях не участвовал. Он до глубокой ночи, кляня однокурсников за шум и сквернословие, долбил зачем-то венгерский язык и историю государства и права. Острословы высказывали предположение, что он готовится после юрфака напроситься в Венгрию генеральным прокурором. Кутафьин лениво огрызался…
Самое время рассказать одну смешную историю. От нечего делать, молодые мустанги по вечерам непрерывно друг друга разыгрывали. Разумеется, розыгрыши делались “на бутылку”. Кого подловили, тот должен был сбегать в магазин и за свой счет притащить поллитру или две. 
Сеня постоянно таскал на лацкане пиджачка свой любимый тёмно-синий значок парашютиста, которым очень гордился. Однажды Валька Решоткин, а это был очень остроумный молодой 22-х летний отставной офицер (он откровенно говаривал, что, не желая служить нашему военному молоху, изобразил порок сердца и комиссовался, дабы защищать Отечество изнутри, а не снаружи) прицепился к Семёну, утверждая, что тот никакой ни парашютист, а самозванец. Сенька, естественно, возмутился. 
– А чё возмущаться? – рассуждал Валентин. – Давай мыслить по-правовому. Если ты действительно прыгал с парашютом, то у тебя должен быть документ, удостоверяющий этот факт. Раз документа нет, значит, заправляешь…
- Не заправляю, - лениво огрызался Сенька, не сомневаясь в своей правоте. Ведь такой значок парашютиста в киоске не купить…
- Ладно, тогда мы всё выясним путем запроса. Кто окажется неправ, тот поставит литр «Московской». 
И он не поленился направить запрос в Запорожский аэроклуб якобы от имени первичной профсоюзной организации первого курса юрфака МГУ. Самое удивительное, что через месяц на адрес общаги пришел официальный ответ, из которого следовало, что т. Серба С. М. никогда курсантом Запорожского аэроклуба не являлся, в парашютной секции не состоял и прыжков не совершал… 
Серба готов был сквозь землю провалиться от стыда, но литр пришлось ставить из ближайшей стипухи. Почему пришел такой ответ, он не знал. Возможно, их выбрасывали на парашютах в порядке шефской работы или ещё как, но, увы, его подвиги аэроклуб не подтвердил. В знак протеста он продолжал носить значок. Но всё удовольствие пропало. 
Зато появилось понимание того, что в нашей стране главное не сделать что-либо, а оформить документ. Если есть отчёт, что хлеба скошены, значит, так оно и есть. Никто проверять не станет. Если сдан отчет о повышении надоев на 10 процентов, значит, они действительно так высоко поднялись. Никто даже и не задумывался о том, что если сорок лет подряд повышать надои по десять процентов в год, то коровы уже, видимо, дают по пятьсот литров молока в день. И так во всем. Бывали, конечно, совсем вопиющие случаи, когда даже беспартийные начинали навзрыд смеяться, тогда власть устраивала проверку, несчастного руководителя называли очковтирателем и для порядка журили, советуя больше таких несуразных приписок не делать... 
Большинство ребят завели девчонок. Ночью они исхитрялись приводить их в комнаты или самим хилять в женское крыло. Раза три друзья устраивали большие всенощные попойки с девочками. Ну, прямо оргии, так как напивались в дупель. Для таких оттяжек, конечно, не годились свои девчонки из группы и даже со своего потока. Надо было кадрить из “дальних стран”, например, из Плешки или Тимирязевки. Поэтому девчонки в основном приглашались из высотки, с естественных и точных факультетов. Но они были вынуждены оставлять на вахте свои паспорта, а в 23 часа парням надо было гостей провожать на 26-й трамвай. Конечно, по пьяни этого делать не хотелось. В комнате гасился свет, для чего лампа обматывалась либо майкой либо, пардон, трусами, и делался вид, что население дрыхнет. 
Но, на горе энтузиастам, на пути следования экспресса любви утесом стал хитроумный комендант. Ему было лет 35-40, совершенно невидный из себя, скорее поганка мужского рода, прошел войну старшиной и очень усовершенствовал свои мерзкие наклонности. Он сразу при заселении, зайдя в комнату поздравить с новосельем, ясно сказал студентам, что не потерпит блядства. И поведал, как изобретательно на фронте ловил голодных солдатиков, повадившихся по ночам красть из каптёрки хлеб. Как-то вечером (наверное, после изнурительного боя) он настругал фиолетовый сердечник чернильного карандаша и посыпал им буханки верхнего ряда. Утром построили роту и велели всем показать ладони. Трое бедолаг попалось, их ушли в штрафбат…
От таких блевотных комендантских признаний могла спасти только молитва. И студиозы сочинили свой "Отче наш" минут за десять. Вот этот перл: 
Господи, если ты всё-таки есть, то огради меня, грешного, от словесного дерьма ретивых и ушлых. Отведи их циничные, сардонические инсинуации типа квазикритических плеоназмов, их облыжную денунциацию, инспирированную суперневростеническими обскурантами, дискредитирующую меня эвентуальным образом, мимо чего я активно и агрессивно дефилирую, саркастически их пародируя. Аминь!
Потом не раз, отходя ко сну после изнурительных картёжных баталий, для профилактики ребята гнусавили свою молитву.

Однажды вечером умирали от скуки, но никто не сумел придумать стоящий розыгрыш. Даже блестящий хохмач Олежка Горбуновский. И лишь часов в двенадцать ночи Пролетарий придумал свежий ход. Он предложил премию в размере одной бутылки водки тому, кто в час ночи голяком сходит в женское крыло и войдет в какую-нибудь комнату. Дело в том, что, по достоверной информации, в половине женских комнат нашего этажа по ночам забывали запереть дверь. Какая ждала парня, чтобы позажиматься, пока подруги спят, у каких просто заклинило бдительность. Посмотрели друг на друга. Больше всех задолжал спиртного на общий стол Олег Горбуновский. Ему и идти, решило вече. 
Пока собирались, общага погрузилась в крепкий молодой сон. Задремала и дежурная бабка в дежурке у гладильни. Олежка, поёживаясь то ли от необычности события, то ли от сквознячка из вечно открытой форточки, не успевающей высасывать табачный дым, обнажился. Проведенная Решоткиным разведка доложила, что, по крайней мере, в трех комнатах ключ не повернут. Чтобы задание считалось выполненным безупречно, Олега обязали пронести на вытянутых руках заведенный патефон с пластинкой, который он должен поставить в девчачьей комнате на стол, опустить головку на пластинку и с первым аккордом бежать домой, в наше крыло. 
И вот, представьте, по коридору крадется голый Олег с патефоном на вытянутых руках. Успешно проходит мимо комнатки дежурной. За ним неслышным ходом комиссия из трех великовозрастных оболтусов. В открытую дверь видно, как похрапывает бабулька. Вот и финишная прямая в виде череды белых дверей заветного женского крыла. Олег проходит две-три двери и находит основательно приоткрытую дверь. Бочком открывает её, пятясь, заходит внутрь. Проходит несколько томительных секунд. Наконец, слышится знаменитое завывание Раджа Капура «Абара я, а-а-а-а, абара я, а-а-а-а…» из любимого тогда фильма «Бродяга». Дверь вдруг захлопывается. В комнате начинаются дикие немелодичные крики, перекрывающие голос великого индийского сердцееда. Потом дверь распахивается, и из нее, как пробка, вылетает Олежка, красный, как жгучий перец, от ушей до пят, и мчится, расталкивая изумленную комиссию, домой.
Оказалось, что одна из девиц, некая Марина, ждала Лёшу Рарина (о чём друзьям он, змей, ни разу не проговорился), для чего любезно приоткрыла дверь. Она потом рассказывала, что едва ума не лишилась, когда вместо Леши увидела в проёме двери голого Олежку Горбуновского с патефоном в руках. Она просто онемела. Но когда он опустил головку патефона на пластинку и на всю комнату заорал Радж Капур, то вскочили остальные девчонки, и одна из них, самая бдительная, шустро повернула включатель-выключатель. Увидав голого агрессора, девицы заорали, стали кидаться подушками. Олег уже бежал к двери, но вместо того, чтобы потянуть её на себя, в панике толкнул, захлопнув так, что чуть не заклинил, и, конечно, растерялся. Через мгновение он оклемался и разобрался с дверью, унося ноги со скоростью нашкодившего подъездного кота… 
На том же этаже жила Аллочка Левитина из Магадана. Она училась в другой группе, но Семён давно обратил на неё внимание. Хоть про неё и говорили, что она даёт всем подряд, он никого конкретно при ней не замечал, а она к нему относилась прямо по-матерински. Когда заканчивалась стипендия и до последней копейки пропивались переводы из дому, студенты побирались, обходя все женские комнаты. Сенька в таких случаях шел прямо к Аллочке, зная, что уж кусок хлеба с маслом и кружку крепкого чая у неё найдёт. Мама посылала ей из Магадана поболе, чем доставалось нам, простым смертным, от своих матерей. Да и телесно она выглядела приятно и броско. Высокая грудь, выразительные крупные «телячьи» глаза, фигурка хоть куда. Но Сенька с ней не флиртовал. Как-то так получилось, что они относились друг другу без рисовки, обсуждая всякие мелкие бытовые проблемы, как брат с сестрой. Одна она могла пришить ему пуговицу или постирать рубашку, и только её одну он не стеснялся об этом просить… 

В театральной жизни Москвы в 1955-м году случилось событие экстраординарное. На гастроли приехал из Англии Королевский Шекспировский мемориальный театр из Стратфорда-на-Эйвоне. Семён с трудом попал на постановку “Гамлета”, главные роли в котором играли уже тогда всемирно известные Пол Скофилд и Лоуренс Оливье. Этот спектакль, вероятно, запомнится ему на всю жизнь. Он несколько дней ходил под впечатлением. Играли на английском, он понимал с пятого на десятое, и то только благодаря тому, что сюжет был общеизвестен, проходили в школе. Сенька понимал, что другие актёры могут сыграть иначе, но на расстоянии вытянутой руки за плечом другого актёра для него всегда будет загадочно улыбаться Лоуренс Оливье... 

У ребят в группе была восхитительная, как с лубочной картинки, китаянка Инь Шоу-юй по прозвищу Шайка. Злой безымянный очернитель, выдумавший ей кличку, имел в виду банную шайку, а не группу молодых авантюристов-единомышленников… Веселая и компанейская Шаечка доверчиво подписывалась на любые мероприятия со «старшими братьями», однако ни один наш парень не осмелился ее закадрить. Ну, их к черту, международные инциденты. Вдруг весной Шайка пропала. Оказалось, её замели на очередном медосмотре, которые у нас проводились дважды в год. У неё обнаружили проказу. Конечно, она схватила её не в Москве, а дома. Опечаленная группа несколько дней горевала по Шаечке. 
С этими китаёзами вообще больше вопросов, чем ответов. В высотке на Ленгорах один из них как-то вызвал на девятнадцатом этаже лифт и уткнулся в «Историю ВКП(б)», с которой они буквально круглые сутки не расстаются. У них там над каждым словом нарисован иероглиф для понимания упорно разыскиваемого ими смысла. Так вот, указатель зажёгся, дверь загремела и открылась, и китайчонок шагнул в лифт, кабина которого почему-то осталась на первом этаже… 

В ближайшую субботу устроили очередное сборище. Начиналось всё, как всегда, безобидно. 
Рарин пригласил Остапенку поиграть в кинга "на носы", сиречь, бить невезучего картами по носу. Решоткин тоже разок сыграл, вошел в азарт, но его вызвала девушка Наташка, с ней у него бывали дела иной раз и до утра, но где они уединялись, никто не знал. Рарин массировал пунцовый от ударов нос и додумался, что орган тот зудит у него не только от щелчков картами, но и как сигнал выпить.
Из восьми жильцов гвардейских комнат согласились выступить четверо – Лёша Рарин, Вадька Остапенко, Олежка Горбуновский и Семён Серба. Остальные четверо предпочли не мешать. Кутафьин со своими книжками просто перешел в соседнюю комнату, Пролетарий уехал на Стромынку пить водку с себе подобными, Очкарик исчез до понедельника по случаю посещения московских родственников. 
Идею утвердили. Лёшка Рарин предполагал быть со своей теперь уже рассекреченной Мариной, а она, в свою очередь, взялась пригласить трех знакомых девчонок с мехмата.
Остапёныч вызвался привести баб, Рарин побежал в продовольственный за водярой, а Сербе выпало спуститься в подвал, где допоздна торговал буфет, купить два кило сосисок, десяток плавленых сырков и буханку хлеба. Затем ему же сидеть дома, варить сосиски и отваживать случайных посетителей, дескать, никого нет, разъехались до понедельника…
Сенька быстро сбежал в подвал, пристроился к небольшой очереди, но, заметив Алёну Магаданскую, подмигнул ей и она, под ленивую ругню зелёных первокурсников, взяла ему всё, что надо и даже больше – добавила десятку, так что теперь хватило ещё и на три бутылки "Мартовского".
Поднимаясь с Сербой по лестнице, Алёна позволила ему положить руку на загривок, но Семён полагал, что она путается с Рариным, и поэтому не решился закрепить успех. Однако её полновесные сиськи так волнующе прыгали под халатиком, что всякий раз изрядно расстраивали будущего правоведа. Алёнка чувствовала это и победно потрясала своим добром, откровенно дразня Сербу.
С Алёной у него ни черта не получалось вот уже второй год, они дружили, но и только. Делились стипендиями и переводами из дому, заботились друг о друге, как брат и сестра, а зажиматься по вечерам она бегала на чердак с кем попало, только не с Семеном.
Теперь вот, говорят, настала очередь Рарина, и тот уже намекнул как-то Сеньке, что получил от Алёны желаемое, хотя никто ему не позавидовал, так как с первого курса за ней утвердилась слава доступной особы, якобы готовой на что угодно за стакан водки. Но Серба знал её лучше сплетников и не верил грязным инсинуациям, и даже допускал, что она ещё девушка…

Лёшка приехал с Мариной и тремя кадрихами с Ленгор. Пировать засели в семь вечера. Девушек звали Вика, Люда и Нина. Разыграли в «бутылочку» джентльменов, то есть каждая из трех вращала бутылку, а претенденты, ухмыляясь, сидели друг против друга. Нина вытащила Вадьку, Сенька достался Люде, а Вика и Олежка выпали в осадок. Как потом оказалось, «бутылочка» сделала неудачный выбор. Когда часа через два молодёжь, уже хорошо разогретая, танцевала-обжималась в полумраке, Люда посматривала на Остапёныча, а рука Нины «нечаянно» касалась при поворотах Сенькиной руки. Руки быстро подружились. Вика и Олежка вообще при первом же перерыве в развратных танцах уселись на угловую кровать и вместо флирта стали горячо обсуждать прошлогодние гастроли Шекспировского Королевского драматического театра из Статфорда на Эйвоне, на которых посчастливилось побывать и Сеньке. До них долетало: «Гамлет», Пол Скофилд, Шекспир…
С другой стороны, Нина, похоже, понравилась Вадьке, а Люда показалась Семёну излишне рафинированной, да она и была избалованной дочкой директора танкового завода. Серба же, хохол нечёсаный, чувствовалось, ей тоже без стакана водки не подходил.
В двадцать три часа, строго в соответствии с «Правилами поведения студента в общежитии», к ним постучала дежурная. Участники загула немного подождали, а затем Вадька сонным голосом промямлил, что все уже спят. Дежурная сказала, что на эту комнату зарегистрировались три девушки и гостьям пора уезжать. Вадька сказал, что какие-то приходили пару часов тому назад, но потом пошли на третий этаж. Дежурная ушла, и даже показалось, что пронесло. 
Ко второму часу ночи мужской народ в лице Семёна и Вадьки спился окончательно, но когда поступила команда полностью гасить свет, девчонки упёрлись и дружно завозражали. Тем не менее, Вадька тоже упёрся и вывернул лампочку над столом, а Сенька едва соображал, что и как. Пришлось попить томатного соку. Расклад оставался смешным. Олег и Вика продолжали общаться изысканно и бесплотно. Сеня с Людой как-то притёрлись, и стали травить анекдоты и заразительно, хотя и конспиративно тихо, хохотать, видно, ничем другим заниматься не собираясь. Вадька и Нина что-то долго выясняли, хотя и шёпотом, но на повышенных тонах. В окна падало от соседних домов и с улицы достаточно света, чтобы понять, кто чем занимается. Когда Нина резко встала и прогнулась, чтобы застегнуть растерзанный Вадькой лифчик, Семён с удовлетворением это дело отметил. И то, что ей не пришлось, как обычно бывает, искать юбку. Встал и вконец расстроенный Вадька. Его идею выпить ещё по маленькой поддержали все, включая шекспирофилов. 

Едва народ, ввернув лампочку и замаскировав её чьими-то трусами, обустроил разоренный в первом раунде стол, как раздался властный стук в дверь. У отдыхающих была единственная на этаже стеклянная дверь из двух половинок. 
- Откройте, комендант общежития! – раздался знакомый гнусавый голос. Мерзкие, пьяные в дребодан нарушители коммунистической морали предпочли замереть и не отвечать вовсе, изображая крепкий сон. В это время девушки срочно проверяли застегнутость пуговиц и нервно причесывались.
Противник между тем не дремал. Дюжие молодцы из актива Студсовета общаги засунули между половинок двери отвёртку и пытались отжать язычок замка. Потом они сообразили и той же отверткой быстро отжали шпингалеты вверху и снизу двери. Обе половинки дружно распахнулись, и глазам любопытного коменданта и его сподвижников предстала живописная компашка за разоренным столом.
Остапёныч рассвирепел и метнул во врага банку килек в томате. Борец за нравственность молодёжи отработанно присел, банка пролетела выше, кувыркаясь и одаривая кильками и соусом оккупантов, загремела по полу коридора, окровавливая линолеум. Борец за нравственность утер соус с лица рукавом мятого-перемятого пиджака и криво осклабился:
- Разврат! Чуждые нравы! А ещё будущие юристы!.. – запричитал он. – Да я за вами с первого дня слежу. Все ваши шашни у меня в блокноте. Хватит! 
Стало очевидно, что штурм комнаты комендантским взводом завершился победой света из коридора над тьмой развратной комнаты. Сенька оделся и вышел провести девчонок на такси. Ведь пока составляли протокол, разбирались с их документами, натикало пять часов утра. Какое там такси на краю света в Черёмушках осенью 1955-го года в пять утра?.. Стали ждать первого трамвая. Нина нервно курила и кляла себя на чём свет стоит. Она разговорилась с Семёном, хохоча над каким-то анекдотом, потому что Тоня и Вика отошли в сторонку и обсуждали свои невеселые перспективы на будущее. Нина дала Семёну свой телефон в общаге высотки МГУ. Записала ещё один телефон подруги Людки, если её саму выселят за сегодняшний запой. Но как бывает только в сказках, вдруг подвалило такси, из которого выпал Пролетарий. Понятно, что машина с удовольствием забрала непутёвых девчонок с мехмата.
Последнее выступление в общаге не прошло бесследно. По представлению Студсовета ребят выселили из общаги в Черемушках.
Девчонки пострадали ещё больше. Их не только попросили из высотки, но и исключили из МГУ. Правда, Людка каким-то образом сумела не сдать пропуск в высотку и преспокойно продолжала кантоваться в северной башне у подруг.

Из той знаменитой пьянки Семен запомнил лишь отдельные моменты... В числе приглашенных Рариным девах оказалась и она, однако многоопытный Остапёныч был не дурак и с первой минуты намекнул коллегам, что имеет виды на Нинку. 
Правда, видать, у него не вышло, поскольку, когда в четвертом часу ночи распахнулась подло растерзанная комендантским ключом и отвёртками дверь и студсоветовцы, прорвав оборону, врубили свет, оказалось что Нина, хотя и сидит на койке Остапенки, но ей не нужно, как другим гостьям, с пьяной бестолковостью искать раскиданное где попало бельишко или позорно натягивать по самые бесстыжие глаза казенную простыню, – Нина оказалась одета так, словно минуту назад вошла. Даже очки сидели на переносице строго и трезво.
Сербу тогда деканат изгнал из общаги в момент, его вина была очевидна, так как оказался пред суровыми очами общественности без штанов да ещё и в пошлых объятиях Нинкиной подруги Людки Ксенюшкиной.

Наконец, пришло долгожданное письмо от Ёни Пинкера, Сенькиного друга, одноклассника, с которым столько было переговорено и обсуждено в последние три школьных года... Тот, отягощённый сталинской дружбой народов, сумел поступить всего лишь на заочное отделение пединститута, и поэтому его в прошлом году призвали в армию. Он, оказывается, служит совсем недалеко от Семёна – в Звенигороде. Увы, в стройбате, ведь Ёня немного хромает на одну ногу. Надо ему срочно написать и поддержать, служба невыносимо тяжкая, плюс недоедание и шанс схватить какую-нибудь болячку…
Друг писал, что условия службы тяжкие, приходится буквально голодать. Сенька быстро собрал ему посылку, положил кило сливочного масла, пару пачек сахара-рафинада, печенье, несколько банок тушёнки. Отправив продовольственную помощь, решил съездить к нему в гости в воинскую часть, благо, что Ёня подробно расписал дислокацию своей вэчэ. Тем более что после окончания школы друзья ни разу не виделись, так получилось. Всего пару раз написали друг другу. Поэтому предстоящую поездку к нему в Звенигород Семён надолго не откладывал. 
В очередную субботу, по случаю отъезда к Пинкеру, Серба решил на лекции в МФИ не ходить, а в полдень уже толокся на Белорусском вокзале, покупая себе в дорогу пирожки, бутылку «Крем-соды», а для Ёни побольше газет и журналов, ибо он писал, что у них там ещё и информационный голод. 
Сел в пригородный поезд, и пока читал книжку, паровоз потихоньку тащил его на Запад. Через пару часов прибыли на станцию «Вылезай». Звенигород. Вышел. Огляделся. По ходу поезда, как писал Ёня, увидишь шлагбаум. Увидел. Перейди под ним ж. д. и двигайся по шоссе направо. Перешел ж.д. и уверенно пошел по прекрасному асфальтированному шоссе. Вокруг – красота неописуемая, сказочные ели, лиственницы, березы. Истёк час, второй. За это время ни одной машины, ни попутно, ни навстречу. 
Ёня писал, что, пройдя по шоссе около часа, надо повернуть направо на грунтовую грейдерную дорогу, а уже через полтора километра пути по грейдеру упрёшься в КПП, где надо спросить Пинкера, там все его знают и позовут. В части есть гостевое помещение и можно переночевать. Значит, вечером будет возможность основательно поговорить. 
Постепенно Семён осознал, что прошел значительно дальше, чем требовалось. Повернул обратно. Поскольку он уже значительно выложился, то шел теперь медленнее, чем в начале пути. Сенька давно уже съел свои припасы и выпил крем-соду, непохвально швырнув бутылку в негостеприимную, почти чёрную ель. Следом к основанию ели полетела и авоська с газетами-журналами. Погода стояла хотя и маловетреная, но температура к вечеру устремилась в сторону нуля, а с неба едва заметно сыпалась то ли пороша, то ли роса. Многочасовая ходьба не позволяла озябнуть, к тому же, и одет Семён был неплохо. Свитер, пиджак, демисезонное, но все-таки драповое пальто. 
Как-то быстро стемнело, и по обеим сторонам шоссе неприветливо высились непроходимые первобытные леса. Никакого поворота на грейдер ходок, разумеется, не нашел. В затылок начал тяжело дышать страх. Особенно угнетало то, что за пол дня никто не проехал мимо. По подсчетам через полчаса уже должен был показаться Звенигород. 
Вдруг по громадным деревам запрыгали слабые блики. Сенька обернулся. Вдали светилась вереница фар, значит, его догоняли машины. Серба свернул на обочину и пошёл тише, непрестанно оглядываясь. Все ближе натужный храп дизелей. Когда первая машина достаточно приблизилась, Сенька стал активно сигналить рукой.

Первый же грузовик-фургон, туго утянутый тентом болотного цвета, со страшным железным скрипом резко, не по-граждански, затормозил. За ним ударили по тормозам ещё с десяток фур. Из откинувшейся дверцы МАЗа ловко выпрыгнул вояка с лычками на погонах, как понял Семён, какой-нибудь сержант или старшина. Он, разминая затекшие члены, неряшливо укрытые мятой хэбэшкой, зевнул, рыгнул и пошел, как бы не видя путника, к кювету, где шумной струей разрубил дивную тишину окрестных лесов.
- Куда топаем, земеля? – осипшим, но достаточно дружелюбным голосом спросил начальник.
- Вообще-то, в Москву, - безо всякой надежды и смысла ответил Семён.
- Слушай сюда! Нам дорогу показать через Москву сможешь? Айда! 
- Покажу! – не подумав, сказал студент, лишь бы забраться в теплую кабину и отдохнуть немного. Москву он знал тогда отвратительно, всё больше по метро, и показать транзитный проезд заведомо не мог. Но, подумал вслед за поэтом, «начинается земля, как известно, от Кремля». Дорога приведет. С тем и полез в кабину за своим предельно поддатым благодетелем. 
Водитель врубил передачу, и железный мамонт неотвратимо понесся к Москве. Сенька рассудил, что если из Звенигорода, помнится, шел на северо-запад, то, едучи обратно, движемся, стало быть, на юго-восток, то есть к Москве. Да и все дороги по определению ведут в Москву, тем более такие классные, как ночное звенигородское шоссе.
В кабине было очень тепло, тошнотно пахло пивом и водкой, сержант по-свойски расположил голову у Сеньки на плече и тут же уснул. На специальных карабинах в стенках кабины болтались автоматы.
Водила, чтобы не уснуть, как сорока, болтал с неожиданным пассажиром, хотя тот бы и сам с охотой подремал. Выяснилась военная тайна, состоявшая в том, что ребята перегоняли автоколонну, груженную военным имуществом, из города Лида в Свердловск. Семён понял, что и водитель крепко пьян. На спидометр было страшно смотреть – ниже девяноста кэмэ скорость не опускалась. Машину кидало от кювета до кювета, но инстинктивное мастерство водителя позволяло выравнивать курс в нескольких сантиметрах от роковой канавы.
Какой там сон, Сенька пришел в ужас от ситуации, в которую сам влез. Уже давно бы мирно дремал на холодной, но безопасной эмпээсовской скамье звенигородского вокзала в ожидании утреннего пригородного поезда на Москву. А тут такие страсти!
– Куда дальше? – непрерывно допрашивал его водила. 
– Прямо, все время прямо, - твердо советовал Сенька.
И на тебе, вскоре показалось и начало все ярче разгораться, закрыв полнеба, зарево ночной Москвы.
Но, красоты красотами, а водитель стал клевать носом, и разок хорошо протрясся по обочине. Он, видно, сам испугался и, быстро протрезвев, растолкал сержанта. Тормознули. Сходили втроем на обочину. За баранку уселся сержант, а водила устроился посередине. С новым рулевым МАЗ начал рыскать ещё страшнее. Но Семёну надо было, моля всех богов, терпеть до конца. 
Вот, наконец, показалась ВДНХ, и машины выруливают на пустынный ночью проспект Мира. Ещё рывок через череду мигающих жёлтых светофоров, и колонна мчится по Сретенке, а затем по ул. Дзержинского (бывшая Большая Лубянка). Площадь с железным Феликсом в центре круглой клумбы. Охотный ряд. Моховая улица. Стоп. Семён просит остановить у родного здания юрфака МГУ. 
Растолковывает служивым, как перебраться через Москву-реку. Ориентиры - библиотека имени Ленина, за мостом кинотеатр «Ударник», ещё мостик, а дальше - прямо и прямо, вплоть до вашего сраного Свердловска…
Так, посмотрим на часы, – уже пять утра. Сенька заходит в знакомый двор. Памятник Ломоносову. Отшлифованные задами тысяч несостоявшихся ломоносовых скамьи. Садится, поплотнее укутываясь в пальтецо. После жаркой кабины быстро зябнет, но терпит минут сорок. Потом рысью бежит мимо американского посольства в тёплый зев метро «Охотный ряд»… 
Когда потом он списался с Ёней, то оказалось, что пошел по ходу прибывшего из Москвы поезда к шлагбауму, и дальше зашагал на северо-запад, а Ёня имел в виду, что надо идти по ходу поездов, идущих, естественно, в Москву. Причем, с той стороны станции есть такой же шлагбаум, но шоссе за ним ведет на юго-восток…

Однажды Семён маялся бездельем и от нечего делать позвонил Нине из уличного автомата, и они встретились у Центрального телеграфа на улице Горького. Общие неприятности сближают. Оказалось, что она непростая девочка. Из Казани. Сирота. Воспитывалась тёткой. Тёткин муж известный человек в Казани. Окончила школу с золотом. Математический склад ума и хочет добиться серьезных результатов в математике. И вот на тебе, это глупейшее приключение. Расставаясь, договорились поддерживать отношения, чтобы вместе как-то преодолеть полосу глупых неудач.

С того дня, несмотря на административные невзгоды, Сенька стал встречаться с Ниной, которая нелегально кантовалась на двадцать втором этаже северной башни у одной своей землячки из Казани и где скрывалась от невзгод и Людка Ксенюшкина. Пройти в высотку по чужому пропуску не составляло никакого труда.
Целые ночи Нина с Сенькой простаивали, обжимаясь, в какой-нибудь лестничной клетке или коротали время до утра в пустой аудитории учебного корпуса высотки МГУ, на этаже где-то с десятого по девятнадцатый.
Их симпатии усложнились, и для полноты ощущений теперь достаточно было бесконечных разговоров сначала о тебе и обо мне, а уже затем о сумбурной вселенной людей. Никто из знакомых в их платонические чувства не верил. И они не опровергали прямолинейных житейских гаданий и домыслов.
Есть такие мгновения в отношениях парня и девушки, когда хочется открыть всю свою душу, как бы исповедаться, чтобы начать совместную жизнь с чистой страницы... Итак, Семён Серба. Кто и откуда?

…Сенька принадлежал к тому поколению, кто повидал в детстве войну, но сам не смог, по молодости, чёрт бы её побрал, расписаться на стенах рейхстага. Но к детству своему он обращался, когда затруднялся с оценкой сложных жизненных обстоятельств, как к справочнику по человековедению, и оно всегда выручало его, давая пусть не прямой, но всё же ответ на трудные вопросы повседневности. И поэтому Сенька не мог не рассказать именно Нине во время их бесконечных ночных бдений в учебном корпусе самое-самое из детства. 

Война продолжалась. Жить было нелегко, всё превратилось в проблему. Но чего определённо не хватало, так информации с фронта. Слухи носились самые фантастические и, понятно, противоречивые. Из репродукторов в двенадцать и шестнадцать часов раздавалось уверенное: “Внимание, внимание! Говорит Германия! Слушайте последнюю сводку из Рейхсканцелярии. Доблестные части вермахта продолжали изматывать противника на восточном направлении…” 
Однако истинное развитие событий иной раз становилось понятным и без дикторов.
Кажется, в июле под вечер Сенька с мамой шли по Гитлер-штрассе в районе завода Войкова, где ремонтировались подбитые немецкие танки. Вдруг дорогу перекрыла полиция и по главной улице пошла в сторону 6-го поселка (Соцгорода), то есть к плотине ДнепроГЭСа для перехода на правый берег, немецкая моторизованная колонна. Долго шли танки, транспортёры, грузовики. Улицу заволокло смердючим сизым выхлопом. Содрогалась земля и в домах звенели стекла. Хмурые водители сосредоточенно вели машины. На тротуаре сгрудилось человек двадцать аборигенов. 
Один небритый дядька довольно громко объяснял бабам, что немец начал драпать, что, видать, прижали фрицев, и скоро наши придут. Женщины зашикали на смельчака, боясь недалеко стоявших полицаев. Но те или не расслышали кощунственную речь мужика, или уже их рвение было не то…

В сентябре 1943-го в хуторке, где жил с дедушкой и бабушкой восьмилетний Сенька Серба, у оставшегося в живых населения пробудили надежду слышная по ночам дальняя канонада, зарево пожаров со стороны Запорожья, слухи о том, что фронт наконец-то докатывается до Днепра. С Запорожьем, хотя до него было рукой подать, около пятидесяти километров, не имелось уже никакой связи. Селяне полагались на всё более редких меняльщиков из города. Вскоре полицаи обошли хутор и взяли на учёт весь скот, предупредив о предстоящем его изъятии для нужд великой Германии. Участились заходы беглых румынских солдат. Вид их был жалок. Они, однако, уверенно клянчили у сердобольных бабулек вареную картошку и со знанием дела уверяли, что "Гитлер капут!".
В последних числах месяца как-то поздним вечером за околицей села раздался грохот и народ всполошился, так как за все два года войны никакие воинские части не проходили через хутор, лежащий в стороне от дорог и важных объектов. Ребятишки, несмотря на запреты стариков, высыпали на шум и увидели, как несколько "тридцатьчетверок" лихо осадили у крайней хаты деда Зори под разлапистыми кленами. Стояла тихая и теплая, как свежевыдоенное молоко, осень. От разгоряченной брони боевых машин незнакомо запахло металлом, выхлопом, бензином, моторным маслом, а в тихо оседавшую пыль спрыгнули усталые парни и попросили позвать кого-либо из старших. 
- Наши пришли! – истошно завопила детвора, кидаясь к своим дворам, а через полчаса у танков уже митинговали колхозники. Как ни убеждали их танкисты в том, что они лишь небольшое подразделение, совершающее рейд в тылу врага, энтузиазм не убавлялся. 
Не откладывая, повесили самого злобного полицая Васыля, старшего сына деда Зори, вздёрнули его прямо на огороде за хатой, на старом, усохшем осокоре, и он затих с перекошенным смертью лицом, изумлённо глядя на серебряный залив ставка, в котором только утром наловил ведро краснопёрки.
Двое других полицаев, Юхым и Хвэдир, поклялись, что они не предатели, а партизаны, и если дубасили своих хуторян плётками, то лишь для виду, чтобы втереться в доверие к фрицам...
Командир головной машины, с глазами, полными синей костромской усталости, поддал Хвэдиру, отпуская, под зад кирзовым сапогом и сказал тихо и беззлобно, мол, погуляй, покуда фронт пройдет, затем разберутся, что к чему. 
Танкисты объяснили тем мужикам, которые им показались потолковее, что горючее у них кончается, и ночью они ждут самолеты для заправки. Посовещавшись с народом, решили укрыть машины в густой лесопосадке под соседней Максимовкой, до которой всего-то километра четыре ходу. Мужики пообещали танкистам-освободителям помочь скатать бочки с бензином, если парашюты пораскидает ночным ветром…

Наступил вечер. Уже смеркалось, когда в хату постучались трое румын и слёзно попросили бабушку взять их на постой. Как ни моргал ей деда, откажи, мол, но она пустила их. Зажгли каганец из гильзы малокалиберной пушечки, бабуля накормила картошечкой на постном маслице изнурённых голодными ночными переходами румын, напоила молоком и уложила спать на свежей ячневой соломе в углу у печи, там, где стоят рогачи (ухваты на длинных рукоятках). Карабины захватчики поставили тоже в углу вместе с рогачами. 
Глубокой ночью снова загрюкали в дверь: «Открой, Петровна, пусть враги выходят, будем их решать…». Бабушка признала Хвэдира и Юхыма.
- Вы шо, сказылыся, чи шо? Воны ж додому йдуть!..– увещёвала их бабуся. Но силы были неравны и удары топора в дверь убедили бабушку и дедушку отдать дезертиров Юхыму и Хвэдиру. 
Тут надо сказать, что наши родные полицаи Юхым и Хвэдир всё лето распускали слухи, что они тайные партизаны, а в полицаи пошли для маскировки. Видно, оправдывая партизанское звание, они скрутили трёх сонных румын, шутя отобрав карабины. Потом через несколько дней люди, по-конски брызжа слюной, рассказывали, что якобы партизаны отвели румуняк, верещащих как поросята, на шестое поле, за большую лесопосадку, и спихнули в яму скотомогильника. Вслед им стрельнули несколько раз из их же карабинов...
По полю, неотвратимо затихая, вроде долго ещё неслись стоны из шестиметровой ямищи…

Под утро действительно прогудели в высоте вызванные в данный квадрат наши самолеты, но, боясь демаскировать танки, груз скидали без осветительных ракет, да и бочки разбросало километров за шесть, почти под Антоновку. А когда танкисты, слив остатки горючего в один танк, стали объезжать кукурузные поля в поисках бочек, бензина в зарослях кукурузы не оказалось. Бочки тщательно попрятали ушлые да запасливые. 
С рассветом над Максимовкой зароились "Юнкерсы", а через час уханье их бомб прекратилось. Затем затарахтели мотоциклы. Сумел ли кто из танкистов затаиться в кукурузе до ночи, никто не знал, но говорили, что танки отстреливались до последнего снаряда…
Тут же в хутор понаехало до черта жандармерии, и фрицы в момент дознались, что повешен полицай Васыль и брошены в скотомогильник румыны. 
Расстреливая Юхыма и Хвэдира, рыжеволосый и лопоухий немецкий офицер поблагодарил их картинно за уничтожение союзников-дезертиров. 
- Малчики! – старательно выговаривал он. - Я приказал вас расстреляйт за трусость и за ложь. Партизан это тот, кто партизан с первый день войны. А вы симулянты…

Спустя несколько дней некоторые бабы защеголяли в косынках из парашютного шелка. Дед Калистрат плевался им вслед, но не больно поплюешь против ветра. Сеньке запомнился на эту тему поздний разговор деда и бабули. Они часто беседовали, отходя ко сну.
- Слышь, мать? Горовые, Иван да Яков, больше всех укатили бочек. Знаешь, думаю, сгорят они в адском пламени на том свете. Попомни мои слова, всё искупить придётся, когда оно свою армию пришлет... Спаси, Господь, ратников невинных!.. 
Конечно, он сказал все это по-украински: колы воно свою армию прыгонэ…
- Ой, Господи, когда же эта напасть кончится. Люды з глузду зъйихалы, йий-богу!..
Сенька тяжело ворочался в уютном закутке за большой отопительной печью (по-украински "груба»), источавшей зимой драгоценное тепло почти до утра. Он никак не мог допустить, что его крёстный, дядя Яша Горовой, сделал что-то непотребное, как то следовало из тональности разговора стариков.
Неверующим считал себя дед, а всё же имя божье стал нередко на всякий случай поминать в дни войны, боялся за сыновей своих. Хоть и отплакали по Георгию, но надеялись, что выплыл он на берег Констанцы, хорошо же плавал и был во всем не дурак, учитель ведь. А про Сашку малого и подумать плохое страшным казалось, забрали его в июле 41-го с неполными семнадцатью, даже девчонки ещё не заимел Сашок.

Через несколько дней Калистрат Гордеевич поехал с внуком в поле за топливом. В степи простирались до горизонта бывшие колхозные угодья. Часть из них селяне с согласия фельдкомендатуры нарезали на большие, по 2-3 гектара, огороды, засеяли их в основном кукурузой и подсолнухом. Но много земли осталось невозделанной, а природа не растерялась и пустоши буйно заросли кураём, он же перекати-поле, осотом, буркуном и невиданной мощи полынью и чернобылем. Деда, хотя ещё стояли теплые деньки, начал уже наведываться в поля, заготавливая полынь на зиму. Хуторяне каждую зиму шастали по лесопосадкам, на стыке которых с полями всегда до войны обильно росли сорняки, заготавливая полынь, стебли которой достигали толщины детской руки. Ее рубили, по всякому ломали и тачками или вязанками увозили и уволакивали пахнущее степью и небом добро, чтобы зимой жарко топить печи.
Интересно ходить с дедом в топливные походы, слушать его рассказы про русско-японскую войну, про дядьёв Георгия и Сашку, несомненно, героев, несомненно, где-то поблизости бьющих фрицев. А как деда сворачивал самокрутку, артистически набирая из холщового кисета самосад собственного приготовления! Дед практически не курил. Дома ему запрещала бабушка, да и некогда было заниматься баловством. А в топливных походах за полынью дедуля разрешал себе расслабиться, чего никогда не делал в походах за кизяком.
А как приятно, горько пахли клёны, когда Сенька с дедом заходили в тень лесопитомника отдохнуть и остыть от неукротимого в безоблачном небе солнца. Что за удовольствие пробежаться по шуршащим, сбитым осенними утренниками кленовым листьям, по ковру нежных акациевых, по огненно-жёлтому покрывалу осокоревых. Деревья в питомнике росли раздельно, вот там - только гледичия, вот там - исключительно орех, а вот там - молодые топольки.
- Смотри, Сенька, - шепелявил беззубо Калистрат Гордеевич, - смотри, какие довоенной посадки козачки!..
Растёрши в ладошке пахучий ореховый лист, всласть надышавшись тёрпким духом благородного дерева, Сенька пробежал по просеке между клёнами и тополями. На опушке лесопитомника, где раскинулось ещё одно дикое поле, отчеркнутое кукурузными зарослями слева у горизонта, он увидел знакомую картину бескрайнего полынного моря с проплешинами черной земли, с гордыми одинокими фигурами высоченных будяков и с непонятными белыми пятнами кое-где на черной земле и на стеблях темно-серой полыни. Сенька подбежал и понял, что это белые бумажки, как кусочки газет. Схватив один такой листок, он понес его деду.
Боязливо осмотревшись, Калистрат Гордеевич далеко отнес от глаз руку с листовкой, ибо не захватил очки, и стал трудно читать сводку Совинформбюро, надежно спрятав её затем в карман поношенного фрицевского кителя с выпоротыми погонами и лычками, чтобы почитать дома бабушке.
- Никому не говори про эту бумажку! – почему-то шёпотом внушал Сеньке дед, когда вдруг позади них послышался легкий шум, на который они испуганно оглянулись. Из зарослей волчьей ягоды, чьи кусты вольно разрослись за плантацией кленочков, вышел измождённый голодом наш танкист. Правой рукой он тяжело махнул топливо-заготовительной бригаде, приглашая подойти.
- Ну вот, батя, - глухо проговорил красноармеец по-кацапски, - кажись, я один уцелел. Увидел, как вы листовкой нашей интересовались, и подумал, что не сволочи.
Оказалось, ему удалось избежать плена, когда жандармы прочёсывали лесопосадку под Максимовкой, поскольку в момент немецкой атаки он сидел в зарослях, извините, по большой нужде, и вот уже с неделю хоронится в питомнике, ожидая подхода фронта. Воду берет из старого колодца около заброшенных теплиц, а вот поесть ничего нет, две случайно завалявшихся в нагрудном кармане галеты тянул три дня.
Короче, в тот день дед и внук ещё раз съездили за топливом. Краюха кукурузного пирога и глэчик кысляка поддержали ослабевшего танкиста. Молодой, с белёсыми бровями, Александр Матрёнин обещал Калистрату Гордеевичу, что самое большое через неделю фронт будет под Запорожьем. Ну, обещание обещанием, а жить надо. Деда хотел было устроить Матрёнина до прихода наших на горище, иначе – на чердаке. Но танкист не рискнул, и дед с внуком теперь каждый день заготовляли сушняк в районе лесопитомника…

На следующий день с утра по хутору поползли нехорошие слухи и со стороны Антоновки доносились какие-то крики. Оказалось, что приехала команда полицаев из района и они идут с того края хутора, выгоняя коров, которых собираются гнать на Днепропетровск на прокорм немецкой армии. 
Заголосили бабы, заматюкались мужики, закашляли деды. Сенькины старики придумали хитрый ход. Сеньке поставили задачу отогнать Астру за колхозный сад, где кто-то развел гектара два бахчи, и там пасти её до вечера, пока не пройдет облава.
Он взял хворостину и погнал коровку туда, где прошлой зимой попался в заячий капкан. Пригнав корову на баштан, стал исследовать местность. Сначала просто пасся в тёрне, которым густо заросла балочка, отделявшая сад от бахчевого поля. Спокойно паслась и Астра, поскольку в плетиве арбузных зарослей росло много мышия и вьюнка-берёзки. Семёну в спешке старики забыли сунуть чего-нибудь поесть, но вначале, так как успел позавтракать, есть не хотелось.
Через час-второй он уже подумывал, чем подкрепиться. Бродя по полю, стал присматриваться к Астре и увидел, что она, кроме травы, порой смачно хрумает маленькие кавунчики. Оказывается, под листьями осталось немало небольших, с кулак, кавунчиков, которые не собрали или по малости, или из-за незрелости. Теперь они все созрели, и Сенька стал обжираться ими, находя их все больше. Оботрешь о штанину, трахнешь об коленку и зарываешься в сладчайшую карминную мякоть по уши…
Потом он ещё покрутился с Астрой какой-то час, а затем терпение иссякло, и он счёл свою задачу выполненной. Когда пригнал кормилицу ко двору, как раз к дедовой хате подошло и стадо, которое собрали на другой улице полицаи… 
Надо было видеть слезы в глазах бедной Сенькиной бабули и редкую злость деда... Так и осталось непонятным, почему облава шла так долго, несколько часов. Видно, каждая бабка спасала свою коровку как могла. Где-то полицаям налили самогону, и процесс естественным образом затормозился, где-то гонялись за вырвавшейся тёлкой по огороду…
Так или иначе, но скот угнали на Днепропетровск. Горю Сенькиных стариков не было предела. Не было предела и его стыду из-за предательской поспешности. Но есть Бог на небе! Через неделю несколько коров сами пришли домой. В их числе и бабушкина Астра. Оказалось, что стадо коров, собранное со всего района, наши самолеты разбомбили где-то за Ново-Гуполовкой, ближе к Синельниково, километрах в тридцати-сорока. Часть коров убило, часть ранило, остальные разбежались. Умные нашли дорогу домой…

Фронт дрогнул, и немцы покатились на запад, в хуторе на несколько дней наступила зловещая тишина. Но однажды в жаркий день к дедовой хате подкатил немецкий бронетранспортер... На броню вылез белобрысый молодой потный немец в пилотке и спросил Сеньку, игравшего в придорожной траве, как проехать на Максимовку. 
– Малчик, Максимовка куда ехать?
Малчик испугался и побежал звать бабулю. 
Хозяйка вышла, затолкав внука за спину, и объяснила фрицу, как проехать мимо ставка. 
– Та отак прямо, а дали черэз грэблю и – якраз до Максимовкы дойидэтэ…
Потом она предложила измождённому оккупанту попить молочка.
– Чи нэ хочетэ молочка попыты?..
Предложение было понято и с благодарностью принято. Бабушка сходила в погреб и принесла глэчик прохладного молока. На броню повылазило ещё человека четыре растрёпанных потных мужиков, быстро осушивших глэчик. Усталые завоеватели заулыбались и разданкешонились. Бабуля, тесня Сеньку и прижимая к груди порожний глэчик, медленно отступала во двор. Двое из них слезли с боевой машины и, отвернувшись и посмеиваясь, пристроились под кустами жёлтой акации, росшей вдоль межи со стороны улицы, основательно полив кусты мощными жёлтыми струями. 
Возвращаясь к машине, один из фрицев вдруг полез за пазуху и повернулся к бабе Фросе и Сеньке, что-то лопоча и улыбаясь. 
Бабуле стало почему-то страшно, и она попробовала загнать Сеньку к себе за спину. Но тот ничего не понял и вывернулся, Немец вынул из-за пазухи не пистолет и не гранату, а бумажник, из которого достал карточку не по-нашему подстриженной молодой женщины с девочкой лет пяти и мальчиком лет десяти.
– Майнэ фрау… Унзэрэ киндэр!.. – показал фотку плохо выбритый усталый мужик и погладил Сеньку по голове. Спрятал карточку, вымученно улыбнулся и медленно вернулся к боевой машине. Привычно забрался на броню и нырнул в люк. Взревел двигатель.
Потом они дали газу, подняв на сельской улице немыслимую пылищу, и укатили в страшном грохоте на своей раскалённой от полуденного зноя чертопхайке, надолго распугав кур.

Войдя в хату, бабуля с Сенькой наперебой стали рассказывать деду Калистрату, лежавшему, как всегда в жаркий полдень после хоть какого обеда, на кровати в светёлке, про то, как проскочил на Максимовку заблудившийся фрицевский бронетранспортёр.
– Деда, а мы их ещё и молоком напоили. Они целый глэчик выпили…
– А я думав, шо то мени прыснылося, колы воно загуркотило…
Деда встал и начал ругать бабулю, что его не позвала и что молоком непрошеных гостей напоила. 
– Так таки ж хлопци, як и наши, - оправдывалась бабушка. 
Но деда, оказалось, не то испугало, что молоком поделились, а не видел ли кто, как угощали залётных. Как бы не пошло по хутору, а там и до наших, когда придут. За такое воно по головке не погладит…

Матрёнин ошибся всего на один день.
В субботу передовые части Советской Армии прошли через хутор и близлежащие села, остановившись километрах в сорока от Запорожья, чтобы сосредоточиться и подумать перед штурмом города и форсированием Днепра.
Александр Матрёнин нашел свой танковый полк, который как раз расположился на окраине хутора, побрился, получил новый комбинезон и танкистский шлем, влился в новый экипаж, в котором недавно тяжело ранило наводчика, отъелся у старшины и через пару дней подрулил на “виллисе” к усадьбе Гордея Калистратовича.
- Я теперь, батя, - сказал он деду при изумленных соседях, - до Берлина дойду. 
Его новый танк с бесстрастным четырёхзначным номером на борту стоял в ряду боевых машин, лишь накануне прибывших с Урала и замаскированных в том самом лесопитомнике, где Александр объявился деду и Сеньке.
- На вот, Сеня, на добрую память, - сказал Матрёнин, выдергивая из петель комбинезона узкий кожаный ремень. 
А был танкист не из поджарых, грузный, объемистый дядька.
- Когда этот ремешок не станет на тебе сходиться, считай, что ты готовым мужиком стал.
Поясочек едва не три раза обхватил тощенькое тельце Сеньки…

Через две недели Запорожье пало под дружным рывком Юго-Западного фронта.
В приказе № 33 от 14 октября 1943 года Верховного Главнокомандующего эти события подытожены кратко:
“Войска Юго-Западного фронта, продолжая успешно наступательные действия, сломили ожесточенное сопротивление противника и сегодня, 14 октября, штурмом овладели крупным областным и промышленным центром Украины городом Запорожье — важнейшим транспортным узлом железнодорожных и водных путей и одним из решающих опорных пунктов немцев в нижнем течении Днепра. 
В боях за освобождение города Запорожье… Особенно отличились: 
...9-я гвардейская танковая бригада подполковника Мурашко, 20-й гвардейский танковый полк подполковника Доброзая... 1544-й самоходно-артиллерийский полк подполковника Панкова... 
В ознаменование одержанной победы соединениям и частям, отличившимся в боях за освобождение города Запорожье, присвоить наименование Запорожских”.

…Сеньке тоже пришлось побегать с сумками. Правда, он пока временно поставил вещи у Аллочки Левитиной. Хорошо помотавшись, Семён снял за сто рублей в месяц угол на Арбате по ул. Композиторской, 16, у старушенции Коробковой Марии Ивановны (возможно, Степановны или Селивановны, царствие ей Небесное!). Тогда ей было под восемьдесят. Угол, это значит диван в единственной комнатке хозяйки в допотопном деревянном доме, превращённом стараниями советской власти в коммуналку. Сущий тараканник. Кровать хозяйки стояла в противоположном по диагонали углу за псевдокитайским складным экраном. Посреди комнаты – стол на все случаи жизни. 
Закономерно, что через неделю Сенька пригласил Нинулю в гости на новоселье. Попили чаю, потрепали языком, потом он провел её до троллейбуса. Впервые по-настоящему крепко поцеловались. Потом она пришла ещё раз, и старуха Коробкова Мария Ивановна внимательно посмотрела на Семёна, когда он вернулся, проведя Нину до троллейбуса. На третий раз, с разрешения диалектически мыслящей старой большевички, Нина осталась с Семёном до утра. Ханжи, не всплёскивайте негодующе руками. Ничего такого, о чём вы подумали, не было. 
Дело в том, что вот уже второй год у Семёна страшные сердечные боли. Мальчик не раз проверялся у кардиолога, но все только разводят руками. То ли юношеская стенокардия, то ли порок, то ли истощение ЦНС (центральной нервной системы – прим. для недоучек). После изгнания из общаги состояние настолько ухудшилось, что уже не мог заснуть по ночам. Если закрывал глаза, у него как бы выключалось сознание, он куда-то проваливался. Казалось, что если немедленно не открыть глаза и не сесть в постели, то он тотчас помрёт. 
Так вот, когда они с Ниной нацеловались всласть (тайно, чтобы не слышала спящая бабуля), а время зашкалило за два часа ночи, Нина пожалела Сеньку и прибегла, как они потом, смеясь, это назвали, к маммотерапии. Она сняла блузку и лифчик и предоставила умирающему целовать её груди. И он с восторгом занимался этим до утра, отложив умирание на потом, затем Нина, почти засыпая, убежала на Ленгоры, а Сенька окунулся в славный крепкий сон, спеленавший его почти до вечера. Проснувшись, он увидел улыбающуюся Марию Ивановну. Она подкрепила молодца свежим, ещё тёплым ситничком с маргарином и крепким, ароматным чаем. Вскоре пришла веселая Нина и начала рассказывать ему сегодняшние эмгэушные сплетни. Ночью же – опять восхитительная маммотерапия. Так продолжалось недели две, и, надо же, состояние больного весьма улучшилось. Он сдал весеннюю сессию и собрался съездить домой. Нина тоже решила побывать в Казани, как-то преподнести тетке тяжелые известия о своем исключении из МГУ.

Когда Семён уже взял билет, то вспомнил, что надо наведаться к Алке Левитиной и забрать кое-какие вещи. За день созвонились. Ради него она не пошла на лекции, которые не очень и праздновала. Едучи в троллейбусе, Семён вспоминал свои отношения с Алёной. 
В своей сомнительной славе Алка сама же и была виновата, так как разрешала себе беспечные увлечения. К тому же она зачем-то, приходя со свиданий, показывала подругам по комнате захватанные грязными руками претендентов блузки. Но Сербе она поверяла душу и не разрешала ему, в связи с деликатностью его должности духовника, нахальничать. Правда, как-то она заболела, не ходила несколько дней на лекции, так и Семен тоже не ходил, просидев едва не сотню часов у её постели.
Сенька застал её в общаге одну. Было часов одиннадцать дня. Быстро упаковав сумку, собрался было уходить. Алла каким-то женским чутьем уловила в нём незнакомые перемены. В ней, как он понял, взыграло женское чувство собственности. 
Алёна бесцеремонно, как будто бы он девчонка, выскочила из постели в одной ночнушке и стала прыгать по комнате, радуясь жизни, как молодой воробышек, не замечающий проворного кота. 
Алёна поняла, что Семён уже как-то определился, и она уже не безраздельная сестра в его душе. И она решилась на радикальное, как считала, средство. Потупив свои глазищи, тихо и томно сказала, что не раз подумывала дать ему то, что так нужно всем мужчинам. Но, как говорится, мама не велит. Но что её чувства к Сеньке ой как непросты. Что она сумеет доказать ему, что он ей небезразличен. Честно сказать, Сенька не был готов к такому повороту разговора. Алка же продолжала развивать атаку, утверждая, что она большая дрянь, но это секрет. Что она не может сожительствовать с ним, но полна почти сестринской ответственности за него. 
Вдруг она приблизилась к Семёну, обняла и крепко поцеловала в губы. Он из уважения к их прошлым отношениям стоял, как истукан, слушал и ждал чего-то необычного. И оно совершилось, в ту далекую ханжескую эпоху невообразимое и немыслимое. Алка выдернула из пояса Сенькиных брюк ремень и резко распахнула халатик, под которым было только алебастровое, никогда не загоравшее тело северянки. 
- Бей меня, Сенька, пори! Я же такая законченная дрянь, если бы ты знал... Ну же, лупи, не жалей! Это только для тебя! Пожалуйста! Бей же! Милый!.. 
Сенька облапил её и понес на кровать, но она вырвалась, траханула его по бесстыжей роже и нырнула под одеяло. Затем получилась прямо ерунда какая-то. Она гибко выпрыгнула из кровати, на лету сбросив ночнушку. 
- Ну, я же прошу тебя! Что же ты? Бей! – произнесла она глухо. – Но я, пойми, не могу с тобой!..
Сербу опалило жаром девичьего тела, стыдом, властным толчком инстинкта. Однако, заглянув в её сумасшедшие зеленоватые, почти карие, "чайного цвета" глаза, он медленно подошел к ней и с размаху ударил по щеке ладонью. Она отклонилась, но устояла. Он бил ещё и ещё, злобно и подло. 
Семён так и не понял, под влиянием какой дьявольской силы взял у неё ремень и первый раз несильно хлопнул по нежной белой попе. И продолжал бить. Бить женщину! Девчонку! Может быть потому, что она начала фантастически извиваться и стонать.
- Бей же, пожалуйста. Сильнее! Сладкий мой, не жалей меня, подлую, лупи сучку магаданскую!..
Внезапно Сенька осознал, что уже крепко исхлестал её. На спине, ягодицах и на бёдрах алели десятки следов. Но вот он как бы очнулся от гипноза и вдел ремень в брюки. Алла повернулась к нему и поцеловала сердечным благодарным поцелуем. Потупив глаза, Семён засобирался. Возможно, позорно покраснел, потому что лицо горело от стыда. К какой тайне он прикоснулся? Как поднял руку на женщину? Как мог так низко пасть, он, всегда воспринимавший женщину, как божественное явление?.. 
- Я завтра уезжаю на неделю в Ленинград. Придёшь меня провести? – Она уже наглухо застегнула халат и поправляла волосы. Застегивай, не застегивай, - он видел ее, искромсанную, сквозь халат каким-то рентгеновским зрением.
Он кивнул. Как было не придти?
Затем убежал, едва не плача. Алёна не сказала никому ни слова о случившемся. Потом, после каникул, у них восстановится прежняя неразливанная дружба. 

На следующий день они встретились на Ленинградском вокзале, прошли к поезду. Зашли в вагон. Она ехала всего только с небольшим баульчиком. 
- Не сомневайся, меня там ждут. Мама всё организовала, так что лето будет трудное, но результативное... Если бы ты только знал, какая бывает страшная жизнь... Не спрашивай меня ни о чём, всё равно не расскажу. А быть может, и расскажу, но не сразу... Когда-нибудь потом. Прости!.. Но вернусь я уже замужней дамой…
Пока молодёжь разговаривала, объявили отправление. Под влиянием сложных чувств Сенька решил, что проведёт Алёну до первой остановки в Клину. Звякнула сцепка вагонов, и экспресс погнал в сторону Питера. Часа через два, когда ребята выкурили в тамбуре почти пачку «Казбека», показался Клин. Проводница вышла в тамбур, открыла дверь, высунулась в неё, готовясь подержать на виду, для сведения помощника машиниста паровоза жёлтый флажок, как знак порядка в вагоне, и Семён спросил её, сколько простоим в Клину. 
- Нисколько, первая остановка через полтора часа в Калинине, - ответила пожилая тетка, чем очень его впечатлила. 
Поезд замедлил ход, и надо было принимать мужское решение. Сенька крепко поцеловал Аллу и оттеснил проводницу от проёма двери. 
– Ты чё? Ненормальный? Меня же премии лишат, придурок! – Попыталась ухватить его за рукав тётка, но Сенька уже спустился на последнюю ступеньку с левой по ходу поезда стороны. Границы станции уже заканчивались, приближался выходной семафор. Ну же! Он прыгнул, пытаясь побежать вслед вагону, чтобы устоять на ногах. Однако метров через надцать всё-таки его швырнуло грудью в гравий. 
Спасибо, никаких столбиков или камней на пути падения не оказалось. Его несколько раз перевернуло и бросило фэйсом в отсыпку пути. С трудом встав, джентльмен побрёл к вокзалу, нашёл кран с водой, умыл окровавленное лицо. Слава Богу, никаких переломов или других серьезных повреждений не оказалось. Сенька зашёл в вокзал, чтобы изучить расписание пригородных поездов на Москву…

Через пару дней он сам уезжал в Запорожье. Семёна провожала Нина. Царапины на лице скрыть было невозможно, и он ей всё рассказал про Аллу. Нина улыбнулась и сказала, что таких оригинальных девчонок в высотке тоже встречала. Алкины странности неопасны, хотя действительно очень редки.
– Несчастная она баба! - подвела итог Нинуля. – Но ты вёл себя безупречно, и я горжусь тобой!

Лето в Запорожье получилось нескладное. Видя Сенькины мучения с сердцем, мама уговорила его провести лечение у гомеопата. Он тогда считал гомеопатов шарлатанами. Но, чтобы не расстраивать маму, пошел с ней на приём к какому-то местному гомеопатическому светилу. Тому было под девяносто. Он не раздевал Сеньку, не прослушивал. Просто поговорил с больным пару минут и начал выписывать рецепты. Выписывал мучительно долго. Сказал, что все прописи надо пить строго по часам, как указано. Станет легче уже через десять дней, но надо набраться терпения и пить лекарства не менее месяца. 
Действительно, через пару недель пришла посылочка из Харькова, там тогда располагалась ближайшая от Запорожья гомеопатическая аптека. И в самом деле, Семёну стало легче уже через десять дней. Но он выпил за месяц почти все лекарства и начал, как молодой, бегать, прыгать, наслаждаться жизнью… 
Валю Серёгину Сенька больше не пытался увидеть, рана вроде бы зарубцевалась. Ну и получилось, что в Запорожье, в общем, делать нечего. 
Правда, в июле случилась маленькая, но приятность. 
Осуществляя исторический визит в Советский Союз, к нам прибыла венценосная пара из Ирана – шах Реза Пехлеви и шахиня Сорейя. И, чёрт их дёрнул, случайно или преднамеренно, однако в программу визита попало посещёние Запорожья. 
В тот день стояла чудная июльская жара. Ни облачка на небе. Голубое, оно простёрло своё марево над разомлевшим городом. Как будто сговорившись меж собою, все облака ушли за горизонт, и город приготовился быть величественной сценой исторического события.
Семён вышел из дому за хлебом в ближайший “Гастроном” на проспекте, как раз напротив Сквера Пионеров. Купив батон, Сенька засунул его в авоську, перешел проспект, вернулся в сквер и беспечно побрёл главной аллеей в сторону драмтеатра. Подойдя поближе, Сенька упёрся на ступеньках, ведших к гостинице “Театральной”, в плотную толпу тихо галдящих граждан, устремивших взгляды к парадному гостиницы. Порасспрашивав народ, Сенька узнал, что в Запорожье гостит, в рамках визита в СССР, шах Ирана Реза Пехлеви с супругой и вот-вот они выйдут из отеля в город. Эх, Ёни нет, обменялись бы мнениями!
Два часа дня. Толпа затаила дыхание. К парадному подъезду “Театральной” подвалили две невиданные легковые машины с открытым верхом, и вот уже из широко распахнутых дверей вышли гости в сопровождении толпы сопровождения. 
Его Величество Шах был в довольно скромном европейском костюме с ярким галстуком, а шахиня Сорейя… – ну нет подходящих слов в русском языке. Толпа зевак единогласно охнула: “Смотрите!..” Живая богиня красоты в почти белом кремовом платье с превосходным колье на смелом декольте. 
Гости уселись в первую машину, и кортеж тронулся, повернув налево к драмтеатру, и через миг прекрасное видение в июльской духоте сначала превратилось в сказочный мираж, но тотчас исчезло, оставив зрителей ошарашено глядеть друг на друга.
– Вот это баба!.. – восхищённо вырвалось у тщедушного мужичка, оказавшегося рядом с Сенькой, и ещё мужичок зачем-то азартно чесал себе переносицу. Честно сказать, таких красивых женщин Сенька сроду не видал. Но подходя уже к дому (бывшая аптека Рихтера), где у них с мамой уже восемь лет “своя” коммунальная 14-метровка, он признал, что и Валюша, и Нина, если б их одеть в такие платья да обвешать дорогущими кольями, смотрелись бы не хуже шахини. 
Утром, купив на Анголенка у кинотеатра “Комсомолец” свежий номер “Индустриального Запорожья”, Сенька вычитал, что дорогих визитёров повезли сначала смотреть Днепрогэс и “Запорожсталь”, а затем показали передовую свиноферму и кукурузные поля... Однако гости, в отличие от недавно приезжавших голландцев, к свиноферме большого интереса не проявили и даже не записали схему беконного откорма поголовья кукурузой…

Кроме лежания на днепровских пляжах, Сенька пристрастился читать Горького. Он по приезде купил в книжном, что за кинотеатром, почти полное собрание его сочинений (29 томов из 30, Москва, “Художественная литература”, 1949-1955 г.г., ледериновый переплет, обычный формат, с суперобложкой) и ежедневно проглатывал минимум том. И понял, что Горький это не только “Мать”, “Дело Артамоновых”, “Мои университеты” и “Буревестник”, а как раз то, что не проходили в школе – “Жизнь Клима Самгина” и восхитительные повести “Лето”, “Исповедь” и “Жизнь ненужного человека”… 

Лето неслось как моторная лодка по Днепру. Сенька дочитал Горького, обгорел и немного поправил здоровье, и к концу июля его потянуло в шумную растленную Москву. Не раз, вспоминая Нину и все свои приключения последнего времени, Сенька однажды осознал, что его уже неотвратимо тянет к Нинуле... К чёрту Запорожье! Надо немедленно ехать! Вперёд!..
И уже 1-го августа радость его сердца с разгону повесилась ему на шею на Курском вокзале, улыбаясь и радостно щебеча новости. 
Через неделю, в среду 8-го, к ним заехал наполдня Ёня Пинкер, он возвращался в часть из трёхдневного отпуска через Москву, так что представился чудный случай повидаться. Подумать только, первый гость у горемычной парочки – Сеньки и Нины! Посидели в любимом “Сраме” на Горького…
Ну, куда ещё пойти с другом в Москве, когда на все дела полдня и одна ночь, не в мавзолей же? Нина предложила съездить на Воробьёвы Горы. Она была в этих делах принципиальна – употребляла только старинные названия улиц и мест. “Ленгоры” от неё было не услышать. Ну, сели на троллик у Киевского вокзала, повертели головами с четверть часа, любуясь Москвой, и вот уже величественная сталинская высотка – МГУ! 
Как и заведено тысячами предыдущих экскурсантов, выгрузились у Смотровой площадки, откуда открылся изумительный вид на Москву и Москву-реку. Циклопический лыжный трамплин и суета внизу на правом берегу Москвы-реки, где вовсю кипит строительство станции метро “Ленинские горы” с будущим метромостом через реку. 
И главное, на что выкатили глаза многочисленные гуляющие на Смотровой и Сенька с компанией, – недавно открытый стадион имени Ленина. Ёня повернулся к Нине и спросил:
– А вы, ребята, уже побывали на новом стадионе?
– Ну что ты, – улыбнулась Нина, – когда бы мы успели, ведь его открыли всего неделю назад, а с прошлого воскресенья на нём проходит Первая Спартакиада народов СССР. А мы уже не в том возрасте, чтобы рекорды ставить… 
…Как не восхититься, если видишь новенький красавец-стадион, самый крупный в Союзе и один из самых крупных в мире. 
Но стадион стадионом, а старинная церквушка слева от чудного столичного пейзажа, тоже радовала взор.
Обернулись, переведя взгляды на величественную махину университета. Сеня дисциплинированно встал в очередь у сатураторной тележки, и вскоре ребята жадно хлопнули по паре стаканов жгучей газировки. Полегчало. 
А что если показать Ёне высотку изнутри? Всего-то и делов – позвонить Людке Ксенюшкиной и подождать несколько минут, пока она пройдётся по комнатам, наберёт нужных пропусков и спустится в холл главного входа.
Пока продолжили неспешный трёп, подгребла и радостная, как матрёшка на Арбате, Людмила.
– Вот, выбирайте, какие подойдут, – запыхавшимся голосом промямлила Людка, протягивая с десяток пропусков. Сенька и Нина выбрали корочки с фотками славянской внешности. Ёне решили пропуск не подбирать, а попробовать провести его, как представителя шефской воинской части.
– А это, теть Зина, – сказала Людка знакомой вахтёрше, – шеф, представитель славной Кантемировской имени Дзержинского дивизии. Слыхали?..
– Ну как не слыхать, – ухмыльнулась охранительница строгости и порядка, – шефы ведь круглосуточно косяками прут, дай бог им здоровья, воителям нашим!..
На сержантский антураж Ёни тётка не среагировала, безразлично скользнув взглядом по новой гимнастёрке и замечательным значкам. Благополучно миновав стражу, первым делом попёрлись в столовую, потому что сильно проголодались, шляясь по столице.

Хотя лето вроде ещё не совсем обессилело, но погода к вечеру испортилась и получилась не совсем гостеприимная – пасмурно и прохладно, с настойчивым северным ветром. Ещё не так мерзопакостно, как будет в октябре, но, тем не менее, солнце в любой момент могут закрыть облака, и окатит ливнем или попугает градом. 

Так вот, погуляв по бесконечным этажам и переходам высотки, трио вышло на свежий воздух, и ребята устало пошли к троллейбусной остановке, чтобы продолжить прогулку по Москве. 
Неожиданно их окликнул знакомый голос. Оказалось, что Олежка Горбуновский тоже болтался по высотке, не зная, куда себя пристроить. Привет! Привет! Познакомили его с Ёней. Подошедший троллик штурмовали уже вчетвером. Так и пошло. Проезжали пяток остановок, выходили, немного продвигались пешком и снова садились в троллейбус или трамвай. Смердючих автобусов избегали. 
В четвёртом часу Нина попрощалась с ребятами и уехала в свою “Чайку” отбывать вечернюю смену, где продолжала работать кассиром.
Каким-то образом оказались в забегаловке около кинотеатра «Великан», что напротив входа в Парк Горького. Взяли по порции пельменей и бутылку “Московской” за грабительскую буфетную цену в 4-20 (в магазине – 2-87). Только налили понемногу, как вдруг где-то поблизости раздался ехидный голосок. Боже мой, да это же Решоткин: 
- Какой, однако, эгоизм, господа! 
Оглянулись и увидели, что старик Валька сидит и скучает в одиночестве через два столика от них. Перед ним стоит початая бутылка коньяка и мясное блюдо типа азу по-татарски или бефстроганова. Естественно, что мужики тут же объединили свои усилия. После того, как они оприходовали ещё и бутылку тошнотворной апельсиновой настойки, их потянуло на свежий воздух. Лишь Ёня был трезв как стёклышко, потому что попасть на глаза патрулю в Москве врагу не пожелаешь. Да, в принципе, он и по жизни практически в рот не брал. Что есть хорошо…
Разумеется, не сговариваясь, попёрлись в родной парк. Вошли через левый боковой вход и поплелись, разминая молодые члены, вдоль знаменитых прудов. В пруды уже какой-то руководящий дурак велел регулярно напускать воды, чтобы трудовой народ брал, значит, лодочки и катался туда-сюда в свое удовольствие. Лодки, правда, уже убрали на плановый ремонт, да и пасмурная ветреная погода сегодня не располагала пока к катанью, так что отдыхающие просто прохаживались у кромки воды, ведя глубокомысленные беседы, на редких скамейках сидели, тесно обнявшись, влюблённые парочки. 
Друзья представляли собой трёхголового, скверно пахнущего тяни-толкая, который без всякой светлой цели брёл вдоль прудов под товарищеским присмотром подтянутого загорелого сержанта. Однако, в конце концов, удалось повернуть обратно. Вот и последний перед выходом пруд, но у Решоткина мелькнула идея.
- Господа офицеры! Я предлагаю заработать на погоны. Кто сходит до середины пруда и непременно обратно, тому достанется завтра на опохмел две бутылки. Кто, простите, забздит, сам ставит товарищам отступное... Могу не настаивать только в отношении Сенькиного товарища, служба дело святое, да к тому же ещё проездом…
Сенька с Олежкой не успели продумать условия пари, как Валька тут же, не оглядываясь, вошёл в воду и пошёл, и пошёл, гоня смолисто-чёрную грязную волну. 
В этих прудах в принципе утонуть нельзя, везде по грудь, разве что в отдельных местах ямы. Дойдя до середины пруда, Решоткин обернулся, улыбнулся и под ахи остолбеневших прохожих присел два раза, окунувшись с головой. Потом он осознанно пошел к берегу, где уже затормозилось десятка два зевак. С его головы стекала ужасная грязь, поскольку свеженапущенная в пруды вода подняла все накопления со дна и ещё не отстоялась, как следует. Он кое-как снял китель, отработанно сбросил сапоги и освободился от галифе, майки и носков, оставаясь исключительно в черных трусах. Начал выкручивать китель.
Семён не мог поступить иначе. Вода была не то, чтобы холодная, а какая-то обжигающая. Он медленно шёл, ощупывая дно и моля судьбу, чтобы не попалась какая-нибудь ямища, что с его способностями к плаванию было бы равносильно самоубийству.
Дойдя, наконец, до середины, он также присел два раза и по возможности быстро побрёл на берег. Там уже сгрудилось с полсотни болельщиков.
Сенька снял и бросил в траву пиджачок, рубашку, туфли и штаны, ободряюще кривой обезьяньей улыбкой пьяного гражданина ухмыльнулся ошарашено качавшему головой Ёне, и последовал примеру бравого офицера Вальки, отжимая воду и отбрасывая с вещей натуральную тину... 
- Во-о, дают! – простудно пробасил с плохо скрываемой завистью какой-то скверно выбритый гегемон. Семён с Валентином стали помогать друг другу выкручивать барахло и растирать спины. 
Олежка Горбуновский был в очень неплохом шерстяном костюме, недавно купленном ему папой-генералом. Он попросил поэтому разрешить ему снять и тем спасти хотя бы пиджак. Коллеги пошли навстречу и разрешили ему облегченный вариант, но, естественно, хотя бы за половинный штраф, то есть за бутылку.
Когда Горбуновский, отплевываясь, выходил из пруда, какая-то сердобольная старушка сказала им тихонько: 
- Ребятки, а ведь за милицией-то уже послали!..
Ёня не знал, что и предпринять. Надо срочно уходить, потому что назревала крупная неприятность. Попытался воззвать к остаткам совести будущих законников:
– Сень, ты возьми себя в руки и давай народ отсюда уводить, а то ведь недолго и в милицию попасть!..
Нарваться на привод в родное парковое 17-е отделение, где их группа дежурила по линии “Бригадмила”, хохмачам очень не хотелось. Поэтому они, скомкав нелегкую процедуру одевания, кое-как натянули мокрые тряпки и неожиданно бодро пошли к выходу. На их счастье, тут же подвалил родной 26-й трамвай, на последней площадке которого правоведы и направились в Черёмушки. 
С них текла неотжатая грязь. Волосы торчали гнусными космами. Народ стоял плотно, безрезультатно пытаясь отстраниться от мокрых красавцев. Под ними натекли лужицы грязной воды. Внезапно с передней площадки, унюхав беспорядок, к чудакам стал проталкиваться мильтон. Но герои это дело вовремя усекли и, не сговариваясь, стали косить под иностранцев, которых уже тогда в Москве было до черта.
Ребята стали живо обмениваться разговором, состоящим из идиотского набора английских, немецких, латинских и прочих хаотично выплывавших в их воспаленных мозгах замысловатых слов, при этом нервно смеясь.
Сержант милиции уже почти протолкнулся к ним, когда из гущи трамвайного народа последовала союзническая помощь: 
- Иностранцы-поганцы, а набрались-то как!.. – нараспев громко возгласила рядом стоявшая бабулька. 
Мильтон услышал глас народа. Возможно, он и не знал, что этот самый глас ещё и vox Dei, но мнение тружеников учитывать в своей благородной работе был приучен. К тому же при молодых алкашах стоял подтянутый, скромный, абсолютно трезвый сержант, который, если что, остепенит хулиганов. Поэтому успокоенный мильтон развернулся на 180 и захилял, откуда пришел…
От трамвая до общаги парни бежали легко и резво, как боги, или, по крайней мере, как древнегреческие олимпийцы... И даже никто не заболел.
Скопом, с разгону прорвались через вахту, а сидевшая на входе бабулька даже подняться с табуретки не успела. Она было дёрнулась в служебном порыве, но уронила вязанье и пока поднимала всё это хозяйство, молодая орда беспрепятственно пронеслась мимо, матерясь и гогоча.

Утром вставали тяжело. Один Ёня давно был на ногах, побрился, вскипятил чайник, прибрал на столе, помыл посуду, превратил остатки вчерашнего загульного пиршества в подобие бутербродов. Сенька продрал глаза и тут же их закрыл от стыда. Ну, куда он втравил друга? Зачем допустил такой позор?..
Через полчаса, ёжась от утренней прохлады, друзья уже ходко шли к трамвайной остановке. У метро “Парк культуры” встретились с Ниной.
Втроём погуляли по Москве, пообедали в кафешке напротив Центрального телеграфа, провели Ёню на поезд. Выбравшись из душного метро, увидели, что на улице довольно сильный дождь и площадь Белорусского вокзала блестит холодным отсветом уныния... Заняв в зале ожидания дубовую эмпээсовскую скамью, торопливо договорились по возможности писать и держать друг друга в курсе... Истекло время, объявили посадку и, обняв друзей, Ёня поднялся в вагон…
– Ну как тебе мой друг? – спросил Сенька Нину, увлекая её в настоянную на поте и человеческих запахах духоту метро.
– Хороший мальчик, неизбалованный…
– Не то, что я?
– Ну, ты, это отдельная песня… Ты – мой муж. Ты лучше всех. Но ты пока что не видел трудностей и поэтому твое возмужание ещё впереди. А у Ёни – армия. Это, мне кажется, как наждак, сдирает с мужчины всё лишнее и недостойное... Хотя лучше туда не попадать, говорят знающие люди… 

Вечером Горбуновский, естественно, поставил бутылку, но это что, так, символическая цена проигрыша. Коллеги благородно добавили ещё по одной… 
И с неделю хохмачи гордились своим вызовом застойным московским нравам, как вдруг им рассказали, что видели, как на днях какой-то хмырь, бренча десятком орденов и медалей, залез на оттяжку Крымского моста и с добрый час собирался спрыгнуть, но потом милиции всё же удалось уговорить его не делать глупостей, за которые орденов не дают. Возможно, его привлекут за хулиганство… 

Первого сентября Сенька с энтузиазмом взялся за учебу. Побежали плотно набитые лекциями и сидениями в библиотеке дни. Даже не каждый день удавалось повидаться с Ниночкой. Марь Степанна любезно разрешила Сеньке ещё пожить в тёплом углу…
Но скоро безмятежной учёбе и относительно спокойному течению жизни вдруг пришёл конец. 10-го октября пришли на лекции и узнали, что юридический факультет резко сокращают. Партия решила отречься от сталинских репрессий и в числе других покаянных действий наметила уменьшить карательные органы. Конечно, юрфак, на котором обучалось, с заочниками, десять тысяч человек, невероятно превосходил другие крупные факультеты, например, Нинкин мехмат, где обучалось на пяти курсах всего 400 человек. 
Семёна по разнарядке перевели в Московский финансовый институт на учетно-экономический факультет без потери учебного года, то есть с третьего на третий курс. Лучше всего вышло у старшекурсников (4-й и 5-й курсы). Им разрешили параллельно заочно закончить и юрфак. Ещё переводили в Плехановский, в Инженерно-экономический, в Экономико-статистический институты. Семён и его друзья бурно возражали, но всё было бесполезно, как плевки против ветра.
Позже отторгнутые поняли, что списки составлялись с подачи кураторов групп. За каждой группой с первого дня учебы был закреплен специальный куратор. Внешне все очень безобидно, просто некая классная дама для решения мелких вопросов. Очень вероятно, что все кураторы работали на КГБ и студентов просто разрабатывали. Поэтому не только разнузданное поведение было причиной, что их не оставили на юрфаке, но и небрежные разговоры по вечерам, насыщенные «негативными» высказываниями в адрес режима… 
Плюсом перевода в МФИ стало то, что бывших студентов МГУ университет обязался обеспечить общагой, так что вскоре Семён снова оказался на знакомой Стромынке и смог экономить на оплате угла у Марь Степанны…
На учётно-экономическом факультете МФИ встретил тех двух девиц, Галку Хлопонину и Риту Аросеву, с которыми познакомился в августе 1954-го при попытке поступить на экономический факультет МГУ. Им тогда тоже не повезло, и они перекинулись в финансовый. Как старые знакомые, обрадовались друг другу и стали поддерживать дружеские отношения… 

Ноябрь. Муторный многодневный дождь. На лекции в МФИ ходить неохота. Как всегда, встретились с Нинкой у Центрального телеграфа. Она как мокрый некормленый щеночек. Пошли по улице Горького. Зашли в «Срам» (кафе «Марс») при театре имени Ермоловой. Выпили по чашечке кофе и одну булочку с марципаном на двоих. Она пожаловалась, что после исключения из МГУ и выселения из высотки её положение в Москве очень шатко, а возвращаться к тетке в Казань гонор не дает, да и что там, в провинции, делать. Конечно, к её исключению Сенька имеет вроде бы прямое отношение и его долг чего-нибудь предпринять. Да, в общем, Нинок и небезразлична ему.
Судили-рядили, и он предложил сбегать в ЗАГС и оформить брак. Раз у него ещё действует пятилетняя студенческая прописка в Москве, то жена вполне легально может жить при муже. Решено! Расстались до завтра, решив быстро всё оформить, никому ничего не докладывая. 
Как и было намечено, встретились с паспортами в карманах. Нина подняла свои «связи» и нашла, что во Фрунзенском райЗАГСе работает подруга подруги. Созвонились. Поэтому им всё оформили за полчаса. Молодожёны поучили свидетельство о браке, и выпили с этой полуподругой бутыль шампанэ. Нина взяла его фамилию. Она теперь Серба, а не Ильнуровская. Другая полуподруга сделала, меняя ей в связи с переменой фамилии паспорт, тоже большое одолжение, не проставив по дружеской забывчивости штамп о браке. Таким образом, Нина Александровна Серба оказалась милой незамужней молодой женщиной, что давало ей определенный манёвр и могло пригодиться в будущем.

В конце ноября прошли слухи, что в Венгрии антисоветское восстание, которое утоплено в море крови. Враз зашевелились и венгерские студенты. Одни спешно паковали чемоданы и трезвонили в посольство, пытаясь поскорее уехать, чтобы успеть покрасоваться на баррикадах, другие ходили, понурив головы, но так длилось недолго. Впрочем, это особенно не бросалось в глаза. Хотя однажды утром, придя на лекции, советские студенты установили, что из МГУ и других столичных вузов куда-то одномоментно подевались венгры. Не зря, получается, предусмотрительный Ольгерд Кутафьин долбил в прошлом году венгерский язык. Или ему старшие товарищи подсказали, что знатоки венгерского скоро понадобятся?..

Всю осень вплоть до Нового года Сенька с Нинулей гуляли каждую свободную минуту по Москве. Прекрасно изучили центр. Привыкли ходить в театры. Были и в Большом, и в Вахтанговском, и в имени Моссовета. Но особенно часто захаживали погреться в оперетту. Раза по два-три пересмотрели весь репертуар. Да и как было не любить театр оперетты, в котором восхитительно пела Татьяна Шмыга и волнующе танцевали Ирина Муштакова и Владимир Шишкин… Лучших тогда, вероятно, не водилось и в Париже...

В финансовом институте в конце декабря началась зимняя сессия. Из трёх экзаменов Серба сдал на отлично основы советского гражданского и трудового права и политэкономию проклятого никак не догниющего капитализма, а теорию бухучёта – на “хорошо”. 

Одно было плохо – они с молодой женой не имели своего интимного угла и слонялись по Москве, как неприкаянные. Нина кантовалась у подруги-москвички в Армянском переулке, а Сенька всё у Марь Степанны… Конечно, если Нина из-за непогоды частенько оставалась ночевать, старушка только радовалась полночному совместному чаепитию, а затем хихиканью и перешёптыванию в молодёжном углу…
Маме написали письмо. Мама ответила очень сухо и формально. Сенька понял, что его самостоятельное решение пришлось ей не по нраву. Мама приехала в начале декабря на один день. В Москве тогда остановиться было проблемой, и она, познакомившись с невесткой, уже вечером уехала в Запорожье. Молодожёны не стали ей ничего объяснять. Они были молоды, наглы и невоспитанны. Что был в своей категоричности неправ, Семён понял лишь спустя много лет…

Уже скоро полгода, как они с Ниной поженились, но никак не могут по-человечески уединиться, то есть снять комнату.
Семёну некогда было заниматься поиском подходящего жилья, а о восстановлении Нины на мехмате теперь речь вообще не заходила. Неотвратимо наступала промозглая московская зима, и жизнь стала невыносимой. Но и у атеистов бывают чудеса. 
Вчера вроде что-то наметилось. Семён зашел на юрфак, где ещё недавно учился, и встретил Вальку Кащенко, занудную прыщавую дуру. Однако она всегда постреливала на него глазками и ни с того, ни с сего зачем-то пригласила в гости. Видно, не знала, что Сенька женат, и возжелала закадрить его. Вчера же он вечером к ней на Грановского, за Центральным Телеграфом, сразу же и подвалил. На первом этаже просторная комната с отдельным входом. Короче, по московским меркам - кайф! И сама, без предков, кои уже лет надцать кантуются в Магадане по вербовке и в Москву пока не стремятся. Ещё есть жутко строгая овчарка Эльза.
Короче, Сенька попил чаю с сушками и с лимоном, а на десерт раздавили бутылку принесённого им портвейна десертного Сурож /0,75 л./ и славно побазарили. Вино оказалось тёмно-золотистого цвета и весьма крепким. В букете его чувствовались своеобразные приятные пряные медовые тона. Всё-таки, трехлетняя выдержка. Винкомбинат “Массандра” не подводит советского человека! Под сей классный портвейн перемыли всем на юрфаке косточки.
В конце-концов Валюха поняла, что с Сенькой полный облом и что он действительно закабалён. Семён же (вымирающий тип честного человека) даже паспорт со штампом показал. Она взгрустнула и пожелала ему "долгой-долгой и счастливой-счастливой семейной жизни" и для укрепления семьи пошла на невиданный в Москве шаг - дала на месяц-полтора ключ от своей дачи в Снегирях, это где-то час езды от Москвы в сторону Нового Иерусалима.
А раз уж Валины родители который год работали в Магадане, то в даче зимой никто не жил.
Нинка страшно обрадовалась, и было намечено завтра же заселить буржуйские апартаменты!

Вчера в четверг Семён с Ниной ездили смотреть Валькину дачу. Потратили полдня. Ну, в самом деле, выехали в полдень, а добрались часа через три - уже синело-вечерело. Пока разобрались, как туда, в эти самые Снегири добираться. До метро "Сокол" путь сам по себе неблизкий от Сенькиной Композиторской, где он уже не мог больше снимать угол у любезной Марьи Степановны Коробковой (Котёнковой, Кошечкиной или как ещё) - которая отказала ему как женатику, чтобы не терпеть того разврата, что иногда Нина оставалась с законным мужем до утра. 
От "Сокола" несколько остановок троллейбусом до Покровского-Стрешнева, а дальше паровичком или электричкой до Снегирей. Поезд тянулся мимо занесенных февральскими метелями пригородных станций, останавливался, простужено свистел и снова лязгал желдорметаллом. 
Наконец наступил конец путешествия, и Семён с Нинкой вывалились на платформу Снегири. Расспросили в пристанционном продмаге, куда им идти, и, пройдя по едва проступавшей в синих снегах тропке минут сорок и перебравшись через пустынное в это время недружелюбное шоссе, вошли в окраинный поселок новых бревенчатых дач и разыскали нужные улицу и дом. В целях конспирации я, Зоин, не называю ни дома, ни улицы.
Пробравшись через сугроб на невысокое деревянное крыльцо, отперли драгоценным ключом скрипучую дверь вкусно пахнущего недавно срубленного из мачтовой сосны домика, состоящего из сеней, двух комнаток и кухни.
В одной из комнат стояла грубо застеленная расшатанная старинная двуспальная кровать с медными выкрутасами в головах, такой же несуразный дубовый шкаф и пара тумбочек. 
Сенька с Ниной быстро скинули пальтеца и прыгнули обниматься и миловаться в кровать. Процеловавшись всласть несколько минут, они замерзли и бросились готовить ужин. За окном, конечно, уже стояла морозная тихая ночь, но с электричеством было всё в порядке, а в дровянике рядом с домом Сенька, выйдя исследовать туалетные проблемы, нашел огромный запас берёзовых дров.
Пока Нинуля накрывала в гостиной на стол, он растопил на кухне дровяную плиту, дрова оптимистично загудели, и по дому пошли первые волны тепла. В спальне для сугреву Семён включил две электроплитки, найденные в кухонном буфете, и тяжеленный электроутюг.
На ужин у них получилось много приятного - банка налима в томате, полкило докторской, граммов триста костромского сыру, буханка свежего ситничка, пачка вологодского масла и бутылка трехзвездочного армянского коньяка московского розлива.
Все это их хорошо разогрело, и через полчаса они смело нырнули в холодную, но такую желанную постель, надежно спрятавшись под тремя тяжелыми ледяными ватными одеялами, вытащенными из угрюмого старорежимного шкафа. Однако вскоре ребята согрелись, и всё дальнейшее оказалось раем.
Утром дачники с трудом нашли в себе мужество высунуть наружу носы. Градусник на стене спальни показывал "+ 5", раскаленные спирали электроплиток не могли прогреть промёрзшие стены домика, хотя они старались и делали всё, что могли. Кое-как одевшись, Сенька с Ниной заставили себя протереть глаза, вскипятить чаю и, наскоро пожевав остатки вчерашнего пиршества, помчаться на девятичасовую электричку, в которую вскочили уже на ходу.
А вот вчера чудесно отметили 23 февраля. Утром наскоро позавтракали, и Семён провел Нину на электричку. Она уехала в свое проклятое кафе “Чайка” на Чернышевского, где уже месяц трудилась кассиром. Сенька прошелся по заснеженной улице и договорился с одной теткой купить у нее петуха. Петух-красавец - огненный злодей. Часа в два приехала Нинуля с подругой Людкой Ксенюшкиной, известной на 23-м этаже Северной башни МГУ хохмачки. Петуха Семён зарубить не смог. Мирный человек, он впервые в своей жизни решился лишить другое существо жизни, и топор дрогнул в руке. Петел вырвался и с окровавленной шеей понесся в соседние дворы, так что жаркое накрылось мокрым полотенцем. Но все остальное было тип-топ, и праздник удался на славу. 
– Сегодня никуда не идем, отсыпаемся и смотрим в окно, – предложил утром Сенька. День удался – солнечный и ядреный, мороз - 15 по Цельсию. Как на фронте под Москвой в 41-м! Там, правда, рассказывают, до – 40 доходило…
Вот уже который день Семён не ездит в Москву. Нина мотается на работу, а он в роли Обломова. 
Вчера опять проспал всё на свете и встал в десять. Холодно и голодно. Поэтому встал на лыжи и побежал в пристанционный продмаг. Как раз экспедитор на розвальнях, устланных не по-советски ароматной ячменной соломой, привёз колбасу и свежайший ситничек, забивший своим тёплым домашним духом всю пристанционную площадь. Тут же неказистая лошадь по-простецки опорожнилась, накидав под себя с пяток парных колобков. Сенька подождал, пока мужик разгрузит товар и одним из первых взял пару буханок “горячего” хлеба и полбатона молочной колбаски.
Выйдя из магазинчика, начал было прилаживать валенки к лыжам, но рядом с ним всхрапнула лошадь, обдав родным с детства выдохом домашней скотины. Из ноздрей животины продолжали, как из маневрового паровозика, струиться клубы пара, расходясь в воздухе тёплыми белыми облачками. Лошадь слегка повернула довольно интеллигентную морду к Сеньке и уставилась коричневым глазом на холщовую хозяйственную сумку, куда он упаковал хлеб и колбасу. 
– Ну что же ты, бедная? Не кормят тебя прохвосты, не заботятся…
Он прислонил лыжи к уродливому пристанционному клёну и вытащил всё ещё тёплую буханку. Отломил горбушку, поднёс к губам, с которых неопрятно капала слюна, и угостил сивку-бурку. Она, благодарно моргая веками, быстро оприходовала угощенье, смахнув розовым языком.
Сенька не успел и оглянуться, как скормил буханку. Лимонина холодного зимнего солнца скромно освещала площадку у магазина. Пригоршня вечно голодных суетливо-деловитых воробьёв старательно рылась в лошадином добре.
Хозяин кобылки вышел с накладными в руках, сунул их за обшлаг латанного-перелатанного “служебного” тулупчика и беззлобно сказал Сеньке, прилаживавшему лыжи:
– Понравилась? Могу, энто, одолжить на одну ночь! Дорого не возьму!..
И заржал идиотским прямо-таки лошадиным смехом. Скотина! 
Справившись, наконец, с лыжами, Семён, напевая “и, как один, помрём в борьбе за это”, шустро побежал в ихнее с Нинкой логово. 
Дни и ночи побежали гурьбой. Нина сама, не доверяя будильнику, встает часов в шесть и убегает на станцию Снегири к первому поезду на Москву, иначе уволят за прогул, а как тогда жить?
Часов в десять-одиннадцать просыпается, по-обломовски нежась под двумя одеялами, Семён. Греет на электроплитке чай, дожёвывает, что осталось с вечернего пира. Затем встает на лыжи и в лес. Часа три пропадает в лесу, благо морозы стоят небольшие - не крепче минус 10-ти градусов. Придя домой, отдыхает пару часов и начинает основательно топить печь. Эта процедура включает в себя колку дров и их заноску из дровяника. Часам к семи, уже в полной темноте, идёт на станцию встречать Нину. Все-таки, вдвоем интереснее и, пока болтаешь, добегаешь до уютного домика за двадцать минут. Затем ужин, в основном консервы и готовое типа колбасы, но иногда Нина приносит несколько отбивных из своего заведения на Маросейке, и это бывает восхитительно вкусно! Затем наступает наиболее интересная часть семейной жизни. Однако, занавес, господа!..
Месяц в Снегирях стал для влюбленных молодожёнов заслуженным медовым месяцем. Морозными вечерами пригородный поезд за сорок пять минут дотаскивал их от Покровского-Стрешнева до Снегирей. Затем полчаса ещё они топали, утопая в снегу, на окраину поселка, и только сосны, такие красивые на морозе, скрипели вдоль шоссе, как будто сочувствуя их зябкости и одиночеству в ночной зимней заброшенности Подмосковья. И они спешили в свое дачное логово, волоча онемевшими и полузамёрзшими руками авоськи с немудрёным, но таким драгоценным грузом – буханка хлеба, бутылка вина "777" и всё такое прочее к чаю.

33-е марта 1957 года. Так странно Семён обозначил дату в дневнике, чтобы подвести итоги марта, потому что он этой записью обозначил не конкретный день, а итог месяца. Конечно, многое уже забыто в потоке дней, но основное - нате вот, кушайте, читатели дорогие! Правда, прочтёт ли когда-либо хоть кто-нибудь эти бестолковые заметки или пойдут на растопку печи, а то и на правое дело хмурым студенческим утром вместо газеты «Правда»...
Короче, место в эмгэушной общаге на Стромынке Сенька про всякий случай не сдавал, практически постоянно ночуя у Марь Степанны. Да всё чаще и не в одиночестве. Любовь дело приятное, но требует удобств. А тут бабулька за ширмой…
Никак не решить жилищную проблему. А ведь ещё надо и на лекциях в МФИ иногда показываться... Грозят изгнанием, генерал Морозов зациклился на исключении Сербы. Так получилось, что рай на даче в Снегирях кончился в начале марта, даже не дотянули до 8-го Марта. Семён подозревал, что Валюха Кащенко сама решила устроить на даче на Женский День оргию. Возможно, ей попал на крючок какой-нибудь бедолага. Она сама его разыскала в финансовом и без всяких объяснений забрала ключ. Валентина и Семён вместе съездили за его и Нинкиными вещами. Увы!
В воскресенье десятого марта, когда Серба совершенно выбился из сил и опять стало барахлить сердце, Нинка поехала с ним на Ленгоры, и они попытались как-то пройти в высотку. Людка Ксенюшкина пообещала вынести пропуск одного аспиранта. Пропуск она вынесла, но Семён был грязен, небрит и вызвал подозрение даже у вечно сонных тёток на боковом входе. Короче, чужой пропуск забрали, а он позорно бежал.
Втроем бедолаги расположились на скамейке недалеко от учебного ядерного реактора физфака, у покрытого жухлой травой холма, под которым монстр и был наивно упрятан, и где неподалёку бестолково переминался с ноги на ногу часовой. Было часа два дня и отличный теплый солнечный почти весенний день, ну градусов 12-15, а на солнышке, да в хорошем обществе...
Однако вдруг у Сеньки начался какой-то странный озноб и по рукам пошла непонятная красная сыпь. Посоветовавшись, решили вызвать скорую, чтобы попытаться лечь в больницу и там хотя бы, пока разберутся и выгонят, отоспаться и восстановить силы. Скорая на диво примчалась минут через двадцать. К её приезду Семён картинно улегся на скамейке, а его верные девочки скорбно утешали страдальца, рассказывая эмгэушные сплетни. Врач выслушала их трепетный рассказ (больной глубокомысленно молчал, изображая то ли дистрофика, то ли глухонемого), нащупала пульс, внимательно осмотрела сыпь на кистях рук и велела забираться в карету. Он не стал отнекиваться, кратко попрощался с подругами и умчался во владения Минздрава. 

Оказалось, что Сеньку свезли в инфекционную больницу на Соколиной Горе. Сыпь, когда он, стесняясь, разделся в приемном покое, оказалась и на спине и на животе. Диагноза, как и в случае с недавними сердечными хворями, не поставили, а на всякий случай поместили в изолятор для изучения. Прекрасные апартаменты в виде одноместной изолированной палаты, ванной с санузлом и небольшой прихожей бедного студента устроили. Было тепло и уютно. Над давно невиданной им белоснежной постелью по-домашнему чирикал репродуктор - пусть себе вещает о хроническом повышении надоев у наших славных доярок и о кознях дядюшки Сэма, доярки которого не умеют, видать, правильно массировать вымя и проигрывают нашим специалисткам-комсомолкам по таким важным показателям... 
Семён тут же с наслаждением принял ванну, потом принесли обед, оказалось это борщ, котлета с гречневой кашей и стакан неизменного компота из сухофруктов. Но и то, и другое, и третье было проглочено им без комментариев... Через час Сеньку потревожили, чтобы поиздеваться над задницей и заставить проглотить пригоршню таблеток.
К счастью, изолятор оказался на первом этаже. Поэтому, когда Семёна через два дня разыскала Нина, то они сумели открыть надежно зарешечённое окно, и она влезла к мужу со своей необъятной сумкой, в которой, кроме отличных свиных отбивных из славной «Чайки», оказалась и бутылка муската «Пэрлына стэпу». Сенька уже усвоил, что в этой больнице чумных и прочих подозрительных больных, заключенных в изолятор, беспокоят только, если нажатием кнопки звонка вызовешь сестру, и только три раза в день по случаю приема пищи и один раз в 8.30 утра - обход лечащего врача. Перед первым обходом у него в семь утра взяли всевозможные анализы. Лекарства приносят, как правило, с пищей. При этом также ставят уколы. Три раза чего-то кололи в попу. Однако с часу дня до пяти никто пациента не беспокоил, а после ужина в 18.00 уже оставляли в покое до 7.30 утра.

Это обстоятельство они с Нинулей и использовали. Она приходила в два часа дня, а вылезала в окно обратно в пять - половине шестого перед ужином. Сенька пробыл в этой милой больнице, которую так незаслуженно боятся москвичи, две недели и – не поверите! - набрал килограмм весу. Однажды Нина даже рискнула остаться до утра, и законные супруги провели прекрасную ночь в такой вот нестандартной обстановочке. Пару раз днём Нина приходила с Людкой. Трио курило, болтало, пило вино, а потом подруги, уходя, уносили все следы своего пребывания - пустые бутылки и окурки. Семён тщательно проветривал изолятор… 
–––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––


Часть 2 –я

Загнанный жеребёнок Пржевальского

Из дневника Семёна Сербы, в миру Евгения Танинадзе

"Итак, я в распрекрасной Красной Армии, далеко от Москвы, в Забайкалье, на неведомом никому разъезде почти на границе с Монголией, т.е. в декабристских местах окаянных. Партия и правительство призвали недоучившихся студентов на декабристскую закалку в Забайкалье.
После выхода из инфекционной больницы на Соколиной Горе выяснилось, что жить в Москве негде, общага не светит ни под каким соусом, а возвращаться на родину в Запорожье с молодой женой и полным крахом всех начинаний непереносимо. Мерзкая ситуация привела к пропускам лекций в МФИ, а там только этого и ждали. Думаю, приказ о моем отчислении был заготовлен заранее. Помаявшись с жёнушкой дней пять в бесплодных поисках комнаты (прочесали с ней Вешняки, Выхино, Косино, Ухтомскую, с другой стороны Москвы все станции от Покровского-Стрешнева до родных Снегирей, но, как цыганка заговорила, всё безрезультатно), бросил эту затею, капитулировал и внял институтскому совету идти в военкомат по-хорошему, не дожидаясь привода. 
Там меня уже ждали и уговорили, как слона, даже написать заявление, что прошу меня призвать, так как и т.д. и т.п. Написал, дегенерат.
Седьмого апреля Нинуля провела меня на сборный пункт, где уже томилось огромное количество в основном таких же неудавшихся студентов, как я. Кроме изрядного тормозка с сырами-колбасами Нина вручила мне толстую амбарную тетрадь, в которую велела записывать всё экстраординарное во время героической службы. И я, конечно, пообещал ей записывать самое важное. Но с ручками и чернилами проблема, так что придётся обходиться карандашом. Сумею ли потом что-нибудь разобрать…
Родных и девчонок после прощальных поцелуев обслуживающий персонал выпроводил за ворота под наш неодобрительный гуд, а потом нас, взбадривая ленивыми, почти ласковыми матюками, завели в помещёние. 
Вокруг меня на сборном пункте галдёж, у стен спортзала школы, куда нас до часа "х" запихали военкоматские крысы, разлеглись кто как, в основном, по двое, по трое. Одни бренчали на гитарах, пели. 
"У тебя на ресницах серебрились снежинки, 
Взгляд усталый и нежный говорил о любви…"
Остальные лениво перебрехивались, а несколько человек, включая меня, ошарашено молчали, погрузясь в невесёлые мыслишки. И куда это я вляпался?..
Конюшенный запах мужского пота и пердежа постепенно сгущался, потому что форточки и окна открывать было низзя! А вдруг команда разбежится?.. 
Промариновав полдня, к вечеру нас рассовали по плацкартным вагонам и повезли в известном лишь Генштабу направлении. Через пару дней пути, когда под Казанью пересекли Волгу, из разных проговорок сопровождавших нас сержантов-сибиряков стало ясно, куда мы вляпались. Нас повезли в Забайкалье, в танковые войска. 

Вообще-то, этот маршрут, правда, лишь до Новосибирска, я уже проезжал в оба конца девять лет тому назад. Я никого не знал из едущих со мной, не был в настроении знакомиться и поэтому тихо лежал на второй полке, бессмысленно глядя в немытое со времён разгона Учредилки вагонное окно. 
Куда попал? И зачем это мне нужно? Хотя, по справедливости, если бы захомутали на год раньше, в 1956-м, то ведь мог бы и в Будапешт загреметь. Стрелять в венгров, которые мне ничего плохого не сделали, определённо бы не смог. Значит, уже давно сидел бы как миленький!..
Что такое вообще военная служба? Начал вспоминать, что я в принципе знаю из этой оперы. Единственный источник хоть какой-то информации – 1941-43 годы. Война. Но вспоминались лишь какие-то мимолётные фрагменты сцен, разговоров, наблюдений.

Когда в сентябре 43-го в хутор вошли наши, жизнь, до того замершая в неопределённости оккупации, закипела. В нашей хате расположился взвод полковой связи, и над крышей на двух шестах струной повисла антенна.
В садочке между самой развесистой вишней и абрикосом замаскировался зелёный “Студебеккер” со всякими пожитками связистов. 
Пока взвод связи обустраивался на новом месте, Бабуля так строго пасла меня, что никак было не вырваться, разве что за руку, как маленького, не держала.
Светёлку занял командир взвода и смешная девушка в гимнастёрке, таких же хэбэшных бриджах при хромовых сапогах и с невиданными наушниками на голове. Командир и связистка непрерывно сидели у рации, что-то слушали, записывая, и кричали в ответ… К ним непрестанно забегали бойцы, о чём-то говорили, зачем-то то и дело переходя на крик, иной раз с неупотребляемым на хуторе матом.
Бабуля выпросила у гостей для меня право спать в моём закутке за грубой, поэтому я там и околачивался после обеда, прислушиваясь и приглядываясь к оперативной работе связистов. 
Когда стемнело, дедушка с бабулей стали основательнее, чем обычно, собирать на стол в кухоньке, чтобы вроде как пригостить и связистов. Бабушка отварила в большом казанке полведра картошечки, достала из погреба свежего засола огурчиков-помидорчиков, подоила Астру, угромоздив на приставленном к столу ящике глэчик с парным молоком, а дед нарезал кусками вместо хлеба густо сваренную мамалыгу. 
Связисты, командир взвода лейтенант Долгих Евгений и его радистка, оказавшаяся, если без наушников, милой девушкой Таней и нас трое, с грехом пополам расселись у стола. Освободители тоже не остались в долгу, а открыли большую банку американской тушёнки, лейтенант выглянул во двор и чего-то крикнул ужинавшим под грушей бойцам. Один из них сбегал к полевой кухне, замаскированной в садике у Шаповалов, и принёс полведра ароматной пшённой каши.
Каганец из 37-миллиметровой снарядной гильзы давал ровно столько света, чтобы не пронести ложку мимо рта. Всё было необычайно вкусным, да и отсутствием аппетита никто из нас, похоже, не страдал.
– Так и когда же войне конец? – Спросил деда, пользуясь случаем поговорить со знающими людьми.
– Скоро, дедуля, уже немного осталось. Как Берлин возьмём, так и точка будет. На лбу у Гитлера, – смеясь, успокоил дедушку лейтенант…

После ужина народ засобирался спать. Лейтенанту Евгению досталась бабыдедова кровать в светёлке, а Таня ушла к соседям Панасенкам, где расположился медвзвод, там с медсёстрами ей было сподручнее. Дедушка с бабушкой, кряхтя, потому что сто лет не лазили, залезли на печь, что в кухне, а я, понятно, притаился за грубой в светёлке. День был так плотно набит интереснейшими событиями, что я уснул, как убитый… 
Утром бабушкина строгость ослабела, и я получил возможность обследовать двор, садик и огород насчёт расположившихся и у нас и в соседних дворах солдат Советской Армии – освободительницы.
Почти в каждом дворе в палисадничке или садике угадывались громады машин и танков. По сельской улице, вздымая тучи пыли и распугивая клушек с цыплятами, гремели “Студебеккеры” с пушками на прицепе, полевые кухни, “ЗИС-5” нагруженные доверху добротными ящиками с боеприпасами. 
Я несмело подошёл к “Студебеккеру”, спрятанному в нашем садике. Машина источала волшебный, редко встречаемый мною ранее, аромат бензина и моторного масла. Кузов машины, оборудованный фанерной будкой, представлял собой настоящий дом на колёсах. 
Задняя дверь кузова была открыта, и в проёме сидел боец, вольготно свесив наружу ноги в сумасшедше начищенных кирзовых сапогах. Он улыбнулся мне, подморгнув левым глазом, и кивнул головой в смысле “Подойди поближе!” Я сделал робкий шажок вперёд.
– Не робей, паря, – сказал боец, продолжая набивать пулемётную ленту патронами. 
– На вот, понюхай! – зачем-то предложил он мне и протянул пару соломенного цвета патронов. 
Я осторожно понюхал патроны и аккуратно отдал их бойцу. Запах меди, хотя и слабый, чувствовался отчётливо. Такого запаха я раньше не встречал.
– А теперь понюхай и посмотри вот эти, – продолжал просвещать меня красноармеец, передавая пару вроде таких же патронов, но уже более сильного, красно-морковного цвета. Я удивился, понюхав, что и запах у них был несколько другой, более металлический. 
– Так вот запомни, пригодится в жизни, гильзы первых патронов сделаны из нашей, советской меди, а те, что я давал второй раз, из американской, союзнической. Вроде ничем, кроме запаха и цвета не отличаются, а всё-таки, приятно, что Америка нам помогает. Тебя как зовут, мужик?
– Сенька, – ответил я почти неслышно.
– Ага, Симеон, значит. Знатное имя. А меня попроще зовут – Андреем.
Он легко спрыгнул на землю и протянул мне огромную, твёрдую как дубовая кухонная доска в бабушкином посудном закутке, ладонь. Моя лягушачья лапка утонула в тёплой несгибаемой ладони.
– Значит, так, Симеон, приходи после обеда, я тебя научу из пулемёта стрелять, пригодится в жизни… – сказал дядя Андрей, улыбаясь. 
Под вечер, загнавши Астру, пасшуюся на привязи у нашего огорода вдоль Чавки, я опять приблизился к “Студебеккеру” связистов. Дядя Андрей увидел меня через открытую дверь кузова и приветственно махнул рукой.
Отложивши бобину, на которую отматывал телефонный кабель с огромной катушки, стоящей на полу кузова, он потёр-потряс ладонь о ладонь, как бы стряхивая пыль, и спрыгнул на землю.
– Ну, чё? Постреляем? – Спросил меня, похлопывая по плечу.
– Угу… – промымрил я, никак не представляя, что мне предстоит.
- Тогда пошли! 
Дядя Андрей повёл меня к соседям, Балэнкам, в садике которых тоже пряталось два “Студера”. Но эти машины, в отличие от наших, с прочным железным коробом, были просто покрыты вылинявшими брезентовыми тентами, натянутыми на каркасы. 
У машин скучал, ковыряясь в носу, часовой с карабином без штыка. В глубине кузова первой машины громоздились оружейные ящики и просто навалом куча чёрных с коричневыми прикладами автоматов и пулемётов. Впрочем, я вначале даже боялся проявлять любопытство и рассматривать открывшийся моему взору арсенал. Было почему-то страшно так, что ноги дрожали.
– Колька, – обратился дядя Андрей к бойцу, который находился в кузове и протирал тряпьём какие-то железяки, – подай-ка Дегтяря и одну тарелку... Из Сеньки человека делать буду!..
Колька нехотя оторвался от дела, выбрал, я так думаю, обещанный пулемёт и закрепил на нём круглый магазин с патронами. Подал оружие дяде Андрею.
Тот легко, как я ложку к борщу, ухватил грозное оружие. 
Мы пошли соседским огородом к Чавке. Там остановились на заросшем пахучим, но уже довольно пожухлым разнотравьем бережку, и дядя Андрей внимательно оглядел округу. Ну, там, саму Чавку, от которой к осени осталось лишь чавкающее русло, непроходимо заросшее камышом, за ней огороды следующей хуторской улицы, ставок, блестевший слева молочным блеском, стаю ворон, ругавшихся перед сном, устраиваясь на высоченном осокоре, росшем у истоков Чавки на меже огорода коваля Штанька… 
– Ну, вот, теперь, смотри… – дядя Андрей встал на колени и опустил перед собой пулемёт. Оказалось, что от пулемёта отгибаются две ноги и упираются в землю как бы для опоры.
– Это сошки, для упора и более легкого прицеливания при стрельбе... Ну, куда здесь пальнём, чтобы ни в кого не попасть? Давай вон по тому осокорю шарахнем. Будем брать повыше, чтобы дворы не задеть. А то тут у вас и пострелять негде…
Он лёг сбоку пулемёта с правой стороны, сказав мне ложиться прямо за прикладом.
- Вот так правой рукой обнимай приклад, а левой можешь упереться в землю. Так! Смотри в прицел, прикинь, куда полетят пули. Зри сюда! Прицельные приспособления пулемета состоят из прицела и мушки. Вон на конце ствола мушка. Усёк? А вот у тебя перед носом прицел. Направь ствол так, чтобы мушка расположилась в центре дерева, ближе к вершине. Дальше что? Зри в прорезь прицела и двигай прикладом тихо-о-о-нечко так, чтобы увидеть мушку. Увидел? Так и держи. Теперь указательный палец располагаем на спусковом крючке…
Дядя Андрей обнял меня левой рукой, а правой подправил приклад.
– Нажимай полегонечку на крючок, как начнётся стрельба, считай до трёх и отпускай крючок, понял? Айда!.. Жми!
Я дёрнул спусковой крючок, и, наверное, за долю секунды просчитал до трёх. Пулемёт страшно дёрнулся и грохнул выстрелами – та-та-та!.. С пяток гильз рассыпалось по траве.
Вороньё на осокоре взвилось чёрным облачком и, возмущённо горланя, закружило над деревом. С глубины кроны посыпались мелкие ветки и листья.
– Ты у меня настоящий мужик! – Погладил по голове дядя Андрей. – Ну, давай ещё шарахни, – предложил он мне.
– Неа, я боюсь, – честно захныкал я.
– Не может быть, Симеоны боягузами не бывают, – возмутился дядя Андрей, удерживая меня у пулемёта.
Сзади раздалась и стала быстро приближаться отборная матерщина. Мы оглянулись. Над нами уже нависала дебелая фигура сержанта дяди Фёдора.
– Ну, вы и даёте, мать вашу! Устроили стрельбище посреди села. А если какой колхозник согнётся? В штрафбат захотел, рядовой Конопатых? Тем более с минуты на минуту пополнение прибудет, штабных понаедет тьма... Ну-ка, по местам дислокации. Оружие – на место. А ты, Сенька, больше с дядей Андреем стрелять не ходи. Сопли лучше почаще вытирай и бабке с дедкой помогай. Понял?..
Однако, как не понять. Уж больно страшный мужик. 

На следующее утро в хуторе началось сущее столпотворение. Действительно понаехало много машин, на них прибыло пополнение из тыла. Добавилось и начальства. По хуторским улицам, как малахольные, носились, украшенные антеннами, два “виллиса”, поднимая столбы пыли и распугивая кур. В каждом водитель, на правом сиденье офицер, сзади два автоматчика.
Я долго стоял в воротах и смотрел на эту кутерьму. Воротами у дедушки назывался заезд во двор, обрамлённый кустами жёлтой акации и обозначенный двумя красивыми деревами – ясенем и осиной.
После обеда я сделал вид, что немного поспал, разделив кампанию с дедушкой. Мы устроились на свежем воздухе под навесом, где деда сушил сено, укошенное вдоль Чавки. Но какой там сон, если в хате поминутно хлопали двери и по двору проносились то вестовые, то дневальные, то ротные командиры, которых вызывал на связь командир полка.
Даже в огородах вертелись солдаты, жгли костры, каждые два часа жрали тушёнку и страшно матюгались. Некоторые ходили на ставок, стирали там свои гимнастёрки и портянки, купались. 
В конце двора, там, где начинались грядки и делянки огорода, стояла летняя печка, выложенная из кирпича, небольшой столик, за которым мы в хорошую погоду, а это значит, что всё лето, когда обедали, когда ужинали.
Так там росла единственная яблоня, причём очень хорошая, “Белый налив”. Бабушка её очень любила, потому что в довоенные годы она умела из этих яблок варить славное варенье. Ну а как война загудела, так мы эти яблоки просто сами по себе хрумали, потому что сахара на варку варенья было не достать. 
Ну и вот, к чему я это говорю? После обеда к хате подъехал “виллис” с каким-то важным командиром. Он с ординарцем зашли в хату, и в светёлке начальник ругательски ругал и комвзвода связи лейтенанта Евгения, и радистку Таню.
Потом они все вышли во двор и закурили под старой грушей. 
– Шашлычка хочу, лейтенант, – засмеялся майор, сверкнув золотой фиксой в верхнем ряду добротных белейших зубов.
– Организуем, товарищ майор, сейчас займусь. Пока вы съездите в Дыхановку и посмотрите, как там налажена связь, я всё и спроворю… – с побитым видом согласился дядя Евгений.
– Лады! – великодушно согласился начсвязи полка и, махнув ординарцу, пошёл с ним к стоявшему у ворот “виллису”. Заверещал стартёр, и машина скрылась в пыли.

Лейтенант Евгений задумчиво почесал в затылке и позвал моего друга дядю Андрея, издевавшегося над шикарным аккордеоном.
– Ты это, значит, Конопатых, слыхал приказ майора? Шашлыком дело оборачивается. Он, собака, на Таньку глаз положил, вот и прирывается раз за разом. Что делать будем?..
– А што, видать, барана в этих галушечных краях не сыскать. Пойду, пройдусь по улице, может, где телёнка соображу... А вы тута пока насчёт костерка и дровишек к нему разберитесь…
Дядя Андрей вышел из ворот, а я хотел было увязаться за ним по хутору провожатым, но просекла бабуля, вышла к ясеню и сказала, чтобы от двора ни ногой!..
У школы крутились колхозники, пытаясь завязать отношения с военным начальством. Красный флаг на школьном крыльце уже который день полощется символом неистребимой советской власти. От крыльца отвалили два мужика и пошли к нашему двору, завидев дядю Андрея. 
Оказалось, что это бригадир Трифон Трифонович Мартыненко и якобы партизан Толька Шаповал. 
– Колхозный актив, што ль?.. – Поинтересовался дядя Андрей.
– Та мы тутэчкы гуртуемося, шоб може чим допомогты вызволытэлям…
– Ха-ха-ха, сучары, однако, на ловца и зверь, как говорится, сам и вприпрыжку. Так, мужики, слушай мою команду. Тут начальство поминутно шастает, значит что? Положено подкормить полководцев. И лучше нету закусона, как шашлычок с дымком… Короче, нужен баран или телок. И – быстро. Одна нога здесь, другая – там. Поняли, комбайнёры?..
– Та якжэ нэ зрозумиты… Тилькы тэлят шэ литом выризалы люды, бо нимци хотилы скотыну з собою гнаты… А баранив ни в кого нэма зараз. Можэ вивця згодыця? Е в одного дядька вивця, вин тэж партызан справжний, домовымося…
– Овца в самый раз. Тащите её, собаку, шустрее!
Колхозники, гордые доверием бойца, почти вприпрыжку понеслись в конец улицы примерно к Кучерям. И в самом деле, вскоре вернулись, таща на верёвке упирающуюся, грязную как подстилка в колхозной конюшне, всю в репьяхах овечку.
– Молодцы! На обратном пути из Берлина представлю вас к медали “За взятие Берлина”, потому что баранина очень полезна для повышения боеготовности пехоты!
Колхозный актив засмущался, лопоча: – Та ну, шо вы такэ кажете, мы б и свыню заризалы та прыпэрлы, абы у кого була... Та нэмае…
Дядя Андрей потащил несчастную овцу в огород на делянку, где летом рос подсолнух. За ним пошёл дядя Евгений с топором и большим ножом. Бабушка дала воинам большой эмалированный таз, табуретку и разделочную доску.
– Сенька, гуляй во дворе, не ходи за извергами! – приказала бабушка Фрося тоном, не допускавшим ослушания.
Дедушка тоже, выдав инструменты, не пошёл участвовать в казни овцы. Он такие дела не любил. Ему зарезать петуха было сущей мукой.
Но пока я облазил огуречную грядку и набрал в полумисок с десяток последних, скрюченных и переросших огурцов, вернулся дядя Евгений, сказав, что всё сделано.
– Петровна, извините, но дайте ещё соли и что-нибудь вытереть руки. 
Он взял стоявшее у колодца ведро с водой и принесённую бабулей пёструю тряпку из её старой юбки, названную полотенцем, поллитровую баночку с солью и пару крупных головок лука.
– Спасибо, Петровна! Вы, как моя мама, добрая и всё понимаете…
Лейтенант ещё пару раз приходил с огорода. Одни раз он принёс в миске всякие окровавленные внутренности овцы и выплеснул под бузину на пепелище за хатой. На пепелище сразу, как по команде, побежали наши семь куриц во главе с огненно-рыжим петухом Михалом Иванычем, названным так бабулей в честь дедушки Калинина. Куриный взвод начал жадно клевать то, что выплеснул дядя Евгений.
Второй раз дядя Евгений попросил у дедушки лопату выкопать траншейку под костерок и дров. Однако деда нехотя дал ему на одну руку несколько чурбачков из-под навеса, сказав, что дров нет, а это вот немного из веток от сломленного ветром старого осокоря за хатой.
Вскоре с огорода потянуло волнующим дымком костра. Быстро прошагал в сторону “Студера” связистов, мурлыча “Бродяга Байкал переехал, навстречу родимая мать…”, дядя Андрей. Он вскоре вернулся, неся пучок каких-то длиной с руку по локоть проволок и охапку брусков из разбитого снарядного ящика. 
– Айда, Сеньк, шашлык нанизывать! – Пригласил он меня.
Не ведая, что такое “шашлык”, я, было, остался во дворе, но потом любопытство пересилило и побежал в огород.
Там уже вовсю кипела работа. Дядя Андрей расстегнул ворот гимнастёрки и колдовал у костерка, разведённого в узкой траншейке, а вдоль этой огнедышащей канавки на четырёх рогульках располагались две длинные палки, на которые, как я узнал позже, будут опираться “шпажки” из той самой проволоки, что принёс дядя Андрей. 
– Дровишки заканчиваются, а дед не даёт… – занервничал дядя Евгений. – Надо срочно решить с дровами, а то какой шашлык. Из нас шашлык сготовят…
В это время на улице к нашему двору подъехал “виллис” с тем самым скандальным майором. Он и ординарец разыскали нас в огороде и, подойдя к месту сражения за шашлык и выяснив оперативную обстановку, начали жутко материться, как в довоенное время председатель колхоза Антон Нэтудыхата.
– Срочно рубите что-нибудь в саду. Пошли, посмотрим, что потолще и поподходящее. Бери, Конопатых, топор. За мной!
Боевая группа вернулась к летней печке и остановилась у яблони. 
– Вот это то, что надо! И дым даёт благородный… – Сказал майор, шатая зачем-то одну из толстых веток. – Руби, Конопатых, чего скис?..
– Яблоню нельзя, товарищ майор, грех. Это же как аиста погубить!..
– Много ты знаешь, валенок!.. Поговори мне! Исполняй приказ, дрова кончаются…
– Ой, ироды кляти, хрэста на вас нэма! – Кричала, подбегая, бабушка Фрося. – Бач, шо задумалы… Хиба ж можна яблуньку рубаты? Зараз дида поклыкаю, вин вас у ставку втопыть…
– Не каркай, бабка, шамать охота, а ты тут под ногами... Наступить могу, – отмахнулся майор, отбирая топор у дяди Андрея.
– Шо ж вы робытэ, хлопци, нэ можна так… Сказылыся вы чи шо? Вы ж военни люды, вид нимця нас вызволылы, а сами таки врэдни!.. – Подключился из ниоткуда возникший деда.
– А ты откуда, старый хрыч, выполз? – Переключился на дедушку майор. – Мы за вас кровь проливаем, а вы тут под немцем наблатыкались и залупляетесь. Посторонись, козёл, не тряси тут своими тухлыми причандалами, а то поотрубаю к хренам!.. 
Деда схватился за сердце, а бабушка побежала за валерьянкой.
Топор засверкал далёкими зарницами. Несколько сильных взмахов и яблоня упала к ногам победившего её шашлыколюба…

– Нэ плач, стара, я тоби казав, шо воно такэ гыдкэ, так так и е… – утешал бабушку деда, ожив после выпитой валерьянки. – Мы вэсною з Сэмэном тоби дви яблуни посадымо…

Когда через какое-то время пришёл дядя Андрей и принёс нам невиданного жареного мяса под названием “шашлык” на трёх проволочках, мы, то есть я, дедушка и бабушка, отказались попробовать угощение, хотя пахло оно, надо признаться, очень аппетитно. Так и унёс дядя Андрей эти “шпажки” обратно на берег Чавки, где военные устроили себе расслабуху…
Вскоре от Чавки послышались взвизги гармошки и девчачий смех. 
– Мабуть, вэлыка гульня почалася… – определила бабушка, осуждающе покачивая головой.
И вправду, там непонятно как оказались и девчата – наша соседка моя бывшая нянька Тоня Балэнко, радистка Таня и её подруга Алла. Судя по тому, что дядя Андрей, вроде спокойный и не уркаган, вдруг начал орать так громко, что даже нам во дворе было слышно, причём непрерывно и только мать-перемать, у них там появился и спирт, а это, как сказала бабушка, до добра не доводит. Вскоре им там захорошело и они запели.
Ну, там, “Гулял по Уралу Чапаев-герой…”, “Катюшу”, “На позицию девушка…”, “Синий платочек”… “Бьётся в тесной печурке огонь…”
И так допоздна, как говорится, до первых петухов.

А на следующий день вообще случилось ужас что. Ну, с утра пока все разобрались, кто с кем и где упали на ночь, сражённые не вражеской пулей, а каким-то коварным пойлом, так не похожим на сладенькую довоенную водочку, как потом сокрушался дядя Андрей, было всё по-военному чётко – умывание в ставке, завтрак, оперативное совещание командиров в здании школы.
Так надо же, в одном из дворов пропала противотанковая пушечка “сорокопятка”. Там квартировал противотанковый взвод. Кто-то из колхозников польстился на колёсный ход орудия. Пневматические шины, лёгкие в движении, искусили злодея, и он раскурочил пушку, сумев снять ствол и сошки, бросив и то, и другое в кусты. Наверное, надеялся, что после прохождения войск сможет сделать из этой колёсной пары замечательную тележку для домашнего хозяйства.
Что тут началось! Весь хутор был перерыт и пересмотрен. Солдаты в буквальном смысле слова рыли землю, тыча металлическими прутами вскопанную землю в огородах. Короче, нашли этот колёсный ход в сене под навесом у хозяйственного мужика Крупки.
Дознание провели быстро. Оказалось, что Иван Крупка, мужик мало того что смурной, так ещё и хваткий, со своим шестнадцатилетним сыном Петьком и обтяпали дельце в ночь под новолуние. И хоть работали наощупь, а всё получилось. Умные ребята!..
Но Красная Армия всех сильней! Ворюг поставили к стенке их же собственной недавно побеленной хаты и приказали снять картузы и петь “Интернационал”. Старший Крупка ещё вспомнил первую строчку “Вставай, проклятьем заклеймённый…”, а молодой только шевелил побелевшими от страха губами. Командир роты построил троих безусых из вчерашнего пополнения и приказал зарядить карабины и направить их в пособников фашистов, зажравшихся во фрицевском тылу. Новички неуверенно дослали патроны в патронники и прицелились в диверсантов в ожидании роковой команды. 
В этот миг из хаты выскочила распатланная Крупчиха и кинулась в ноги командиру роты.
– Пожалийтэ, дядьку, мойих дурнив, бо в ных розуму зовсим немае… Абы я знала, шо воны задумалы, то мабуть сама повбывала б йих… А в нас жэ ще двое пид стил ходять, як жэ я йих ростыты буду? А-а-а… Люды, рятуйтэ!..
Командир роты художественно выплюнул бычок самокрутки, строго окинул взглядом толпу солдат и нас, соседей, сбежавшихся на мать-перемать и поймаю–повешу, доносившиеся от Крупок с утра, и вдруг рассмеялся широко и беззлобно.
– Ну что вы за люди такие кулацко-подляцкие. За последние полгода у нас уже третий раз сорокопятку мужички разбирают и ход уводят... Как с Мерефы и Харькова началось, так буквально раз в два месяца и развинчивают. Хрен вам! Кто в четвёртый раз посягнёт, точно мозги повышибаем, зарубите себе на носу!..
– Отставить расстрел диверсантов! Пусть трудом в колхозе искупают вредительство. Разряжай! Вольно! Разойдись!
Крупчиха, обливаясь слезами, пыталась обхватить немытыми с весны руками кирзачи ротного, а он погрозил ей пальцем и поднял на ноги за ворот фуфайки.
– А вы чего стоите, немецкие прихвостни? Айда в дом, каким-нить делом займитесь!
Заново родившиеся Крупки саженными прыжками рванули в хату.
– Ты вот что, Мальвина, – обратился ротный к Крупчихе, которую, между прочим, звали Параской, и которую он почему-то продолжал крепко держать за воротник неопределённого цвета кухвайки, – у тебя сколько кур? 
– Та можэ з дэсяток будэ... А шо?
– А ты не догадываешься, Мальвиночка? Я тебе двух мужиков что, за так подарил? Значит, что надо сказать дяде? Правильно! Спасибо! Режь всю стаю и вари самый большой казан борща. Я так полюбил ваш украинский борщ после всех диверсий с орудием, что уже слюнки текут. Ферштейн? Раус!..
Часа через три действительно четырёхведерный чугунный казан ароматнейшего борща, сваренный на летней плите во дворе Крупок, был готов. Чтобы обеспечить надлежащий огонь в плите, солдаты вытаскали почти всю поленницу сухих дров, приготовленную хозяевами к зиме за счёт вырубки в соседней лесополосе. Из трёх длиннющих сосновых досок, которые Иван Крупка прятал на чердаке “на домовыну”, то есть на гроб, если бог призовёт, за вишней соорудили большой стол прямо под окнами хаты.
Противотанковый взвод и ротное начальство тесно обсели место боя с борщом. Каждому досталось по полкурки, а уж борщ можно было хлебать по два, а кто хотел, то и по три котелка. Правда, хозвзвод не подвёз во время хлеба, но зато достал мешок муки. Тётка Мальвина-Параска сообразила и напекла из этой, давно не виданной в хуторе, пшеничной муки ароматных толстых коржей… 
Мне тоже повезло. Дядя Андрей одолжил мне свой котелок, я сбегал к Крупкам, и тётя Параска налила мне полный котелок борща и завернула в драное полотенце пару ещё тёплых коржей. Дома бабушка разделила борщ аж в три полумиска, и мы – деда, бабушка и я – тоже вкусно пообедали… 

Двадцатого апреля прибыли в Читу, где нас тотчас перегнали на другой поезд, и – вперёд!.. Помню только, что проезжали Петровский Завод и Оловянный Рудник. В этих милых декабристских местах пацаны отодрали в туалете зеркало и загнали на одном из полустанков. Ну, именно там, где маялись баре-идеалисты, кои страшно далеки были что от царя, что от народа… 
22-го, в день рождения Ильича, в четыре утра высадили в степи на безымянном разъезде. Часа два нестройно шагали, сонные, по весенней степи, наполненной щебетом птиц и ароматом трав, пока не достигли точки назначения - энской танковой дивизии, навечно врытой в эту каменистую землю.

Значит, так. Служба идет полным ходом. Сейчас я в учебной роте мотострелкового полка танковой дивизии. Так сказать, десантник - "Держись за скобу, не падай!". Хотел податься в шофёры, или хотя бы водителем танка, но выпало пулеметчиком - ДП (Дегтярева пехотный) весит 8,4 кэгэ без магазина, 11,3 кэгэ со снаряженным магазином. Естественно, оружие всегда готово к бою, стоит мне только снять ружжо с плеча и сообразить, где враг, куда пулять. 
Ещё больше таскает помощник, на нём, как на верблюде, два цинка, каждый с четырьмя снаряжёнными магазинами. А, между прочим, магазин (“тарелка”) содержит 47 патронов и весит около 3-х кило. Так что помощничку ваще не сладко, надо тащить под 30 кило боезапаса…

В мае первый раз тряхнуло. Так мы узнали, что такое землетрясения. Во время пилки дров закачался "козёл" и из него выпал недопиленный берёзовый чурбан. Сержант, командовавший дровозаготовками, смачно выматюкался. Стены казарм и постройки военного городка не пострадали ни от землетрясения, ни от мата.
Нина пишет, что скучает, но помогает работа. Замполит полка подполковник с украинской фамилией Ивченко мне, как и водится у хохлов, поблажек не дает. Нас тут в дивизии несколько сот из тех четырех тысяч москвичей, которых сюда запихнули по весеннему призыву. Сержанты-деды из сибиряков готовы нас, столичных задавак, живьем сожрать. У меня получился один пока человек, с которым почти полное взаимопонимание - Володя Врубель, какой-то внук вроде бы настоящего Врубеля, причем сам тоже начинающий художник. Вечно пытается уклониться от муштры и мазнуть в блокноте карандашом зарисовку. Ему будет легче, его уже заметили, и дали чего-то оформлять в Ленинской комнате. Мы же, простые смертные, изучаем оружие, политграмоту и роем сортиры поочерёдно в разных углах плаца. Земля каменистая, проклинаешь всё и всех на свете, – и зодчего, и кормчего, и корифея всех наук и народов, и Никиту Сергеевича с ним за компанию.

Тоскую по Нине, а она пишет так мало, пол листочка торопливым почерком. Скучаю по Москве, по шумной студенческой ватаге. Смиряясь с жизненными неудачами, все ещё надеюсь после демобилизации восстановиться в университете. Но основная боль от призывной травмы прошла. Осталась неудовлетворенность самим собой и растёт желание наладить жизнь по большому счету. 
Часто вспоминаю, мелочно перебирая, студенческие годы в Москве, наше с Ниной молниеносное знакомство, чудную зиму в Снегирях. Или как, впервые приехав в Москву ещё бестолковым сопляком, радостно толкался по перрону, пробираясь на привокзальную площадь. Сзади фундаментально высился Курский вокзал, а вокруг бурлила всамделишная Москва. Никто не встречал меня, поскольку припёрся без приглашения, но столицу я полюбил с первого взгляда, хотя и тяжёлой любовью.

…Первое время я пытался сыграть на своих проблемах с сердцем, но здесь это все проходили. Как-то отпросился и поплёлся в санчасть, ссылаясь на приступ. Мне дали какую-то пилюлю и полстакана воды. Я выпил, и мне действительно полегчало. Через минут десять я честно сказал фельдшеру, что легче. Он меня выматюкал и сказал, что сообщит командиру роты, что я сачок. Оказывается, он дал мне плацебо, таблетку из крахмала для распознавания симулянтов. Мне было стыдно за свое дилетантство, но ведь в самом деле стало легче! 
К двадцать третьему мая получил телеграмму от Нинули с поздравлениями. Пошел к замполиту-хохлу разузнать, нельзя ли ей приехать сюда в часть и поработать, пока я отслужу свои два года (у нас летом + 40, зимой – 40, так что приравнено к Заполярью), но он мне ничего утешительного не сказал, говорит, что даже много офицерских жен мается без работы, мол, не срывай её из Москвы. Тоска собачья! Молодая жена где-то за восемь тысяч кэмэ... Пишу ей через день, и от неё дважды в неделю приходит милое письмецо. 

…Ни облачка на небе. Жара и пустыня. Пустыня, покрытая однообразными сопками, за ними неподалеку монгольская граница, а дальше Гоби. На сотни километров – Гоби, Гоби, Гоби…Песок и ветер, ветер и песок в бесконечных играх транжирят время, да самая высокая сопка, словно китайский зонтик, держит над головой раскаленный солнечный диск. Ещё цепочка верблюдов мельтешит у горизонта. То не таинственный караван тянется в Бухару, а небольшое стадо, его перегоняют с соседнего бурятского колхоза на мясокомбинат в городишко Борзя, у которого и стоит 15-я танковая дивизия…
Ну, куда я попал, зачем мне эти военные игрища?.. Кого нам ещё завоёвывать? Китай? Так он вроде наш друг, ещё более красный, чем мы сами. Японию? Так её надо было захватывать в 45-м, а сейчас, когда на Японских островах прочно обосновались американцы, нам там делать нечего…

Через неделю нас быстро выпустили из учебки и заставили отбубнить на плацу присягу. Теперь мы допущены к настоящим стрельбам, и уже два раза нас гоняли на стрельбище по вечерам. Идёшь по степи, еле ноги волочешь, сгибаясь под проклятым ДП, а настой весенних трав такой густой, что прямо хмель в голову. В голове два фантома - Москва и стихи, которые приходится сто раз через мозги прогнать, чтобы потом вспомнить и записать. Только размечтаешься, как раздается рык: "Запевай!". 
Хотя со стрельб обычно возвращались затемно, но ужин нам в столовой придерживали, и оказывалось погуще, чем в обычный день, так как мы ели последними и повара освобождали котлы. Сегодня досталось по полторы миски неплохих щей, а на второе, кроме пюре, поставили эмалированный таз тощей и вонючей тихоокеанской селедки, так ребята накинулись без всяких норм, и мне досталось три штуки – невероятный кайф! 
Потом, наконец, благословенный час на личную жизнь. Тут тоже повязан - надо на завтра подшить свежий подворотничок, закрепить ослабшую пуговицу, написать письмецо. Передвигаешься по казарме, как тень. И ещё успеть бы до отбоя записать стихи, которые родились в голове во время марша. А если вкатили наряд вне очереди, то часов до двух драишь полы в казарме…
Есть, понятно, и мировые проблемы. Не забыть во время купить в магазинчике при части баночку асидола, чтобы эффектно чистить латунные пуговицы формы до умопомрачительного блеска, а иной раз позволить себе разориться и на баночку настоящего гуталина, чтобы утереть носы проверяющим из какой-нибудь приезжей из Читы или ещё повыше комиссии, классно надраив сапоги. А так, каждодневно, по будням, кирзятину приходится ваксить солидолом, его запасы в помятом ведре на площадке курилки около казармы старшина ежедневно пополняет, проявляя отеческую заботу о солдате…

Стало крайне тяжко. Нинка приехать не может, пишет драматические письма. Я нервничаю. Милитаристские амбиции наследников генералиссимуса мне до фени. Мои убеждения прочно сложились, так что каждая матерщина товарищей командиров ранит до глубины души. Тем более, крепить оборону, а значит, усиливать их шанс на мировую революцию, я никак не могу. Понимаю, что доразмышляюсь до лагерной зоны, минимум до стройбата, но пересилить себя не могу. Теперь понимаю, что надо было на месячишко смотаться из Москвы в родные места, переждать весенний призыв, но поздно, мышеловка захлопнулась. А тут ещё жена пишет, что съездила к родным в Казань и тётка ей силком устроила освобождение, в смысле преждевременные роды (8 месяцев, мальчик) в клинике Казанского медицинского института. Жаль Нинку страшно, но приходится со всеми этими обстоятельствами вынужденно соглашаться, как соглашаются с неизбежностью периодических землетрясений, наводнений и др. непреодолённых ещё пока большевиками стихий. Но и эта боль притупилась, я верю Ниночке и, в конце концов, убедил себя, что ей там виднее.
Романтика тех нескольких месяцев, когда мы с Нинкой отчаянно пытались поплыть по жизни вместе, несколько схлынула, но не забыта и всегда меня поддерживает, когда уже бывает невмоготу, хоть вешайся. 

В свете сказанного, решил саботировать военную дрессуру всячески. Когда пару недель назад объявили о том, что дивизия в июле примет участие в учениях с форсированием пограничной с тугриками (так солдаты называют монголов) реки Онон, мое решение уже было предопределено - на фиг мне это!
Тем более что ходят слухи о том, что учения могут быть с применением атомной бомбы. Ни хрена себе!..
Нина пишет и знаю из газет, что в конце июля в Москве начнется V-й фестиваль молодежи и студентов, что, конечно, для нашего соцконцлагеря событие неординарное. Завидую ребятам, оставшимся в Москве, пообщаются с детьми асфальта и небоскрёбов напрямую…

Дивизия начала активно готовиться к учениям. Нас, салаг, начали приучать к новеньким, ещё секретным, "Т-55". Как залезать на движущийся танк сзади, как устраиваться на броне с комфортом (то самое "Держись за скобу, не падай!"), как спрыгивать на ходу. Не перепутать танки, не забыть свой борт - 148... 

Тут ещё на днях произошло одно пренеприятное, но курьёзное событие. Нам стали доверять ходить в караулы, охранять склады и т.п. ерунду. Караульное помещёние на сопочке, внизу в ложбине - дивизионный городок, штаб, склады, жилые дома офицеров, Дом Культуры (очаг социалистической культуры) и тэпэ. Ну, так, значит, закрутилось - два часа стой, два часа бодрствуй, надраивая автомат или играя в шашки, если сержант потерял тонус и не загрузил читкой "Правды" ("Правда", одна только "Правда" и ничего, кроме "Правды"), затем два часа якобы сон на деревянных скрипучих нарах покотом в одежде (а вдруг враги, ну а у нас боеготовность на высоте...). И, само собой, с утра до вечера дрессура - "увидел нарушителя, стреляй!". 
А уж всяких баек про страшные случаи при охране важных оборонных объектов наслушался – уйму! Ну вот, навскидку... Вроде на станции Даурия в прошлом году осенью было Чепэ так Чепэ. Ну, значит, склады. У каждого склада – пост. Один салага заступил на пост с нуля часов, а ночь в новолуние – хоть глаз выколи. Конечно, над входом в склад фонарь болтается, но в ту ночь дизель барахлил, и лампочка не горела.
Солдатик ходил-ходил, пару сигарет выкурил, пару раз пописал, а потом присел под бревенчатой стенкой склада и на минуту задремал. Ну, честно, на пару минут, потому как ветерок тянул очень зябкий, а бушлат продувной, совсем не греет. Пацан присел на какую-то булыгу, родной АК-47 с примкнутым клинком меж ног зажал, чтобы враги не спёрли грозное оружие.
Только смежил веки, вдруг мягкий, но неотвратимый шум, схожий с пикированием голодного беркута на беспечного тарбагана, прервал короткую дрёму. Отличник боевой и политической подготовки получил, как говорится, мешком по голове. Ему в лицо брызнуло чем-то тёплым. Рядом о камень звякнул чужой нож.
С трудом оклемавшись, солдат сбросил оседлавшее его, ещё трепыхающееся, но уже бессильное, неопасное тело диверсанта наземь и, вскочив, заученно шагнул к навесу часового, в котором был подвешен обрезок рельса. Схватив штатную железяку, он начал бешено колотить в рельс, что означало “нападение на пост”. В караульном помещёнии за следующим пакгаузом взревела сирена. Затопал кирзачами наряд, бросившийся на подмогу…
Утром подвели итоги. Диверсант прыгнул на часового с крыши склада, но не учёл бестолковости солдата, присевшего под стеночкой и зажавшего автомат с примкнутым клинком меж ног. И нанизался на клинок.
А ведь по “Уставу гарнизонной и караульной службы” часовой не имел права усаживаться и располагать автомат между ног. Надо стоять в определённом дислокацией месте и бдительно всматриваться во враждебную темноту, держа автомат горизонтально в положении для стрельбы стоя…
Говорят, там, на границе, такие случаи нередки. Узкоглазые диверсанты, бесшумные как кошки, нередко снимают часовых, прыгая на несчастных ребят с крыш пакгаузов с ножом. Их привлекают не оружие или снаряжение. Грабят обычно продуктовые склады.

Прошло несколько дней, и вот однажды спустился с разводящим в шесть утра к складу на окраине военгородка и заступил до восьми. Моя территория - сто метров между двумя мрачными пакгаузами с множеством дверей, увешанных амбарными замками. В одну сторону в проём между охраняемыми объектами просматриваются жилые дома, в другую - скверик со зданием штаба дивизии и непременным гипсовым Ильичем монгольского облика. По режиму несения караула проход людей между складами разрешен с 8-ми утра до 22-х вечера. Поэтому днем штабные офицеришки непрестанно шастают меж складов домой и обратно то щей похлебать, то чаю попить, иначе в обход им идти далековато.
Так вот, смотрю я на часы - стоять ещё минут десять, уже по сопочке и разводящий с тремя сменными спускаются, скоро пост сдавать. На моей тощей потной шее болтается АК-47 с примкнутым клинковым штыком, чтобы если враг, то сразу срезать его очередью или распороть ему брюхо штыком. Просто сбрось предохранитель, и – фуяк!!! 
Чудесное тихое летнее утро наполнено запахом благоухающей вокруг полупустыни. Какие-то птахи поют в бездонном континентальном небе. Вдруг прямо на меня на охраняемую территорию вторгается заспанный старлей и прёт прямо на меня, мечтая побыстрее добраться до штаба. Я среагировал, как овчарка - "Стой, назад! До восьми проход закрыт, вернитесь!" Однако старлей, видя, что за ним в отдалении идут ещё несколько офицеров, закусил удила и обложил меня избранным матом. 
"Понаставили сцыкунов, мать вашу, работать не дают!.." - забазлал этот козел. 
Вообще-то, я никому не позволяю безнаказанно меня материть, такой вот неудобный принцип. Поэтому я озверел, нащупал предохранитель и крикнул срывающимся от ответственности голосом, как Пушкин перед Державиным: - "Стой, стрелять буду! Назад!". Старлей оторопело остановился. В отдалении накапливалась кучка офицеров, которые, однако, выручать неудачника не торопились. Они открыто хохотали. Нарушитель зло прошипел: "На губе сгною, сука!..". Это меня довело до точки кипения. Я перекинул переводчик режима огня на одиночный огонь и прорычал: "Ложись или пристрелю!.." В ответ штабист выразился так непечатно, что воспроизводить брезгую, и продолжил мелкими шажками двигаться в мою сторону. Скажу только, что русский язык козёл знал отменно. Я глубоко вздохнул, как перед прыжком в холодную воду, дважды нажал на спусковой крючок, то есть два раза пальнул под ноги чёрноротому сквернослову. У офицерского сапога пули вскинули горсти ржаво-коричневой пыли. Наконец, офицер осознал, что солдатик не шутит, и повалился на каменистую тропинку. Другие офицеры продолжали хохотать в отдалении.
Тут, наконец, подбежали вконец запыхавшиеся разводящий сержант со сменой, белые как мел. Они услышали перебранку и ускорили шаг, но моя стрельба заставила их применить на финише бурный спурт. Не менее забористо матерясь, не дожидаясь, пока я спрошу у него пароль, сержант поменял караульных и повёл нас в караулку, не забыв отцепить рожок с моего автомата.
Происшествие могло иметь для меня непредсказуемые последствия, но разбирать инцидент прибыл командир полка (скука, чем ещё заняться...) и неожиданно стал охлаждать доложившего ротного, который вдруг в своем рапорте отметил мою давно замеченную им леность, политическую безграмотность и прочие недостатки, плавно переходящие в антисоветчину. 
Комполка же, подумав, наоборот, к удивлению присутствовавших офицеров, похвалил солдата за строгое исполнение требований Устава караульной службы. "Если каждый раздолбай будет в неположенное время ошиваться у охраняемых объектов, мы не сможем крепить оборону любимой социалистической Родины, как того требует от нас Коммунистическая партия..." - сказал он. Таким образом, вместо дивизионной губы, про которую солдаты рассказывали всякие мрачные истории, я сподобился на косвенное признание моей правоты. Однако от несения караульной службы меня почему-то освободили. Так, на всякий случай...
Взводный сделал свои выводы и стал меня при всяком свободном миге натаскивать в спортзале, чтобы я своей хилостью не подвёл взвод во время предстоящих международных учений в июле. Восьмикратное подтягивание на турнике его не устраивало, он требовал не менее пятнадцати раз. Он также убедительно, с применением привычной ненормативной лексики, рекомендовал подтягиваться с отягощениями, например, привязывая к каждой ноге по пятикилограммовой гантели... Ещё настаивал на полусотне отжиманий. "Одолеешь пару сот отжиманий, любому в харю дашь без проблем!" - повествовал он. Сам он был действительно по-сибирски крепкий человек. Мог запросто левой согнуть дюймовый железный прут на ограде, над исправлением которого потом по его команде добрый час маялась пара салаг. 
Для убедительности, каждую вторую ночь давал наряд вне очереди на мытьё полов в казарме, что, по его мнению, закаляло бойца ещё больше. Днём я имел вид сонной тетери да ещё замучили фурункулы. Мы, европейцы, очень страдали от перемены климата, и чирьи доводили нас до полного изнеможения. У меня их возникло штук шесть, на животе, на бедрах и под коленками, где тёрли кромки голенищ. В ларьке на законные сорок рублей вместо папирос (я курил тогда с ребятами гнуснейшую махру) приходилось покупать "Тройной одеколон" и непрестанно себя протирать. 
И вот в последних числах июня во время одного из ночных бдений со шваброй я придумал неплохой вариант. Вздохнул поглубже, заорал благим матом и сел на пол. Подбежал дежурный по казарме. "Не ори, ребят побудишь, мудозвон!" - закричал он в ответ. Я объяснил на единственно понятном ему языке, что меня прихватил приступ аппендицита и скоро я помру, а он будет сидеть на губе за непринятие мер. Это убедило хлопца, и он позвонил по службе. 
Через минут тридцать военный механизм СССР повернулся-таки на один щелчок колёсика, за мной приехала дежурная машина и повезла в госпиталь. Ещё через час я уже лежал на операционном столе. Должен сказать, что я не боялся провала. У меня со школьных лет часто бывали приступы хронического аппендицита, но все откладывал операцию, так как всегда не доверял врачам и боялся их зоологически. Но в данной ситуации я поступил как кошка, прыгающая из окна горящего дома в ненавистный ей пруд. Поэтому зевающий военный хирург запросто подтвердил диагноз и скомандовал - "На стол!". 
И вот оно началось! Привязали руки и ноги. Сделали местное обезболивание, обколов область предстоящего хирургического вмешательства. Сердобольная, сказочно красивая ночью сестричка стала в голове и ласково гладила за ушами, тихонько подбадривая байками про необыкновенное мастерство хирурга. Послышались хрестоматийно-анекдотичные команды: "Скальпель... зажим... тампон...". В голове пронеслось знакомое с детства продолжение: "Спирт... огурчик... следующий!". 
Вдруг в операционной погас свет. "Не бойся!" - сказала сестричка, сильнее удерживая меня тёплыми ласковыми ладошками и дыша мне в темечко. – "Видать, дизель полетел. У нас это по ночам бывает…"
Операцию заканчивали при свете керосиновой лампы типа "Летучая мышь". 

После недельного лежания в госпитале мне дали освобождение от штатного несения службы на один месяц. Как раз через два дня дивизия была поднята ночью по тревоге и загремела на учения. 
На период учений меня и ещё несколько выздоравливающих поселили в казарме при штабе дивизии, там же обитали солдаты из хозяйства замкомандира дивизии по тылу, шофёры - штабные и с хозмашин, а также воины-спортсмены, обреченные на вечные тренировки, но с льготным правом выезда на соревнования. 
Меня приписали к хозвзводу и послали на фронт борьбы с антисанитарией вместе с одним веселым костромичом (кажется, его звали Володька) с приказом продезинфицировать все туалеты офицерского городка в десятидневный срок… 
Фронт работ по наведению порядка в общественных туалетах офицерского городка оказался не менее протяженным, чем 2-й Украинский в 1944-ом - около тридцати дощатых скворечников, каждый на 8-10 посадочных мест, стыдливо разделенных символическими дощатыми перегородками на мужское и женское отделения. 
Городок состоял из двух десятков жилых трёх и четырехэтажных домов, нескольких штабных, хозяйственных, спортивных (стадион), госпиталя, двух магазинчиков и иных обитаемых построек, и около каждой был непременный туалет, ибо иначе, при отсутствии в домах простейших удобств, пришлось бы по нужде бегать в сопки, загаживая уникальный ландшафт. 
Нам с Володькой выдали по две пары рукавиц, коричневые халаты, по одному заплечному опрыскивателю системы "Автомакс-1" и - с Богом, мать вашу!.. Распыляли ДДТ от выплода вредных насекомых, обитающих в отходах человеческой жизнедеятельности, брызгали полы лизолом от коварного холерного вибриона и обильно посыпали посадочные места туалетов (очки) и две доски, имитирующие парижские писсуары, хлорной известью. 
В дурацких коричневых халатах мы выглядели, как дебилы. В день успевали за полчаса обгадить дезсредствами три уборных, растягивая удовольствие с таким расчетом, чтобы работы хватило на десять дней. 
С учётом того, что стояла обычная здесь жара в 30-32 градуса, находиться в этих уборных более пяти минут грозило потерей рассудка, затем сознания, а ещё потом через несколько минут и жизни. Поэтому мы в основном отлёживались на ближайшей сопочке в зарослях полыни, загорали, пока ветерок сдувал смрад с наших перетружденных мышц, до одури вглядывались в синее бездонное небо, тоскливо следили взглядами за облаками, неторопливо плывущими в такой недоступный нам на два года мир относительной личной свободы. 
Фельдшер Анатолий проверял проделанную работу, обходя готовые объекты в 17.00. С этим Анатолием я как-то раззнакомился, он даже разок пригласил меня через несколько дней в гости. Жил он в скромном глинобитном домике из трех комнатёнок, стоявшем в том углу поселка, где обитало в собственных домах несколько вольнонаёмных семей из местного населения, предков которых судьба занесла ещё до революции в эти неповторимые места. Пошёл я к нему в гости не сразу, а после доброго часа отмачивания в дивизионной бане, куда нашему льготному контингенту разрешалось ходить два раза в неделю индивидуально, а не строем, как положено в армии. Тепло меня приняла и маленькая, опрятная жена Анатолия. Угостили домашним супом с курицей и овощным рагу. 
Разговорились, и я выболтал, что женат и очень жду, когда Нина приедет проведать, но не знаю, где ей остановиться. Хозяева любезно предложили, чтобы она остановилась у них. Я на радостях сказал, что завтра же дам жене телеграмму о том, что вопрос с жильем решен. С моей стороны весь этот разговор был импровизацией, и я ещё не знал, во что всё выльется. Во всяком случае, казалось мне, можно будет на любом этапе эту договоренность отложить или отменить. 
Ещё через два дня нас с Володькой отозвали с фронта борьбы за здоровье нации и бросили на погрузочно-разгрузочный фронт. Впервые со дня призыва нам предстояла командировка за периметр дивизии. Подошла утром бортовая "ГАЗ-51", в кабину сел лейтенант, мы с Володькой залезли в кузов на кучу пустых мешков и понеслись в сторону городка Борзя, в котором когда-то гнусные японские самураи в паровозной топке сожгли бессмертного героя Лазо. Это уже совсем близко от границы, на которой расположилась станция Даурия. За три часа добрались до пункта назначения. Эта самая Борзя оказалась прекрасней, чем Париж, хотя мы и не имели возможности их сравнить. 
Быстро в каком-то складе нагрузили сорок мешков сахара в обмен на порожние, укрыли брезентом, и тут лейтенант проявил несвойственную советскому офицеру мягкотелость и разрешил нам пройтись по городу минут на 20. Мы не только прошлись, но и сумели купить две бутылки пива. Сам он тоже побежал по магазинам выполнять поручения любимой жены. Ну, где двадцать, там и тридцать. Вернулись мы к машине через час, а лейтенант припёрся ещё минут через сорок. "Где вы лазите", - нашелся он, - "я вас больше часу повсюду ищу!" Городок состоял из трёх продольных и двух поперечных улочек, которые прекрасно просматривались из центра, от неизменного Ильича. 
После захода солнца сильно похолодало, что здесь не редкость, и на обратном пути нам очень пригодился брезент, которым был укрыт сахар. Он укрыл и нас. Мы бережно приобщались к драгоценному пиву, заедая от припасённой буханки свежего борзинского хлеба, и пели песни. Домой в расположение добрались уже затемно. 
10 июля дивизия вернулась с учений, но всех слабаков оставили при хозвзводе до конца действия льготных справок, то есть мне предстояло курортничать по девятое августа. 

К середине июля у меня созрел дерзкий план побега из армии. Затем я снова побывал дома у Анатолия и обрадовал их тем, что Нина дала, мол, телеграмму о том, что взяла на период Фестиваля отпуск и приедет поездом числа 25-го на две недели, пока я относительно свободен и на легком труде. Они согласились, чтобы она пожила у них, обещали дать нам комнату с почти новым диваном. 
Числа двадцатого я попросил у Анатолия гражданскую одежду, чтобы сходить на разъезд узнать расписание поездов, а также в этой одежде встретить жену и проводить после побывки. Он дал мне штаны, разношенные туфли, рубашку в клеточку, спортивную курточку мрачного провинциального цвета и серую, почти ленинскую, кепку, а также пару носков. 
Володьке я заправил, что жду в гости жёнушку из самой Москвы, чему он очень позавидовал, прямо-таки расстроившись. На следующий день, попросив Володьку подстраховать меня, пока я слиняю на полдня, чтобы смотаться на разъезд узнать расписание и всё такое прочее, я после обеда переоделся в пролетарскую робу Анатолия и отправился пехом на станционный разъезд. Хорошо, что при выходе из посёлка не было никакого КПП. Через два часа пути я достиг разъезда, осмотрел навес, заменяющий вокзал, и запертую будочку кассира и за несколько минут изучил и расписание и ситуацию. По нечетным числам в сторону Большой земли с двухминутной остановкой на разъезде в 16.35 следовал только один пассажирский поезд "Даурия - Чита". Никакой милиции или военных патрулей на разъезде, конечно, не было ввиду полной ненадобности. 
Денег у меня было припасено 184 рубля, что, по подсчетам, уверенно хватало добраться до Москвы, если пользоваться плацкартными, а ещё лучше общими вагонами. Итак, час Икс приближался. Я написал Нине и отправил авиа большое письмо, в котором подробно описал свои невзгоды за последний месяц, подводя её к мысли, что это испытание не для меня, что я два года не выдержу. 
25-го июля я вновь попросил Володьку меня подстраховать, сказав, что иду на разъезд уже встречать жену и что будем с ней ночевать у Анатолия, примерно в половине второго взял авоську с кое-какой едой, нинкиными письмами и прочими личными вещичками и потопал в сторону разъезда, в сторону, как я думал, свободы. 
Задуманное совершилось через три часа буднично и просто, как всё гениальное. В 4.15 пополудни пришла кассирша, открыла будочку, продала до Читы три билета, один мне, а ещё два каким-то смурным сельским бабам из пристанционного посёлка или из другого какого ближнего села, и вышла на свежий воздух с колченогим стулом и села щелкать семечки в ожидании поезда. Вскоре подвалил даурский экспресс. Я вскочил на подножку нужного вагона, всё ещё не веря в правдивость всего происходящего. Но лязгнули грязные вагоны, и поезд медленно покатил, подчиняясь окутанному смрадным дымом паровозу, в Читу. 

Прохладное континентальное утро я встретил в читинском вокзале. Вышел, поеживаясь на площадь, купил в гастрономе полкило одесской (бывшей еврейской) колбасы, бутылку кефира и мягкий ароматный батон. Уселся на скамью в ближайшем сквере и с аппетитом позавтракал. Это был, поверьте, завтрак свободного синьора. Потом снова зашел в вокзал, изучил расписание и взял билет до Омска на вечерний поезд. На Москву в связи с Фестивалем билеты не продавались. Да и на случай, если меня будут искать в поездах, то наверняка особое внимание уделят именно поездам, идущим в Москву, зная, что у меня там молодая жена. Я знал по рассказам, как изобретательно ищут дезертиров и, как правило, быстро находят. Воинская часть посылает в поиск лучших следопытов-разведчиков. Я полагал, что меня хватятся только сегодня часов в одиннадцать, а так как я при хозвзводе, то могут и вообще ещё не среагировать. 
У нас в дивизии, конечно, бывали случаи пропажи солдат в форме самоволки, но это никого особо не пугало, так как бежать некуда, а самовольщики убегали в гражданскую часть офицерского поселка, состоявшую из полутора десятков частных домиков. В каждом втором жила или вдова или разведёнка, матери-одиночки, которые имели по многу детей и форменным образом бедствовали, так что за банку тушёнки или пару банок сгущёнки иногда ребята отрывались на пару-тройку суток у этих понятливых и практичных матерей-одноночек. В части гуляк терпеливо и тактично ждали, обыска в поселке при самоволке до трех дней включительно не делали. Это негласное мудрое правило знали все, кому не лень, и парни возвращались сами, изможденные, но повеселевшие. Их после всего дней на десять препровождали на дивизионную губу. 
Пока выдалось свободное время, я пошёл погулять по Чите, про которую мне много рассказывал мой дед Калистрат Гордеевич Евтушенко. Раза три видел патрулей, но орлиное зрение выручало, и я заблаговременно переходил на другую сторону улицы и нырял в ближайшую подворотню или в магазин. Наконец, залез в общий вагон продымленного состава и покатил в Омск. 
30 июля благополучно прибыл в Омск, перекантовался там несколько часов до ближайшего подходящего поезда на Челябинск и опять залёг на свою фирменную третью полку в общем вагоне. 
На следующий день в вагоне познакомился с интересным молодым, примерно 25 лет, мужиком Пашкой. Он много говорил со мной, и я так понял, что он моим легендам не верит. У меня с собой на случай проверок был студенческий билет Московского финансового института, копия свидетельства о рождении, но не было паспорта, изъятого военкоматом при призыве. Стрижка у меня была отросший после машинки ёжик высотой в пару сантиметров, что, конечно, знающих или просто наблюдательных людей наводило на определённые мысли. Мне было впору напевать "Бежал бродяга с Сахалина звериной каменной тропой...". 
Так вот этот самый Павел меня настырно выспрашивал. Моя версия о том, что я студент и ездил в дяде в гости в Читу на время каникул, его, чувствовалось, совсем не убедила. Я прямо-таки стал бояться того, что он может меня сдать на любой станции первому попавшемуся патрулю. Даже его имя Павел навевало мрачную аналогию с Павликом Морозовым, но он оказался парнем неплохим, хотя и себе на уме. Мы с ним выпили уже не одну бутылку водки и мои денежные сбережения сильно подтаяли. Я прикинул, что когда выйду в Челябинске, то на самый скромный билет до Москвы уже остается всего ничего. Я рассказал о своих финансовых затруднениях Павлу, который предложил мне поехать к нему погостить в Копейск (под Челябинском), куда он возвращался. Потом, сказал он, там у него будет возможность добыть немного денег и отправить меня в Москву. С его доводами пришлось согласиться.

Второго августа прибыл в Челябинск. Как и намечал, поехал с попутчиком Пашкой пригородным поездом в Копейск. Пробыл там два дня. Пашка выполнил обещание и взял мне билет до Москвы на 3-е. Копейск - дыра радищевского типа, пыльно и гнусно. В первый день по приезду сели обедать. Были родители Пашки, его старший брат и баба Маня 89 лет. Пили домашнюю бражку, затеянную бабушкой в 38-ти литровом молочном бидоне. Я никогда бражку не пробовал. У нас на Украине такое не квасят. По вкусу едва сладенькое, как столовский компот. Старушенция, несмотря на свои года, шарахнула полулитровую кружку бражки, затем передохнула и выпила ещё полкружки. Я тоже, как и все, выпил кружку этой субстанции. Затем отобедали и в пятом часу местного Пашка с братом повели меня в городскую баню, что было весьма кстати, так как десятидневное путешествие в душных пыльных вагонах превратило меня в бедуина. Помню, как мы зашли в моечную, взяли шайки и встали в очередь к крану с горячей водой. Дальше ничего не помню. Проснулся на следующий день часов в 11 по местному времени. То есть, я вырубился в бане, и братьям пришлось хорошо повозиться, чтобы как-то дополоскать меня и дотащить до дома. С тех пор я больше бражки не пью. По техническим причинам (мой крайне отравленный вид) Пашке пришлось сдать мой билет и взять на четвертое число. 
На следующий день вечером Пашка проводил меня на московский поезд, дал немного денег на дорогу, авоську с припасами от бабы Мани и пожелание успеха. Я залез на свою фирменную третью полку и вскоре захрапел. Так и провалялся до конца пути. Восьмого вечером я прибыл в Москву. Телеграммы Нине я не давал, так как был уверен, что в Москве меня уже ждут гонцы из Забайкалья. Из её писем я знал, что в последнее время она снимает комнату в Армянском переулке, что совсем недалеко от её места работы - славного кафе "Чайка" на Маросейке, пардон, на Чернышевского. Едва наскрёб мелочи доехать на метро до "Кировской" и вот, наконец, в двенадцатом часу добрался до нужного дома. Заходить я не стал, размышляя, как ей о себе дать знать. К счастью, вскоре вдали показалась женская фигурка, и я радостно признал в ней Нинулю. Она явно возвращалась с какого-то фестивального мероприятия. Горячо обнялись и пошли обратно в город, боясь зайти к ней. Проговорили до утра. Нинка одобрила моё решение сбежать из армии, и мы начали строить разные планы действий. К ней уже не раз приходили из органов, и она всё знала давно. Как раз седьмого Москву покинули иностранные участники фестиваля, и строгости в столице поубавилось. Но до двенадцатого фестиваль ещё продолжался для советских участников этого бурлеска. Утром она привела меня к одной своей подруге из кафе, и та оставила меня до вечера в своей однокомнатной квартире. Так я стал ночным монстром - днем сплю, а ночью встречаюсь и разгуливаю с женой. 
Несколько следующих дней по вечерам гуляли по Москве и не могли нагуляться. Вчера поехали троллейбусом от Киевского вокзала на Воробьевы горы к Университету. Это прелестное место зачем-то десять лет назад переиначили в Ленинские горы, ну так народ упростил сию новацию в Ленгоры. Там со смотровой площадки немного полюбовались ночным видом Москвы и спустились около церквушки в заросли, раскинувшиеся по склону. Было уже ближе у полночи и эти заросли, прорезанные по случаю Фестиваля прибранными дорожками, были даже кое-где освещёны простенькими электрофонарями на столбах, впрочем, несильными, так что студентам и другим влюбленным парочкам они помехой не были. 
Мы устроились под корявой сосной, вынужденно расположившись непосредственно на её неудобных корнях. Выпили бутылку портвейна, кажется, "три семерки" ("777"), и занялись тем, чем, собственно и славятся Воробьевы горы, то есть любимым делом воробьев и студентов. Конечно, Нинке, с учётом того, что она возлежала на этих самых корнях, не позавидуешь, но так у нас вышло, иначе, не держись мы за эту сосну, сползли бы по склону в овраг. 
Вдруг в блёклом свете довольно далекого фонаря сверкнули звёздочки на погонах - за нами кто-то, затаясь, наблюдал. Мы шёпотом обменялись своими страхами и решили делать вид, что слежку не заметили. Кое-как закончили свои дела и продолжали громко целоваться, не произнося осмысленных фраз. Если это уже выследили меня, то зачем ждать и прятаться. Решили, что это обычная фестивальная стража, растыканная в столице за каждым кустом. 
Когда мы собрались уходить, то была опасность, что у меня и Нины спросят документы, а может быть и отведут "для выяснения"... Возвращаться же мы должны были как раз мимо наблюдателя, он, паразит, занял выгодную позицию. Поэтому я взял Ниночку на руки и понёс прямо на любопытные погоны. Я довольно упарился, протащив её метров пятьдесят, а может, и сто, покуда не миновали топтуна и не удалились ближе к смотровой площадке. Сообразив, что преследования нет, прыгнули в первый же подошедший троллейбус и отчалили в сторону Киевского вокзала. 
Постепенно адреналин первых дней выдохся, и надо было продолжать, то, что уже совершено. Нужно было как-то легализоваться, обзавестись документами и устроиться на работу. Бежать за границу не было никаких шансов. 
Бродя как-то днём в районе Армянского переулка с целью убить время, я наткнулся на две школы. И вдруг меня осенило. Я вспомнил, как в десятом классе несколько месяцев занимался в парашютном кружке и даже два раза прыгал с парашютом. Я быстро составил планчик действий и зашел в ту школу, около которой стоял. Оказалось, что пионервожатая больна. Зато в следующей школе я быстро нашел нужное мне существо-переросток в пионерском галстуке и с комсомольским значком на несвежей белой блузке. Я сказал ей, что выполняю задание Тушинского аэроклуба по набору старшеклассников в парашютные кружки и что, если она хочет оживить работу комсомольской организации школы, то пусть срочно соберет мне после уроков девятиклассников, желающих учиться парашютному делу, достигших 16-ти лет, для установочной беседы. Девица загорелась прекрасной воспитательной затеей. Через час с небольшим я уже рисовал в одном из свободных классов на доске схемы парашютов, приёмы их укладки. Живо рассказывал разные невероятные случаи из практики, сам назвался мастером спорта по парашютному спорту, чего искренне пожелал и будущим парашютистам. Человек десять из двух десятков учеников, завербованных пионервожатой, "изъявили желание" и написали под мою диктовку соответствующие заявления в Тушинский аэроклуб. Тем, которые ещё не имели паспортов, я сразу отказал в праве на рекорды в этом виде спорта. "Изъявившие" побежали домой за паспортами и через минут сорок все вернулись с новенькими паспортными книжками. 
Хорошо, что Нина меня обстирала и чисто приодела, а также то, что я накануне подстригся. Хотя моя, обгоревшая под забайкальским солнцем, рожа и выглядела не по-московски монголоидно, но как-то пронесло. Через несколько минут я собрал штук восемь принесенных паспортов и, под предлогом показать их в дирекции клуба для оформления соответствующего приказа о зачислении, покинул гостеприимную школу и, сдерживая желание побежать, степенно направился к метро "Кировская", куда благополучно и нырнул... 
Сидя через полчаса в уютной квартирке Нининой подруги, я внимательно осмотрел добычу. В результате изучения документов пришел к выводу, что наиболее подходит для моей нужды паспорт девочки Таниной Евгении Александровны. Она родилась в июне 1941 года и совсем недавно получила новенький паспорт. Два паспорта пацанов я сразу отверг, так как они оказались десятиклассниками 1940-го года рождения, значит, у них уже должны быть приписные свидетельства военкомата и по таким паспортам мне не прожить. Остальные паспорта девочек не подходили из-за сугубо женских имен, которые трудно переделать в мужские. 
На следующий день я купил флакон чёрной туши, пару школьных ручек и несколько стальных разных перьев к ним. Вооружившись лезвием, аккуратно подтёр окончание имени-отчества Евгении Александровны и вскоре в паспорте уже красовался молодой человек Танинадзе Евгений Александрович. Немало пришлось повозиться с переклейкой фотографии, так как на уголке оной стояла выдавленная печать отделения милиции. Пришлось свою "3х4" хорошенько придавить обрезом трехкопеечной монеты, которая наиболее близко соответствовала по диаметру. Для верности, по монете стукнул молотком. И вот к вечеру, когда пошел встречать Нину, в кармане уже лежал мой новенький "серпастый и молоткастый". Остальные паспорта я тщательно изорвал и выбросил в урну, где было полно гнусного мусора, с таким расчетом, чтобы никто не проявил любопытства и не отнёс клочки в милицию. Теперь начиналась новая жизнь, в которой я "помолодел" на шесть лет. Придётся коротко и часто стричься и по два раза на дню бриться. Вообще-то я за последние полгода сильно похудел, так что, как дистрофик, вполне мог сойти за шестнадцатилетнего акселерата. 
Нина написала маме в Запорожье письмо, в котором обещала ей приехать в гости. Дело в том, что мама забросала её паническим письмами, на которые невозможно было правдиво ответить. К ней наверняка не раз приходили из милиции и военкомата, ей не напишешь, что я дезертир и кайфую с Нинкой в Москве... 
Обсуждая наши дела, мы всё более приближались к выводу, что мне надо попытаться устроиться на работу, но это, мы понимали, невозможно в Москве. Попытки снять комнату под Москвой ни к чему не привели. С неделю я планомерно объезжал электричкой несколько поселков. Неплохо изучил пешком Плющево, Вешняки, Выхино, Косино, Ухтомскую. Но, увы... Подруга Нины отказала в квартире, что-то заподозрив, и я стал все чаще ночевать на вокзалах. Личная жизнь в таких условиях превратилась в каторгу. Мы встречались с Ниной, как в 1956-м, шли на пару сеансов подряд в "Метрополь" и, как салаги, целовались в последнем ряду. Было прекрасно, но тревожно и без всякого просвета впереди. 

Сентябрь пролетел быстро. Погода стояла прямо-таки летняя и ласковая. Но в последних числах прошли холодные дожди, и болтаться на улице становилось невыносимо. Нина страдала, глядя на меня, но ничем помочь не могла. Кроме того, на её скромную зарплату в "Чайке" вдвоём прожить было нелегко, хотя шеф-повар, узнав, что у их симпатичной кассирши муж мается без работы, частенько подкидывал ей в конце смены то приличный кусок мякоти, то килограмм сливочного маслица, то ещё чего съедобно-питательного. 
Была ещё и проблема выживания именно в Москве. Дело в том, что робкое наступление в середине пятидесятых годов новой раскованной моды и стиля жизни в дни Фестиваля и после него закончилось полной победой стиляг и неведомых дотоле обычаев и вкусов. Понятно, что перед армией я, как и все в МГУ и в Москве, уже носил зауженные брючки, пока что робко-длинную стрижку и пёстрые рубашки и галстуки, но стилягой в полном смысле этого слова я не был, потому что не позволяли финансы. В моём кругу единственным настоящим стилягой был лишь Олежка Горбуновский, как генеральский сынок, которого папа мог одеть соответствующе.
Теперь же, находясь в подполье и на Нинином иждивении, я вообще не мог соответствовать расцвету моды в послефестивальной Москве. Даже прошвырнуться вечерком по броду на Горького было просто опасно – так выделялся я на фоне распопугаенных столичных чуваков. Конечно, фарца процветала, и можно было прикупить что угодно, от джинсов до вельветовой куртки, но где было взять столько башлей? Не аскать же у метро “Охотный ряд”?.. 
Короче, однажды мы с Ниной приняли единственно возможное решение, что я на зиму поеду куда-нибудь на юг, постараюсь как-то устроиться на работу, прописаться, а затем, если все получится, съедемся в каком-нибудь хорошем городе типа Одессы или Питера и попробуем организовать нормальную жизнь. 
Так вот и получилось, что в начале октября в воскресенье, чтобы Нине было сподручнее меня проводить, я взял общий билет до Ряжска на пригородный поезд. Нина с большими предосторожностями отвезла меня на вокзал и посадила в седьмой вагон. Решили, что если кто нас увидит, то сделав пересадку в Ряжске, я оборву преследование. Нинка всплакнула, поцеловались, и я поехал в неизвестную новую жизнь, как в Америку. 
В поезде было привычно душно и смрадно. Народу набито до предела. Я скромно сидел у захлёстанного грязью окна старорежимного вагона явно царской постройки и даже не пытался что-либо за ним разглядеть – неохота было. Народ живо обсуждал позавчерашний запуск первого искусственного спутника Земли, а я безучастно молчал, думая о своей непредсказуемой теперь судьбе. Хотя в старших классах я зачитывался не только Жюлем Верном и Уэлсом, но и на самого Циолковского посягал, теперь тема покорения космоса в моём мозгу, похоже, или вообще угасла или основательно приостыла. Суровая действительность, в которую я сам себя вверг, диктовала чисто пещёрное, простое и неотложное – выживай, Сенька, а то пропадёшь за так! 
Вечером приехал в Ряжск. Ударил первый морозец. Моё продувное пальтецо никак не грело, поэтому бегло прошёлся по привокзальной площади. Место выглядело против московских вокзалов примитивно и пустынно. То, что везде называлось пристанционными ларьками, здесь выглядело угрюмо, первобытно и называлось ларями. Ларь № 5, ларь № 7 и т.п. Я плюнул на эту экзотику и подался в неказистый вокзальчик. Попил чайку с пирожком и взял, после длительного изучения, билет до Ростова-на-Дону. 
Интуитивно я чувствовал, что надо ехать в шахтёрские районы, где вечно нехватает рабочей силы. От Ростова рукой подать до города Шахты, а там уже можно попробовать легализоваться. 
Через сутки я вышел на ростовском вокзале и сразу отметил приятную сухую погоду и градусов пятнадцать тепла. В этих краях жить можно! Но в дороге я сильно подковался по ситуации с работой и уже знал, что в Шахтах делать нечего, так как там в этом году пока нет расширения добычи угля. Основной упор партия делает на возрождение Донбасса и развитие Кузбасса. Подумав, я решил в Шахты не ехать. Полдня побродил по Ростову, который показался мне не очень приветливым, так как с обеда задул мерзкий холодный ветер, и я вскоре снова оказался на вокзале. Здесь выяснил, что через полчаса отходит поезд на Кривой Рог, и меня осенило. Во-первых, Кривой Рог - это как ни как моя родина по маме. Во-вторых, там ЮГОК - Южный горно-обогатительный комбинат, недавно вступивший в строй гигант социалистической индустрии. В-третьих, ЮГОК - это переработка и обогащение железной руды, что я, как несостоявшийся горный инженер, ценил выше, чем копание угля. Итак, я беру билет, бегу на перрон и через четверть часа уже еду в теплом вагоне в сторону родной Украины. 
Не прошло и полутора суток, как я утром высадился на заплёванном перроне станции Кривой Рог. Наскоро чем-то буфетным перекусив, побежал в город определиться, какая здесь ситуация. На первом же щите объявлений красовалось несколько призывов идти на работу на ЮГОК и другие важные в народно-хозяйственном плане пидпрыемства (предприятия) славного Кривого Рога - железорудного Клондайка советской черной металлургии. Однако когда я добрался до отдела кадров ЮГОКа, то выяснил, что меня не могут взять по малолетству (16 лет!), разве что учеником токаря в ремонтно-механический цех при условии, что разрешит горком профсоюза рабочих горнорудной промышленности. Пришлось опять ехать через весь несуразно разбросанный прокопчённый город в профсоюз. Там я с ходу рассказал мающимся от хронического безделья защитникам рабочих, что я почти сирота, мама-москвичка умерла, а папа-грузин оказался только мастером строгать детей и заквасил меня, будучи в командировке в Москве по случаю торговли мандаринами в далеком 1940-м году. Поэтому, дескать, у меня и отчество на русский лад и ни слова по-грузински я не волоку и т.п. и т.д. Профдамы всплеснули руками и с лёту напечатали разрешение на трудоустройство меня учеником токаря "в виде исключения с учетом семейных обстоятельств". Попутно с меня взяли слово, что я немедленно запишусь в вечернюю школу в десятый класс, чтоб было у меня в жизни всё правильно. 
Я обрадовался, но когда приехал на ЮГОК, оказалось, что уже конец рабочего дня и отдел кадров дружно погрузился в трамваи. Ночевать первую ночь мне пришлось на отвратном местном вокзале. Ещё не топили, и было сыро и холодно. Скамеек не хватало, а какие были, оказались заблаговременно оккупированы местными бродягами. В туалет было страшно заходить. В одном тёмном углу два наркомана (один без ноги, фронтовик) кололи друг другу в бедра нечто, возможно, морфий. После войны в результате ударной работы госпиталей морфинистов развелось навалом. Это были несчастные опустившиеся люди, калеки, подолгу провалявшиеся в госпиталях, перенёсшие не одну операцию, сплошь и рядом без рук или без ног, не принятые семьями, забытые партией и государством. Возможно, кто-то вовремя не доложил товарищу Сталину, и он не продумал этот вопрос. В другом углу какие-то педики чего-то манипулировали друг с другом, и порядочным добытчикам руды, волею МПС заброшенным до утра на вокзал и протиснувшимся в туалет произвести честную советскую дефекацию, было стыдно за эти родимые пятна буржуазно-капиталистического разложения. В одной из кабин я с ужасом увидел распатланную почти седую вокзальную шлюху, которая чего-то там вытворяла на потребу трех разудалых грузин в огромных серых аэродромах на головах. Кацо весело и плотоядно гоготали. Поскольку было холодно, то мне пришлось за ночь сбегать в этот вертеп раза четыре, и каждый раз этот поход был равен опущению в ад. 
На следующее утро я пробился в этом туалете к умывальнику, кое-как промыл невыспавшиеся глаза и побрился, увлажняя щеки ледяной водой из крана, ужасным лезвием ленинградского завода "Звезда". 
Добравшись трамваем до ЮГОКа, я к своему удивлению за полдня оформился на работу учеником токаря, отоварился в кладовой спецодеждой, (мне издали показали мой будущий токарный станок - гигант "ДИП-500"), получил направление в общежитие, заселился, оформил пропуск (фотка была припасена из сделанных в Москве на паспорт), и еле нашел силы добраться до своей комнаты в общаге.
Пожевавши батон с молоком из бутылки, завалился спать на застеленную свежим бельём кровать в довольно чистом, новом, ещё не загаженном общежитии, поскольку к 8 утра мне надо было уже явиться в ремонтно-механический цех и заступать в первую в своей жизни учебную смену. Общага была не то, что Стромынка, здесь всё было исполнено по-советски, так как имели дело с гегемонами (теперь и я один из них). В комнату вместе со мной вселилось ещё два пацана из Никополя, одна койка пока оставалась свободной. 
Утром мы втроём проснулись с большим трудом, но кое-как сумели перекусить теми объедками, что остались на столе с вечера, символически умылись вечно холодной водой, лишь один я остервенело скоблил подбородок варварским ленинградским лезвием. Спецуху мне навыдавали вчера классную, что так было приятно, ибо я пообносился. Комбинезон, куртка, рабочие ботинки солдатского образца, даже новенькая тёмно-синяя, теплая, на вате фуфайка, что было так необходимо в условиях пусть относительно тёплой, но всё же зимы.
В битком набитом трамвае добрался до проходной и, непрерывно оглядываясь, боясь встретить каких-нибудь знакомых, добрался в толпе рабочих до своего РМЦ. Там понаблюдал немного и понял, что пропуск надо сдать в табельную. Так и сделал. Потом разыскал бригадира и спросил, чего мне делать. Он оглянулся, увидел у инструментальной кладовой дядька Дмытра, которого я после вчерашнего знакомства ещё не запомнил, и наказал моему мэтру за пару недель сделать из меня человека. Дмытро незлобно матюкнулся: "На шо мэни така нахаба?". Бригадир отвёл его немного в сторону и тихонько стал в чем-то убеждать. Сквозь шум запускаемых станков я слышал только отдельные полуслова-полуфразы. Он пересказал Дмытру ту легенду, которую я ему вчера при оформлении раза два слёзно излагал. "Ну, пойми, пацан из неблагополучной семьи, полугрузин и тэдэ. Начал самостоятельную жизнь, а ты залупляешься, герой!". После этого осознавший, что от меня не открутиться, Дмытро повёл меня к своему станку. "ДИП-500" значит "Догоним и перегоним", а "500", кажется, наибольший диаметр обрабатываемых заготовок. Рядом гудело штуки три станков поменьше - "ДИП-200", наш же с Дмытром смотрелся гигантом и действительно впечатлял. Осмотрели станок, вокруг было чисто прибрано. Ночная смена сдала технику и рабочее место в идеальном порядке. 
И пошло-поехало. Дядько Дмытро оказался заботливым учителем. Перво-наперво он спросил меня, как по-грузински сказать "... твою мать" и название мужского достоинства. Пришлось ему объяснить, что меня воспитала мама-москвичка, а от беспутного отца-грузина у меня осталась только фамилия. 
- Цэ погано, - заключил Дмытро. – Батько повынэн буты…
За неделю я познал многое. Станина, суппорт, шпиндель, оправка, оснастка, резцы, заготовки, понятие о допусках и посадках, инструменты, стали, чугуны, много прочей трахомудии. Народ дивился изрядной понятливости шестнадцатилетнего Женьки Танинадзе, а я всем втолковывал, какой замечательный наставник дядько Дмытро. 
В пятницу я уже получил паспорт с прописки и с гордостью рассматривал лиловый штамп "Прописан в г. Кривой Рог, ул. Дзержинского, д. 14, комн. 8". Внутренне я ожидал, конечно, провала. По идее, в Москву должен был пойти запрос о моем проживании там и последовать или подтверждение или разоблачение. Выручило, видимо, то, что я так в Москве и не успел прописаться после получения первого паспорта, по семейным обстоятельствам (бросил школу, влияние улицы) пришлось уехать из опостылевшей столицы и браться за ум в горнодобывающей промышленности. Все одобряли мой истинно мужской поступок. 
Через неделю выпал первый снежок, что для этих мест большая новость. Я вёл монашеский образ жизни, так как очень уставал от второй смены, а ведь с недели придется идти и в ночь. Строительство светлого будущего требует круглосуточной работы. Придя домой, я наскоро чего-то рубал и заваливался давить сачка, ибо уже ни на что более благородное не было сил. 
Нина писала мне на главпочтамт, до востребования, Танинадзе Е. А. Я же писал ей на наше классическое "103009, Москва, К-9, д/в". В письмах она называла меня Женькой. Видно было, что она рада тому, что первый этап "выплывания" прошел успешно. Но чувство тревоги полностью так и не прошло.

Побежали трудовые будни раба божьего Женьки Танинадзе. Наставник дядько Дмытро не мог мною нахвалиться. Я окреп и стал даже наглеть - начал два-три раза в неделю ходить в транспортный цех разгружать полувагоны с железной рудой за наличный расчет. Наступили морозные денёчки, и руда схватывалась в думпкарах так, что сама не высыпалась, как ей партия велела, и приходилось ломами отбивать люки, залезать в думпкар и лопатами и ломами обрушивать руду на решётки эстакады, на которую подавали состав. 
Вдвоем со случайным напарником разгружали за несколько часов по шесть-семь думпкаров, что приносило по десять рублей с вагона на брата. Работали бригадами по десять человек. Добровольно. Шестьдесят-семьдесят рубликов за один раз на фоне моих ученических в триста пятьдесят за месяц казалось серьёзной суммой. Я даже купил себе простенькие, на пластмассовой подошве туфли за 90 рублей.
Как малолетка, я имел по КЗОТу шестичасовой рабочий день и только двусменную работу, но я сам попросил начальство определить меня в трехсменку, так как не хотел выбиваться из смены дядька Дмытра. Конечно, никакой КЗОТ не разрешал 16-летнему подростку разгружать замёрзшие полувагоны с железной рудой, но кто там в транспортном цехе спрашивал возраст, когда несколько десятков оборванцев упрашивали руководство цеха поставить состав под ручную разгрузку. Иной раз в складчину покупали пару бутылок горилки и тогда в плюсовой, относительно тёплый день нам ставили полсотни вагонов для заработка.
В такой день, как собьешь крюки люка, то руда ухает в решётки эстакады, только отпрыгивай! А в морозный день намаешься внутри думпкара, махая ломом и стараясь самому не загреметь в люк полувагона. А уж тяжко так, что ой-ой-ой! 
В первых числах ноября я также пошёл в десятый класс вечерней школы рабочей молодежи, надо же мальчику заиметь аттестат! Хотя я и приступил к занятиям с опозданием, учителя не могли не нарадоваться способному ученику, который шутя догнал тяжелый в учёбе контингент зачуханных неотёсанных парней и девок с ближайших колхозов, рванувших на ЮГОК, как бабочки на электролампочку. Что значит московская школа за плечами, говорили педики. 
Нинка писала, что мама очень волнуется, жив ли я, и Нине приходится очень изворачиваться в письмах, чтобы не дать тем, кто их кроме мамы, понятно, читает, что-нибудь унюхать. Хорошо, что она сирота, и у неё нет проблемы объясняться с родителями. Её казанские тётя и дядя большие люди, и им не до разгадки ребусов неуправляемой племянницы. 
Учеба в школе дала мне один свободный от работы день в неделю, но я им редко пользовался, так как у меня, по малолетству, и так субботы нерабочие.

В начале декабря выпало много снега, наступила настоящая зима и морозы 15-20 С. В мои рабочие ботинки приходилось подворачивать портянки из старой простыни, которую я выпросил у завхозши, так как проблему теплых носков мне здесь пока не решить. Нинка прислала перевод в сто рублей, и я их оставил "на чёрный день". 
То, как долго крутила (изучая) кассирша почтамта мой паспорт при получении перевода, заставило меня подумать о дальнейших действиях по закреплению первых, во многом случайных успехов в биографии Женьки Танинадзе. Вскоре я придумал, как мне казалось, неплохое решение. Я окунул паспорт в машинное масло и понёс в паспортный стол с заявлением (корявым подростковым почерком) о его замене из-за того, что случайно роба попала в бак с маслом, а в кармане как раз был уважаемый документ, дескать, каюсь и прошу помочь в этом деле. Мне, по малолетству, даже не присобачили никакого штрафа, а через дней десять я уже имел новенький паспорт, в котором красовалось моё физо, скреплённое настоящей милицейской печатью и всё остальное - на ять! Даже криворожская прописка была заботливо повторена без всяких проблем. Я в тот же день побежал в отдел кадров, и мне в паспорте восстановили штамп о работе на ЮГОКе. 
В середине месяца наша бригада отметила рождение нового токаря, - мое двухмесячное ученичество кончилось (здесь токарей выпекали, как булки) и мне присвоили 3-й разряд. Так я стал гегемоном по стечению обстоятельств. Получил я и соответствующие "корочки". 
Приближение Нового года я встречал уже полноправным гражданином Страны Советов. Конечно, очень хотелось в Москву, повидать друзей и отметить праздник с Нинкой, но это было пока невозможно. Поэтому в новогоднюю ночь я посидел с пацанами из соседних комнат общежития за нехитрым мужским столом с непременным украинским салом и горилкой с перцем. Ребята давно подтрунивали над моим москальским русским языком и очень удивлялись, что я почти не понимаю их риднойи мовы. Я по-гоголевски улыбался.

Прошли два месяца моей второй молодости в Кривом Рогу. Стремление к выживанию любой ценой заставило опуститься на молекулярный уровень и для начала жить одной работой. Даже стал перевыполнять норму выработки, был безотказен во всём, брался за нарезку полуметровых чугунных колец в ночную смену за копейки - то, что отказывались точить другие токари. В ночную было особенно тяжело. Хотя задание обычно составлялось бригадирами так, что к трём ночи всё было всеми выполнено, но до пересменки было никуда не уйти, и приходилось искать подходящее место покемарить. Старшие товарищи уединялись, кто с кладовщицей за ящиками, кто с друзьями соображали в тёмном углу на троих, я же очень мёрз в холодном нетопленом цехе. Хотя зимы здесь сиротские (5-8 градусов ниже нуля уже считается сильный мороз и малоснежные), но в огромном корпусе гуляли сквозняки, и за несколько часов пробирало основательно. Я нашел неплохое место за двумя рундуками с тряпьём, у теплотрассы, где обычно и устраивался на куче новых тряпок, взятых из рундука. Утром надо было не проспать, вовремя прибрать тряпки на место, продрать глаза и сдать станок сменщику без замечаний.
В конце января, прогуливаясь в погожий воскресный день у главпочтамта после получения письма от Нины, я был внезапно кем-то бесцеремонно схвачен за рукав. У меня чуть ноги не подкосились, но, совладав с собой, я безразлично обернулся:
- Что за дела?
Однако меня держал за руку знакомый по прошлой жизни чмырь, один из моих одногруппников по Днепропетровскому горному институту, имя которого я даже забыл.
- Сенька, чёрт, - радостно вопил он, облапливая меня.
- Отвали, мужик, я тебя знать не знаю и знать не хочу... - резко сказал я, отстраняясь. Но бывший знакомец не мог поверить своим глазам.
- Подожди, Сень, у тебя ещё фамилия была какая-то смешная. Вот, вспомнил! Серба! Сенька Серба, ты ещё бросил горный после первого курса...
- Ты обознался, понял? Иди своей дорогой! - прошипел я, как гусак, и быстро пошел к трамваю. Я видел боковым зрением, что человек долго стоял на тротуаре, ничего не понимая.
Случай встревожил меня. Возможно, вся студенческая группа или несколько человек из группы находятся в Кривом Рогу на ЮГОКе или на других рудниках и аглофабриках на практике (получалось, что они заканчивают пятый курс) и могут мне встретиться по нескольку человек сразу. Тогда будет трудно отвертеться. Да и куда пошел со своими сомнениями отшитый мною сокурсник, одному богу известно. Уровень бдительности советских людей патологически высок.
Поэтому через несколько дней обдумывания я пришел к выводу, что надо сменить пластинку, то есть уехать в другой город. В родном РМЦ добрый десяток работяг, особенно женщины, отговаривали меня от неразумного шага бросить ЮГОК и ехать к неизвестно каким родственникам в Грузию (я им так объяснил).
Но решение было принято, да и к Нинке тянуло, тем более, что близились праздники, Мужской и Женский дни. За пару дней вопрос увольнения был улажен, я получил на руки новенькую трудовую книжку и выписался из общаги. В середине февраля я двинулся к Москве. По моим правилам, я взял билет сначала до Ряжска. Когда я туда добрался и вышел из вагона (было мрачное утро, часов десять утра), то сразу раскаялся, что поспешил сделать столь решительный шаг. Если в Кривом Рогу уже стояли плюсовые температуры и, можно сказать, уже пахло весной, то здесь мела пурга и зима сразу взяла в оборот, а с учетом моей очень не зимней экипировки настроение резко упало. Но надо продолжать, раз уж двинулся в путь. С добрый час, обдумывая ситуацию, я бродил по заметённому напрочь старинному кладбищу, расположенному неподалеку от вокзала, читал старинные надписи на купеческих могилах и дивился тому, что у родной советской власти ещё не дошли руки смести с лица земли могилки своих заклятых классовых врагов.
Потом я пошёл погреться в вокзал и чем-то перекусил в станционном буфете. Затем двинулся вдоль улицы и вскоре оказался в центре городка. Дай-ка, подумал я, попробую устроиться на работу, поскольку в Москве искать таковую, учитывая столичный уровень бдительности, наивно. Зайдя в какую-то первую попавшуюся артель и поговорив с кадровиком, я понял, что поспешил уволиться с ЮГОКа. Малолетка, отсутствие свободных рабочих мест и косой взгляд, вот были аргументы отказа.
И здесь я, особо не анализируя, сделал ряд опрометчивых шагов, которые резко ухудшили мое положение. Я купил в раймаге пузырек туши и зашел на почту, чтобы быстренько добавить себе год возраста. Из 1941-го года рождения после незамысловатых подчисток и закруглений вышел 1940-й. Но вышел не так удачно, как мой первый опыт в сентябре прошлого года в Москве. К тому же пришлось подделывать и трудовую книжку, что вышло совсем некрасиво.
Затем зашел в райпотребсоюз, но его кадровичка долго, с явным сомнением, вертела мой свежевыпеченный паспорт, затем вздохнула и попросила принести ещё и свидетельство о рождении. Спасибо, что не сдала в милицию. 
Я быстро ушёл, пообещав придти завтра, и бесцельно пошёл по улице. Чувство неудовлетворения и тревоги овладело мной. Стало смеркаться. Какой-то захолустный мужичок усёк мое состояние и, быстро определив, что я не местный, предложил ночлег с обещанием завтра найти мне работу, которой, по его словам, в Ряжске было завались.
В грязную смердючую комнату нас набилось человек восемь, и спать пришлось на несвежей соломе вповалку. Я понял, что мужичок промышлял тем, что нелегально сдавал места для ночлега, подлавливая соответствующий контингент в районе вокзала. Полночи я не спал, опасаясь, что утащут мои, какие ни есть, документы.
Утром без всяких разговоров я продрал глаза и побежал на вокзал, взял билет на первый попавшийся поезд в Москву и отчалил в столицу, где рассчитывал на помощь женушки. Пока добирался, подсчитал потери. В Кривом Рогу я имел прекрасный новенький паспорт, трудовую книжку, мог через несколько месяцев добавить к ним аттестат зрелости и приписное свидетельство и жить припеваючи, а затем через год призваться в армию, надеясь попасть в более легкую часть. Теперь же у меня все перспективы рухнули, а паспорт и трудовая имели очень неубедительный вид. Тем более что возраст уже требовал наличия приписного свидетельства, что я в спешке вообще выпустил из виду. Надежды на то, что ещё раз подфартит с кражей паспортов у молодежи и родится ещё один грузинский юноша, но уже 1942-го года рождения, честно говоря, было в душе моей мало.
Вечером того же дня мы конспиративно встретились с Нинкой и обсудили ситуацию, обливаясь слезами. Плохой подарок я ей привез к 8-му Марта, но ничего уже было нельзя изменить. Приходилось всё начинать сначала.
Неделя прошла в поисках комнаты. Я снова объездил знакомые мне станции по Казанскому направлению - Вешняки, Выхино, Косино, Ухтомскую. Наконец, в Ухтомской нашел комнату, Нина показала паспорт со штампом, а я сказал, что выписываюсь с прежнего места жительства. Мои законные истрепанные свидетельство о рождении и свидетельство о браке убедили хозяйку. Однако она потребовала деньги за три месяца вперёд, у Нины такой большой суммы не оказалось, и нас, после двух чудесных ночей, хозяйка грубо выкинула на улицу.

Март начался так, как закончился февраль - поисками очередного жилья. Там же, но в другом краю Ухтомской, нашли ещё одну комнату и таким же макаром заселились и прожили полтора месяца. Нам было интересно вдвоём и в гости никого из-за конспирации не приглашали. Так мы дожили до середины апреля. Решили, что новую попытку легализации предпримем в сентябре, под непрописанные свежие паспорта школьников.
Однажды, часов в одиннадцать, вставши попозже, мы сидели в своей комнатушке и пили чай. Нина взяла несколько дней отгула, и нам было чертовски хорошо. Мы мирно сидели в кухоньке и пили поздний утренний кофеек.
Вдруг, не сговариваясь, взглянули во двор, по которому вилась дорожка до калитки. Там по этой дорожке уверенно шло трое решительных мужиков в сопровождении подобострастно изгибавшейся хозяйки. Мы взглянули друг на друга и поняли, что это конец. Бежать через задние хозяйские комнаты, высадив одно из окон, не имело смысла, далеко не убежишь. Я быстро вынул из кармана пиджака бумажник, в котором было полно компрометирующих документов, и передал Нинке. Она мгновенно врубилась и засунула его по-цыгански в бюстгальтер. Тут и вошли незнакомцы.
- Серба Семён Станиславович? - Для проформы спросил один из них, в то время как двое других уже по-собачьи рылись в наших вещах.
- А вы разве не знаете, к кому врываетесь? - ответил я.
Позвали хозяйку и её мужа-пенсионера, старого пердуна из несгибаемой партийной гвардии, назвали понятыми. Составили протокол задержания и узаконили подписями понятых.
- Ну, пошли, шутник! - скомандовал один, и я, мельком поцеловав похолодевшую Нину, побрёл за удачливыми охотниками.
Оказалось, что их воронок стоял за углом у магазина, чтобы не травмировать соседей, честных тружеников. Меня долго, часа два везли в Москву, пока я не оказался на главной московской губе в Алексеевских казармах. Поместили в одноместную камеру и накормили арестантстким обедом. Ещё помылся в душе и осмотрел фельдшер. Какой-то сержант постриг под нулёвку. Прощай, волюшка вольная!
Через окошко в двери негромко переговариваюсь с соседними камерами, расширяя кругозор и осваиваясь в новой реальности. Оказалось, что в эти же казармы привезли арестованного четыре года назад Берию и посадили в одну из камер в нашем коридоре. В коридоре якобы стоял пулемёт, нацеленный на вход, и дежурило отделение надёжных орлов с погонами не ниже майорских. Вскоре стены камеры обер-палача обили мягким, так как он сильно переживал и бился головой в стену. Во дворе казарм круглосуточно дежурило несколько танков. Жуков знал свое дело…
В камере всё было так же скромно, как в хрестоматийной камере Ильича. Правда, койка в шесть утра поднималась охраной к стене и запиралась на висячий замок до 23-х, то есть до отбоя. Ходить не разрешалось, только сидеть на табурете. Петь нельзя, читать, если есть что, можно. Но, конечно, сходить на парашу можно. Пройтись по камере, покуда охрана не глядит в глазок, удавалось, так же как и поговорить с соседями через дверной глазок, покуда охранник в дальнем конце коридора.
На следующий день вызвали на первый допрос, для чего повезли куда-то по Москве. Вежливый майор расспрашивал, где я обретался девять месяцев и как мне это удалось. Я искренне поделился с ним соображениями о том, что служить режиму, который не отказался от сталинизма полностью и поклоняется мумиям Ленина и Сталина в мавзолее, аморально, и я осознанно принял решение дезертировать. Как это сделал? Сел на поезд и уехал. Кто помогал? Все помогали, имен, фамилий и званий не помню.
После успешного побега из части уехал на Украину в Одесскую область, осенью кормился тем, что нанимался рыть картошку и прибирать огороды, зиму прожил у одной сердобольной старушенции, название села не помню, бабку звали Марья Степановна. Полтора месяца назад приехал в Москву, разыскал жену, сняли комнату в Ухтомской. Скольких зарезал и ограбил в Одессе, не помню. Есть ли жалобы? Есть. Болит живот, какие-то рези. Есть ли просьбы? Ну да, хочу повидаться с женой. А вообще, теперь думай, скотина. Лет восемь трибунал тебе припаяет точно!..
На следующий день меня посадили в воронок, но отправили не на допрос, а в районную поликлинику около Фрунзенской набережной, кстати, недалеко от дома, где живет Галка Хлопонина, моя давняя знакомая по МГУ и МФИ.
У конвоира с автоматом наизготовку откуда-то взялось в левой руке направление на обследование. Зашли к главврачу, который дал талончики к терапевту и хирургу. Пошли в коридор и заняли очереди, так как больной народ не хотел уступить защитникам Отечества ни пяди земли под очередями.
Терапевт остался доволен состоянием моего здоровья, к хирургу пришлось с часок подождать. Конвоир все время не отводил от меня ствола. Я спросил его, если надумаю сигануть от него, то что? Он ответил, что врежет очередью, не задумываясь. Куда врежешь? Под левую лопатку! Сурьёзный мужик!
Я отпросился в туалет. Окно было едва прикрыто и можно было в принципе рискнуть через него рвануть, но мой вид не позволил бы отбежать и квартала от поликлиники, столичная милиция сразу бы врубилась, что и почём.
Визит к хирургу также закончился ничем. Шов после прошлогоднего аппендицита зарос хорошо, руки-ноги целы и - вперёд!..
Через дня три повезли на второй допрос. Народу в кабинет собралось тьма - полковники да майоры. Мне было лестно такое внимание. Вопросы, в принципе, вертелись на этот раз вокруг мотивации побега. Зачем бежать из непобедимой и легендарной? Я подумал и меня осенило. 
- Противно слушать ахинею от интеллигентных с виду офицеров. Все это циничные, сардонические инсинуации типа квазикритических плеоназмов, облыжные денунциации, инспирированные суперневростеническими обскурантами, дискредитирующие меня эвентуальным образом, мимо которых я активно и агрессивно дефилирую, саркастически их пародируя. Сатис! 
Я прочитал им в вольном изложении на одном дыхании и очень убежденно наш студенческий "Отченаш", сочиненный мною ещё в загульной комнате общаги в Черёмушках весной 1956-го. Единственно, опустил заключительное "Аминь!", заменив на более интригующее "Сатис!". 
Столько иностранных слов в одну минуту они не слышали отродясь, и это произвело на красное офицерьё сильное впечатление. Один, правда, попытался меня пристыдить, как, мол, тебе не стыдно, комсомолец, небось... Другие посмотрели на него, как на кретина, а он таковым, чувствовалось, действительно был. Я ответил, что офицерам ещё от позапрошлогодних подвигов в Венгрии надо отмываться и отмываться, а потом нотации читать. На том и завершился второй и, как потом оказалось, последний допрос.
Едучи обратно, я прикидывал, как пойдет третий допрос, и ещё не догадывался, что мой афронт воспринят единственно правильно - если он такое наворачивает на допросе, то что же прозвучит на заседании военного трибунала? И тогда военных прокуроров компетентные органы спросят, куда вы смотрели, давая ему слово фактически для антисоветской пропаганды и подрыва авторитета армии.
Через пару дней пробилась на свидание Нина. Я ей все рассказал, она поддержала идею сыграть в шизу. Её тоже допрашивали. Она очень удачно сказала, что я объявился полтора месяца назад (отрицать то, что известно следствию от нашей доброй ухтомской хозяйки, бессмысленно), что было до этого со мной, не знает.
Мой бумажник она с перепугу сожгла на работе в кухне своего кафе. Кроме того, она связалась по телефону с Галкой Хлопониной, имея в виду, что та, как коренная москвичка, может кое в чём помочь. Условились, что Нина пойдет к следователю и попросит ещё одно свидание через неделю.
Через пару дней, утром в среду 23-го апреля я обдумывал тактику поведения к третьему допросу, вдруг громыхает железная дверь и охранник командует не на допрос, а совсем неожиданное:
- На выход с вещами! 
Вещёй было какая-то книжка и кусочек туалетного мыла. Постельное белье быстро собрано в узелок и сдано старшине. Со склада выдана авоська с моими гражданскими штанами, рубашкой и пальтецом с шапкой. Х/б, в которое меня обрядили на губе после поимки, оставили на мне.
Опять воронок и куда-то долго везут. 
На какой-то пятиминутной остановке в "воронок" подсел следователь военной прокуратуры с серой папочкой на тесёмочках. "Мое дело", - подумал я.
Ещё через какое-то время приехали к месту назначения. Я успел заметить на углу дома табличку "Кропоткинский переулок, 23". В приличный подъезд зашли втроём - я, следователь и конвоир. За достойным московским фасадом, однако, располагался КПП по всей форме. Большую вывеску у парадной двери прочитать не успел. После несколькоминутных формальностей мы прошли через ряд тщательно за нами запираемых дверей в светлую большую комнату. Там меня стали сдавать под расписку. Следователь зачитал мне и настоял, чтобы я расписался, в том, что ознакомлен, на постановлении о направлении меня на судебно-психиатрическую экспертизу в Институт судебной психиатрии имени Сербского, НИСПИС, или, по-народному, Серпы. Итак, хотя и ожидавшийся, но такой необычный и тревожный поворот сюжета.

И вот я остался наедине со специалистами по душам людским. Прежде всего, меня раздели догола и формально осмотрели, чего-то записывая в карту, очевидно, их интересовал мой экстерьер. Тщательно произвели замеры антропометрических данных. Возможно, рост, вес и осанка дают исходную информацию о принадлежности, скажем, к шизоидам, кто их, психиатров, разберёт? Медики женского полу без стеснения хихикали. Возможно, они ожидали большего.
Затем меня передали в руки медсестры, дебелой бабы с золотыми фиксами, которая отвела меня, голого, в угол большого кабинета, в котором происходил приём пациента. Это было нечто вроде приёмного покоя больницы. Сестра села на белый табурет и бесцеремонно развернула меня к себе передом. Из белой фанерной тумбочки достала стиранное-перестиранное вафельное полотенце и бритвенный станок, заправленный слегка ржавым лезвием. Обрызнув мой лобок из гранёного стакана холодной водопроводной водой, которую она нацедила из крана, свисавшего над когда-то белой раковиной, дама принялась выбривать мне лобное место. Невероятная боль (тупое лезвие плюс отсутствие мыльной пены) сопутствовала её ответственному занятию (работой её действия назвать не решаюсь). Фактически, она по одному вырывала волоски своим варварским инструментом, да ещё в месте, где их вообще нелегко выбривать в лучших обстоятельствах. До сих пор не представляю, зачем проводилась сия процедура, возможно, в Серпах незадолго до моего прибытия прошла эпидемия лобковых вшей, затронувшая и медперсонал, кто знает?
Потом обрядили в синий затрапезный "ихний" халат и истоптанные тапочки. Провели ещё раз беглый опрос анкетных данных и провели в палату, где располагалось человек двадцать-тридцать незваных гостей этого странного учреждения. Я попал прямо к обеду, который не запомнился, очевидно, потому, что, волей-неволей, я пребывал в состоянии крайнего возбуждения и особого бессильного бешенства, присущего всякой только что пленённой живой твари. Но я понимал, что с первого моего шага за мною внимательно наблюдают, и молча сидел на скамье у длинного непокрытого и некрашеного деревянного стола в компании разношерстных суматиков и ковырял ложкой в тарелке, пытаясь поесть поданные блюда, поесть хотя бы впрок.
А ещё потом оказалось, что это даже не палата, как таковая, а своего рода гостиная, "кают-компания", где пациенты проводят время днём, обедая, играя в шахматы, беседуя друг с другом. Правда, некоторые называли этот клуб "каюк-компанией", что, конечно, не вдохновляло. Палаты же, в виде комнат на две или четыре койкоместа, расположены дальше, по обеим сторонам длинного коридора. Первую ночь я и ещё человек восемь вновь прибывших суматиков провели на полу в этой гостиной, так как прибыло больше, чем выписалось. На следующее утро выписали побольше, и все новички получили койки в палатах. Я попал в двухместный "люкс" с одним дебильным молодым грузином, косившим под шизу, чтобы не получать восемь лет за грабеж...
Моё пребывание в Серпах оказалось довольно-таки тяжким жизненным опытом. Но пример стойких ленинцев, презиравших все происки царских сатрапов, вдохновлял. И я вступил в борьбу с системой на её важнейшем рубеже - духовном. Через несколько дней на первое свидание пришли Нинка и Галка (Нина нашла Хлопонину. Галка тотчас помогла, через папу гэбиста, организовать разрешение на свидания). Они поддержали меня морально и посоветовали упорно косить под шизу, иначе серьёзного срока в лагерях не миновать.
Конечно, я был подготовлен получше некоторых бедолаг, пытавшихся придуриваться народным интуитивным методом. Таких в Серпах раскусывали на раз. Я же, несостоявшийся юрист, перечитал, впереди паровоза, как все наши студенты, не раз и не два учебники "Судебной медицины" и "Судебной психиатрии", а уж "Судебную статистику" даже сдал самому автору, великолепному лектору, убежденному ломброзианцу Сергею Сергеевичу Остроумову. Поэтому я знал основные симптомы и моторику шизофрении, паранойи, психозов. Я выбрал шизофрению, так как советская психиатрия подробно разработала идеологию этой болезни и использовала её для предания гражданской смерти неугодных режиму сограждан. Естественно, тогда я не знал истинных масштабов психиатрической меры пресечения, но пребывание в Серпах дало огромный наблюдательный материал.
Нескольких дней хватило, чтобы никак себя не проявляя, разобраться в порядках уважаемого научно-исследовательского учреждения. Прежде всего, бросилась в глаза полная информационная "свобода" - читай, что хочешь, проси из дому принести хоть Троцкого, не заберут. Веди любые записи и храни под подушкой или в тумбочке тетради, блокноты, рукописи, письма. Ори хоть "Хайль Гитлер!", хоть что-нибудь пооригинальнее, никто не одёрнет, не пригрозит сроком за антисоветизм. Я понял, что эта "свобода" - форма изучения пациента. Когда перед обедом обязательно (сугубо в интересах здоровья!) пациентов выводили в институтский садик с надёжным шестиметровым каменным забором на прогулку, все сочинения извлекались из-под матрасов и тщательно изучались лечащими врачами. 
Я попросил своих девчат принести амбарную книгу, ручек и карандашей. Вскоре стал вести интенсивные записи, предполагая таким образом дать "врачам" интересный материал к размышлению. Я стал вспоминать и записал много своих стихотворений забайкальского периода, написал десяток новых, довольно шизоидных. Слово по слову, я так разошелся, что за неделю отгрохал фантастическую повесть "Препарат 23". 
В ней раскручивался сюжет о том, как советские астронавты попали на неизвестную планету, совершив вынужденную посадку, там размножились в покинутом аборигенами подземном городе, а когда через 20 лет закончилось привезенное с собой продовольствие, встал вопрос, чем питаться, ибо ничего съедобного там не росло и не двигалось. Однако вокруг был тёплый, прямо-таки райский климат и отличное ласковое солнце-звезда, тоже, как и земное Солнце, желтый карлик. 
Молодой ученый с подругой, преодолевая козни косного начальника экспедиции, синтезировали вещёство, способное заменить кровь и обладавшее уникальной возможностью производить хлорофилл и с его помощью усваивать солнечную энергию. Люди быстро прошли процедуру замены крови на препарат 23 и зажили счастливо, питаясь, как растения. Для этого им приходилось не менее 10 часов в сутки проводить нагими на изумительных пляжах, на берегу лазурного моря, и облучаясь, получать необходимую жизненную энергию, которую они тут же растрачивали в разврате и ничегонеделанье. Партийная организация забила тревогу. Предложили загорать раздельно, женщины - налево, мужчины - направо. Но оборзевший народ завозражал. Члены партии, которых было меньшинство, кроме того, стеснялись загорать на одном песке с беспартийными.
А тут ещё вышло так, что введение этого препарата окрашивало тело человека в салатный цвет, что привело к большим нравственным терзаниям значительной части новой популяции, некоторые стали мечтать о ремонте космического корабля и возвращении на Землю. Но проведённые исследования показали, что даже за короткий период растительной жизни, пищеварительный тракт полностью атрофируется и возврат к земному образу жизни невозможен. Астронавты решают послать на Землю радиограмму с последним "Прости!" и разбить ненужную радиоаппаратуру... 
Даже название опуса "Препарат 23" таило много смутных ассоциаций. Нас пичкали с утра до вечера аминазином и резерпином, буйных успокаивали "горячими" уколами, так что и слово "препарат" и описание многих процедур навеяны обстановкой в серпентарии "Серпы". Цифра "23", мне думается, тоже появилась неслучайно. В самом деле, мне исполняется через пару недель 23 года, адрес НИСПИСа – Кропоткинский пер., 23…
Теперь расскажу немного о порядках в Серпах.
На первый взгляд, образцовое советское медицинское учреждение. Но вот есть процедура раз в неделю мыть пациентов, не способных правильно двигаться, или склонных к суициду. Один низенький, невзрачный, но ушлый грузин Гиви, лет 40-45, убедил врачей, что покончит с собой, но сидеть 15 лет за кошмарное убийство не будет. Поэтому в ванну его сопровождала няня или сестра. Так вот, раз в неделю между младшим медперсоналом вспыхивали ссоры за право мыть Гивика. А мы, не будь дураками, толпой стояли под дверью ванной, вслушиваясь в специфические интернациональные звуки, издаваемые мужчиной и женщиной, которым очень хорошо вдвоём.
Затем минут через надцать распатланная и раскрасневшаяся сестра выволакивала блаженно улыбающегося Гивика, деланно чертыхаясь:
- Ну что за работа такая идиотская, мыть идиотов!..
Мы вовремя отскакивали перед выходом "труженицы", садились за стол в гостиной и долго обсуждали перипетии этого великолепного события. Иногда под вечер Гиви делился с товарищами по несчастью анализом профессиональных качеств младшего медперсонала. Он рассказывал так грязно, что порой его былины не возбуждали, а навлекали тошноту.
За длинным столом непрерывно проводились шахматные баталии. Однако двух досок на всех нехватало, и часто приходилось лишь наблюдать виртуозную игру пары евреев, крупных торговых работников, один из которых имел сифилис мозга в последней стадии и поэтому совершенно не боялся подтверждения вменяемости и передачи дела в суд, он считал, что его дни сочтены и до зоны он уже не дотянет.
Другой, молодой парень, сотворивший что-то страшное, кажется поджог парткома с попутным убийством важного начальника, и почему-то ожидавший за это расстрела, на допросе впал в кому, и его привезли в Серпы скрюченного, как младенца, и без сознания. Однако советская медицина не оставила его своими заботами. Чудика принудительно кормили через зонд, пичкали химией и таки добились приведения в чувство. Но лишь затем, чтобы признать вменяемым и отправить по назначению за высшей мерой…
Я "подружился" с одним молодым, моих лет, вольнонаёмным санитаром Сашей Ивановым. Думаю, что он работал от ГБ, втираясь в доверие к пациентам. Его легенда была такая, что он студент-медик, подрабатывающий в Серпах на пропитание. Поскольку в НИСПИСе случайных людей не было, то и он наверняка выполнял какое-нибудь комсомольское задание. Я это понимал, но сделал вид, что поддался на его обаяние. Он выражал восторг от моих стихов и охотно брал их якобы для того, чтобы поместить в андерграундных журналах, расплодившихся, по его словам, в Москве после Фестиваля. 
Меня несколько раз водили на показ студентам-психиатрам, проходившим в Серпах практику. Какая-то кандидат медицинских наук Зоя Федоровна то ли Серебрянская, то ли Серебряковская приводила меня в небольшой зальчик со сценой и просила рассказать студентам суть моего метода питания человечества через охлорофилленную кровь, как это описано мною в фантастической повести "Препарат 23". Я принял правила игры, понимая, что она творит на моих глазах большую науку, и выдал им красочное описание зеленых людей, как предлагаемую мною альтернативу перенаселению земного шара в пику людоеду Мальтусу. Имел большой успех и массу дополнительных вопросов…
Однажды Нина передала письмо от мамы, в котором та описала свою жизнь. Мама, конечно, утешала меня и молилась за меня. Ещё она сообщила, что в марте умер так любимый мною дед Калистрат. Он прожил всего 78 лет и погиб от банального воспаления легких. Бабушку Фросю разбил инсульт, и она оказалась после похорон брошена всеми дедушкиными родичами, одна в нетопленной хате. Мама поехала и забрала её к себе в город... 
И я почему-то очень расстроился. По вечерам подолгу вспоминал своё такое милое детство в хуторе Казачьем.

Топография хутора получилась за двести лет неспешной здешней жизни вольной и неприхотливой. Три порядка хат начинались от ставка, так называли селяне пруд, и разбрелись по обоим берегам бывшей речки Чавки. 
Главный порядок, считая от колхозной конюшни, стоявшей на берегу ставка: Зоря, Крупка, Шаповал Иван, Балэнчиха (Калэнычка) и её дочка Тонька Новикова (моя бывшая нянька), затем мы, Евтушенки, дальше хата правления колхоза (в военные годы её заселяли беженцы Панасенки), переулок, ведущий через мосток на "тот берег", затем цыган Авдеенко Мусий Сулейманович (деда считал его из бердичевских, дразня Моисеем Соломоновичем), Новики, Мартыненко Трифон Трифонович и его "дижка" (необъятная, как бочка, супруга), Пэрсани и последние Кучеры в лощине с колодцем вкусной воды и хорошим садом.
"Тот берег". В первом порядке, считая от ставка: Коньки (первая хата – невестки деда Конька, затем двор самого Конька), ещё два незапомнившихся двора, затем Горовые, где-то неподалеку Тхоры (старый Тхир и его сыновья), потом переулок на мостик и проезд через бывшую речку Чавку на главный порядок, дальше ещё какой-то двор, затем Бочковский Иван Иванович, последним гнездился коваль Иван Штанько, который тоже имел двор в лощине с родниковым ключом и вырастил, как и последние Новики в главном порядке, завидный сад. И держал всякую всячину, включая диковинных у нас индюков.
Второй порядок "Того берега" состоял из новоселов, недавно поселившихся кацапов из-под Москвы, их мало ещё знали, а последняя хата, напротив Штанька, была вдового девяностолетнего деда Яшеня…

Не спится. В палате полумрак, через проём предусмотрительно снятой двери струится слабый жёлтый свет из "кают-компании". Закрываю глаза. Включаю кинопроектор памяти.

Осень. Листопад. Последняя предвоенная осень. Который день занудный мелкий, но ещё тёплый дождичек. У меня какая-то простудная немочь, и бабуся прописывает постельный режим. За окном светлички видны нарядные, в жёлтых и красных листьях, деревья в саду. Особенно хороши абрикосы и лиственные левитановские ковры под ними. Время к вечеру. Бабушка гремит вёдрами, собираясь за "доброй" водой в самый конец нашей улицы, к Кучерам. Я клянчу у неё принести мне что-нибудь из похода. Правда, какая она бабуля – ей минуло едва пятьдесят.
Проходит вечность. Бабуся возвращается, тяжело управляясь с коромыслом, увешанным двумя вёдрами с водой. Но мою просьбу она не забыла. У неё в руке букетик из листьев грецкого ореха и ещё какого-то диковинного дерева, растущего в саду у Кучеров. Ореховые листья волнующе пахнут. К ним она добавила несколько лимонно-жёлтых листков ясеня, что рос у нас на улице со стороны Балэнчихы-Калэнычки. 
Цветы бабуся любила. У нас под окном светлички у хаты всегда росли два-три куста чайной розы. Летом они расцветали и обалденно пахли. Из её нежных лепестков "цвета чайной розы" бабушка варила немного бесподобного варенья… 
Летом бабуля, несмотря на протесты деда, втыкала то там, то тут, между помидор и огурцов, на переднем плане, то есть у летней плиты, несколько астр, майоров, чёрнобривцев… 

Ещё сюжет. Конец зимы. Видимо, мартовская оттепель. Огромная копна сена напротив кухонного окна изрядно подалась. Мы с дедом топчемся у копны, и он дергает из её нутра пучки душистого сена специальным стальным прутом с зазубренным крючком на конце. Народный инструмент называется смычка. Конечно, это от украинского глагола "смыкать", что значит дёргать, но мой любимый антисоветский дед считает, что совсем не так, а в честь "смычки города и деревни". Я не понимаю ещё тонкостей высокой политики, но уже соображаю, что он изголяется над кем-то или над чем-то таким, над кем или над чем насмехаться не рекомендуется. Это нечто он любит называть в среднем роде единственного числа - "оно", по-украински "воно"… Да и он сам, когда смеется над собственным юмором, шутливо оглядывается…

Хотя с приходом немцев формально колхозы не были распущены, а лишь переименованы в государственные хозяйства, поля пришли в запустение, так как весной 42-го никто не довел план посева, а без указаний из района бывшие колхозники, по привычке, ничего делать не смели. 
Повсюду обильные сорняки вымахали в человеческий рост. Основные заросли на плодородном чернозёме создала небывалая полынь со стеблем толщиной в руку, и мы с дедом, ввиду всемирно-исторической, как он говорил, нехватки топлива, часто выезжали с тачкой или санками в поля, где дед рубил топором такую полынь. Привозили возок этого чудесно пахнувшего богатства, и когда оно через пару дней высыхало на солнце, то горело в плите грохочущим пламенем. 
Полынь, наломанная зимой, горела без сушки и считалась у бабушки полноценной заменой дров. В степи дрова были несбыточной мечтой хозяйки. Но всё-таки, настоящим жарким топливом считался собранный солнечным летом на коровьем тырле кизяк. Его жёлто-серые лепёхи горели жарко и долго...

А то вот интересный сюжет вспомнился. Весной 42-го какая-то бредшая мимо беженка, смазливая бабёнка лет 25-ти, назвалась учительницей, и староста взял её в местную начальную школу, которую велели открыть немцы. На квартиру она напросилась к Евтушенкам. Когда районный жандарм во время своих визитов проверял дела хутора, то, зайдя в конце сентября в школу, открытием которой похвастался староста, он увидел там эту учительницу, которая ему приглянулась. Конечно, в дальнейшем он зачастил в наш хуторок с проверками, и ей ничего другого не оставалось, кроме как делать вид, что ей по душе его общество. Несколько раз жандарм был зван ею на чай, в связи с чем заходил в нашу хату.
Как-то раз произошел один очень щекотливый эпизод. Жандарм приехал на красивой пролетке, называемой дрожки, запряженной двумя лошадьми с румяным мужиком "за рулем". Фриц велел бабусе позвать из школы учительницу, благо, школа была в минуте ходьбы, наискосок от нашей хаты, сразу за кузней. Сеятельница знаний прибежала, предусмотрительно отпустив десяток разновозрастных учеников по домам, позволила галантному врагу чмокнуть её в щёчку и поцеловать ручку, забрызганную настоящими немецкими ализариновыми чернилами, и принялась готовить на стол, а жандарм, ведомый дедом, пошел под клён мыть руки, а быть может, и ещё кой за чем. 
Когда всё было готово, он зашёл, пригибаясь, в "гостиную", потирая руки от предстоящего удовольствия, так как увидел раскрасневшуюся в хлопотах учительницу.
Он сказал ей какой-то комплимент и собрался было сесть на единственный стул, который всегда выбирал (ещё были две замусоленные колхозными задницами табуретки), входя в светлицу. Этот стул, вернее, пара стульев, последний подарок Георгия старикам в 1939 году во время отпуска после дружественного визита кораблей Черноморского флота в Константинополь, тогда же дядя Жора привёз нам два ящика невиданных в то время апельсин, которыми я обжирался недели две. Но жандарм не усёк, что бабуся успела стул переставить. Неуклюжий двухметровый немец, основательно увешанный всевозможной амуницией, гремя, грохнулся на пол...
Он тут же вскочил, невероятно покраснев от оскорбления, страшно ругаясь по-немецки, и выхватил из кобуры револьвер. Видно было, что он способен на всё. 
Чего стоило учительнице, бабусе и деду доказать фрицу, что это нелепая случайность, а не злой умысел, Учительница знала сотню немецких слов, так как до войны во всех школах основательно преподавали немецкий, поскольку Сталин считал, что этот иностранный язык пригодится, да и вообще на Украине спокон веков немецкий язык уважали. 
Однако расстроенный оккупант не стал в этот раз чаёвничать, а счёл необходимым для сохранения престижа сесть на дрожки и умотать в Софиевку. Мы облегченно вздохнули. Затем, успокоившись и вволю насмеявшись, воспрянувшие участники инцидента дружно сели за стол и основательно подкрепились вареной картошечкой с солёными помидорчиками бабушкиного несравненного бочкового засола. Разговорам об этом событии не было конца.
В хуторскую сельскую школу, где одна учительница вела два десятка детей и сразу 1-й, 2-й, 3-й и 4-й классы, пошел отираться и я. 
Как только приступили к занятиям, в конце сентября сверху поступило указание вывести учеников на сбор лекарственных трав для немецких госпиталей. Видно, фрицы получили изрядную трёпку. Мы собирали жёлтый буркун (донник), сокирки (живокость), кровохлёбку, спорыш, ещё что-то... Сушили под навесом, потом всё это кто-то увозил в Софиевку. 
Ещё в декабре писали как-то контрольную работу, какие-то прописи настоящими ализариновыми чернилами. Дело в том, что чернилами писала в своих образцовых тетрадках учителька, а мы строчили, высунув языки, свои крючки на газетных полях карандашами. Но по случаю высокого контроля (работы потом надо было сдать куда-то или в Запорожье или в Днепропетровск) из района привезли несколько финских тетрадок и каждому ученику выдали по два двойных листа – вдруг получится испортить. И я до сих пор помню волнующий прекрасный запах финской бумаги, ну что за запах!
Как-то следующим летом, а был уже 43-й, в неурочное время приехал какой-то немецкий офицер проверить постановку образования, так наша учительша привела меня, отперла школьное помещёние, поставила меня у доски, и я битый час объяснял бестолковому немцу, сколько будет ножек у коровы и двух куриц вместе и сколько яблок останется у меня из десяти, если я три отдам учительнице... Инспектор похвалил меня, угостил шоколадкой и отметил приемлемый уровень преподавания для аборигенов. 

Две длинные военные зимы я был особенно одинок, никакие детские контакты бдительными стариками не поощрялись. Да и вообще селяне жили очень настороженно и замкнуто.
Если было солнечно и безветренно, я обычно брал санки и до изнеможения катался с гигантского сугроба, под которым была погребена хата. Или же часто уходил огородом в балку Чавки и десятки раз съезжал по её склону в камышовую стерню, вмёрзшую в лёд речки. Однажды я распорол камышовым пеньком правую руку и прибежал домой в крови. Бабуля долго причитала, бинтуя руку. Шрамик от камышины ношу всю жизнь.
Иной раз я уходил с санками далеко за околицу. Любопытство вело во внешний мир, я чувствовал себя великим исследователем, папанинцем. Как-то я забрел в бывший колхозный фруктовый сад и стал осматривать ветви в поисках сухих груш и яблок, чем занимался уже не первый раз. Некоторые яблоки и груши, высоко расположенные, оставались при уборке урожая незамеченными, укрытые густой листвой и затем высыхали под продувными морозными ветрами. Да и какая в оккупацию была уборка, кто успел, тот и обчистил дерево. Найти такую заледенелую сморщенную грушу или яблочко было настоящим праздником сластёны. Топчась вокруг одной из яблонь, я вдруг вздрогнул от боли – на моей левой ноге намертво захлопнул стальную пасть заячий капкан. 
Часа три топтался я, как кот ученый, воя неукротимым воем и гремя цепью, которой капкан был прихвачен к стволу деревца, основательно замерз на крепком ветру, пока не докумкался вынуть из последнего кольца цепи защелку в виде буквы "Т", какие часто применяют для прикрепления вёдер на колодезях. 
Так и пришел я домой, зарёванный, с капканом на валенке. Что было! Ведь уже снаряжалась поисковая экспедиция, так как основательно смерклось… 

Как детские забавы, так и развлечения взрослых во время двухгодичной немецкой оккупации были очень скудными. Обыкновенно длинными зимними вечерами бабоньки собирались по очереди друг у дружки на посиделки.
Особенно часто собирались у моей гостеприимной бабуси Петровны. Сходилось тёток пять-семь. Зажигали коптилку из гильзы от небольшого снаряда, заправленную постным маслом (с керосином – туго, даже никак) усаживались на тёплой кухне у неостывшей плиты поудобнее, кто где. Каждая приносила с собой жареный подсолнух ("насиння", "семечки", "украинский шоколад"), у каждой бабоньки при приготовлении этого деликатеса был свой фамильный, выверенный поколениями, рецепт. Одни, поджаривая семечки на сковороде, припудривали их сольцой, другие, напротив, томили подсолнух в печи, время от времени сбрызгивая противень водой, третьи строго следили за тем, чтобы жарить только тонкокорые сорта семечек, словом, в это дело непростое, а целая наука. 
Когда все усаживались как бы в круг и каждая товарка начинала заниматься каким-либо рукодельем (то ли прядением, то ли шитьём ручной иглой, то ли вязаньем), все тотчас начинали дружно семечки щелкать. Особым шиком считалось кожуру не сплевывать, а спихивать языком на нижнюю губу. Шелуха на губе накапливалась, прилипая и образуя как бы бороду. Соревновались, у кого "борода", до того, как под собственной тяжестью оборвется, отрастет длиннее.
Во время этих посиделок говорилось многое, - происходил обмен, как мы бы сегодня сказали, разнообразными данными, то были некие устные народные журналы. В первом разделе такого устного бюллетеня важнейшее место, конечно, занимала тема войны и мира.
Обсуждались вести с фронтов, откатившихся далеко на восток. Подробно перечислялись города, оставленные нашими (с географией у тёток был напряг, поэтому поминутно, краснея за свою невежественность, переспрашивали, где, допустим, эта самая Мерефа и далеко ли от нашего хутора будет), негромко, почти шёпотом, поругивали немцев, проклятого Гитлера, но и Сталину доставалось. Пробиравшиеся в сторону фронта красноармейцы из разгромленных частей, оставаясь у солдаток на ночлег до рассвета, рассказывали страшные истории. Как пришлось драпать под натиском сильно вооруженных немецких войск, а в морду дать фрицу оказалось, из-за чьего-то головотяпства, нечем. Одна винтовка на семерых, да и то всего с десятком патронов.
"А он, гад, прёт на танках, у каждого автомат и прочее…"
Не раз рассказывали о зверствах НКВД при нашем отступлении из Запорожья. Якобы заключенные из подвалов нового здания запорожского НКВД на Малом Базаре вывезены не были. Уходя, всех, кто там оставался в камерах, якобы облили бензином и сожгли. Говорили о предательстве некоторых наркомов и тэпэ. 
Часто в эти беседы включался деда, или ещё и один-два мужика из ближних соседей заходили.
Во второй части устной политинформации звучали страшные россказни о всяких поверьях, небылицах, легендах. Бабушка Петровна была в этих трёпах заводила. Она часто рассказывала были-небыли, слышанные ещё в детстве, о том славном времени, когда её прадеды вольно жили в днепровских плавнях под Никополем. 
Про то, как отдельные смелые дядьки лунными ночами ходили искать клады на древние могилы, - в тех местах разбросано в степи (и до сего времени) множество старинных курганов. А то место - Чертомлык. 
Как один раз такой искатель по ночным фосфорным огонькам определил, что облюбованный им курган содержит "что-то", как этот храбрый предок много дней по утрам раскапывал курган, отрыл на большой глубине в нем две погребальные пустоты. В одной из них останки нескольких коней, богатая сбруя, украшенная золотыми цацками, дорогое оружие, а в другой – несколько бочек с медом и вином и кости прислуги, убитой по случаю похорон хозяина. Самого главного, кому был насыпан курган, не нашли. Возможно, его могильное место давно кто-то раскопал, так что не осталось и следа.
На дне бочек сохранились остатки загустевшего, как патока, вина и окаменевший, усохший мёд. Селяне, кто смелее, попробовали того вина, разведя водой. Говорили, что много силы прибавилось у тех, кто тысячелетнего вина откушал…
В устье речки Каменки, там, где она впадает в Днепр, часто в давние времена после весеннего разлива находили бочонки с золотом. Это вымывало грузы с казацких чаек, потерпевших при прапрадедах (за царя Панька…) крушение в районе Никополя.
Ещё одна бабушкина легенда повествовала о том, как в стародавние времена после похода на Царьград (Стамбул, Константинополь) наш далёкий предок вольный козацюга в качестве сувенира привез красавицу-турчанку, женился на ней, уйдя на хутор (по-нашему, в отставку или на пенсию), поставил хату и стал землю пахать, а полонянка ему детей рожать…
Ещё вроде бы бабуля слышала от своей мамы, что когда умерла молодой одна из её бабушек, то несчастную, как водится, обрядили и положили в светлице на дубовый стол. Пригласили батюшку, соборовали, и святой отец помазал покойнице губы церковным вином и мирром. Всю ночь горели свечи, а самая старая бабулька читала молитвы. Вдруг среди ночи громко треснула толстенная доска столешницы, и покойница внезапно вздохнула и села на столе. Все чуть ума не лишились. Сбежались мужики в подштанниках, остолбенели. Но произошло чудо, и воскресшая из мертвых прожила ещё сорок лет…
Сама моя бабушка выросла в маленьком хуторе Токовском на речке Каменке, что напротив большого села Шолохово. Их было три хозяина – Ужва Пэтро (Гужва), Дыба и Сирко, кто начали здесь хуторить. Пэтро Грыгоровыч Ужва и его супруженция Ирина Никитовна – мои прадедушка и прабабушка по маминой линии. Бабушка в 1909 году вышла замуж за Петра Марковича Швыдкого родом из села Софиевка Никопольского уезда, отец которого Марк Осипович торговал в селе Шолохово, что как раз напротив хутора через речку Каменку. Значит, Марк Осипович ещё один мой прадед по маминой линии... Когда Петр Маркович засватал мою бабушку, то ему, как тогда было принято, соврали, сказав, что ей 16…, хотя по правде было все 22! У бабушки шестеро братьев и сестер. Мне известны имена только Ивана и Акулины.
Часто в сотый раз пересказывались были-небыли довоенные, то, как и что было при большевиках. Вот, например, бабушкин рассказ о том, как она в 1927-28-м годах куховарила на строительстве ДнепроГЭСа. Да не просто так, а для начальства. Более того, ей как-то поручили кормить американских спецов. Ну, так она исправно готовила им супы и борщи. 
Для престижа страны хозяйственники привозили ей любые редкостные тогда продукты. Петухи и куры поступали прямо гигантские, в несколько кило. Бабушка, не скупясь, готовила в большущем котле первое блюдо, пекла пироги и ещё какую-то сдобу. Но когда она подавала на стол, то главным украшением стола по её хохляцкому разумению был отварной петух, целиком вытащенный из супового котла. 
Но американцы оказались ужасными дикарями. Один из них подходил к блюду, хватал петуха и выкидывал его в открытое по случаю жаркого лета окно. За окном тотчас раздавался победный рык передовиков стройки - десятки вечно голодных бетонщиков, плотников и лиц других пролетарских профессий дежурили в американское обеденное время под волшебным окном в ожидании вылета отварной птицы и плотной стаей накидывались на добычу, раздирая её на куски ещё в полёте. Американцы с огромным интересом и удивлением наблюдали из окна за небывалым энтузиазмом строителей светлого будущего. Сами они, ввиду отсталости, употребляли один лишь пустой бульон… 
…Расходились поздно, заполночь. Часто в настороженной тишине хуторка, заброшенного в запорожской степи, над замершими в тревоге и страхе хатами сердитыми шмелями гудели на непостигаемой простым разумом высоте фашистские бомбардировщики, спешившие на Восток добивать наших. Кто мог знать тогда, в зиму с 1941-го на 1942-й, что уже в следующую зиму, с 42-го на 43-й, роли поменяются и в кромешной темноте зимних ночей загудят в сторону немцев, на Запад, бомбардировщики наши, родные, загудят мажорно и победно?..

Примерно в марте месяце мы с дедом затеяли намолоть кукурузной крупы для мамалыги. Это делалось на обыкновенной мясорубке. Деда крутил, а я кидал зерно в бункер. Туда же попал и мой мизинец... К счастью, всё обошлось малой кровью. Ещё через месяц я влез правой рукой в кипящий ведёрный чайник, - хотел набрать кипятку в кружку для чая. Рука обварилась паром, бабушка больше месяца лечила меня, смазывая ожог гусиным жиром. Кожа сошла, на её месте выросла новая, и даже не осталось рубцов и шрамов. 
В мае бабушка отметила мой день рождения прекрасным тортом. Опять мы с дедом намололи на мясорубке кукурузы, бабушка просеяла на крупном сите. Из кукурузной крупо-муки сделала тесто, разместив в глубокой чугунной сковороде. Жиров уже не было, так торт выпекли на рыбьем жире, остававшемся с довоенных времен. Украсили его вишнёвым вареньем. Превосходный вкус торта помню до сих пор.

Летом 42-го, когда жизнь немного успокоилась и мама нашла работу, она на несколько недель брала меня в город. 
Как-то мы шли с ней по Геринг-штрассе, на которой снимали комнату, в сторону Большого Базара и подошли к красивому старинному зданию бывшего обкома ВКП(б), а тогда занятого каким-то важным немецким учреждением типа городской управы. Между прочим, в этом доме и до революции, говорят, была городская дума. Мы зашли в вестибюль, где стоял фрицевский автоматчик и на столиках лежала какая-то, как я теперь понимаю, агит-литература для аборигенов на русском языке и, само собой, на немецком. Какой-то офицер галантно объяснил маме, куда надо обратиться за необходимой ей справкой. Пока она ходила по кабинетам, офицер чего-то рассказывал на ломаном русском языке мне, туземному ребёнку, о фюрере и о том, как тот любит детей. Я с первородным страхом жался к стене и плакал. Но вскоре появилась мама с бумажкой и, пробормотав коварному оккупанту неизменное "Энтшульдиген зи битте!", форсированно вывела меня на улицу. 
Пройдя примерно с квартал, мама устала меня тянуть, и я оглянулся. Около того красивого здания появилось двое фрицев с овчаркой, и один из них полез в карман, как мне показалось, за пистолетом. Он даже вроде прицелился в нашу с мамой сторону, и я взревел пароходным гудом, прощаясь с жизнью. Но мама успокоила меня, надежно прижав к себе и объяснив, что пан офицер достал сигарету и закурил, а не прицелился в наши души. У меня отлегло от сердца…

Как-то вечером к нашим хозяйкам Гусаровым зашли попить чаю по-домашнему два совсем нестрашных оккупанта, и один из них, понукаемый воспоминаниями о своих киндерах, оставленных в фатерлянде, даже стал возиться со мной, пытаясь за один вечер выучить языку захватчиков. Он достал из планшетки толстую тетрадь в клеточку, разграфил пару страниц, заполнив их алфавитом, десятком повседневных слов и выражений и числительными до десяти.
Потом все смеялись и пили чай, причем фрицы поминутно хвалили "руссише фрауен" и их невероятно домашний чай с сухариками, который, конечно, был "зер гут!"… 

Несколько дней спустя мама повела меня в областной театр, который только что открылся стараниями городской управы. До войны в городе был неплохой драмтеатр. Теперь в нём выступала труппа артистов из Львова, направлявшаяся в эвакуацию на Восток, но застрявшая в Запорожье из-за быстрого ухода наших. Мама как-то уже после войны говорила, что, возможно, это была какая-то ленинградская труппа, застрявшая в городе при отступлении, но у меня в памяти отчего-то сидит львовский вариант, вроде как это был тамошний театр имени Марии Заньковецкой...
Давали музыкальную комедию. Помню бесшабашную песенку:

"В парке Чаир распускаются розы,
В парке Чаир сотни тысяч цветов.
Мне снятся твои золотистые косы,
Снится мне небо, цветы и любовь…"

Даже на галерке, где мы теснились в духоте, было хорошо слышно, но неважно видно…

В один из летних дней вечером появился папа, которого я до того никогда не видел, разве что в первые годы, но про то не помню. Мы уже готовились лечь спать, когда маму позвали во двор хозяева, и она вернулась с красивым мужчиной в костюме и с пакетами еды. Смеясь и о чём-то переговариваясь с мамой, он выложил на стол пару палок сырокопченой колбасы, красную головку сыра, кулёк конфет и поставил большую зелёную бутылку, вероятно, вина.
Мама налила ему чаю, но уже не горячего, так как примус к тому времени был погашен, а поздно вечером хозяева не разрешали баловаться с огнём.
Долго поговорив о чём-то с мамой, человек встал, как бы собираясь уйти, но вопросительно глядя на маму. Она улыбнулась и спросила меня, сонно сидевшего за столом:
- Сенечка, это твой папа Стась. Он хочет остаться у нас на несколько дней. Оставим его?
- Нет, пусть уходит, - истошно завопил я. 
- Вот видишь, Станислав, тебе будет трудно ему всё объяснить, - подхватила мое неприятие мать.
Отец печально посмотрел на меня, психанул и засобирался. 
Так я отверг собственного отца, о чём жалею всю свою бестолковую жизнь.
Мама потом рассказала бабушке и дедушке о визите папы. Оказывается, после отступления наших войск из Крыма, он покинул место высылки Бахчисарай и вернулся в родную Днепропетровщину. По старым связям устроился главным бухгалтером на Днепропетровский мясокомбинат и живёт, припеваючи.
Бабушка осудила мамино упрямство и сказала, что взрослые должны решать свои дела, не спрашивая сопливых советчиков. 
– Возможно, – сказала она, – Станислав хотел всерьёз восстановить семью.
- Нет уж, - ответила мама, - видно, мне не светит женское счастье… 

Проблемы женского счастья меня тогда, понятно, не интересовали. В августе мама решила отправить меня на хутор. Пошли на Большой Базар, нашли хуторского мужика, который приехал из хутора на базар подводой. Он узнал маму, и она передала меня в хутор к бабушке с этим дядькой. Пока он продавал чего-то из привезённых мешков, я сидел в соломе и наблюдал за базарной суетой. Какой-то мужичок поднёс и предложил купить на самокрутки хорошие газеты, что очень ценилось на селе, так как курили самосад. Оказалось, что это гитлеровская "Фелькишер беобахтер". Кто-то сказал, что скоро снова будем "Правду" шмалить. Все, дико озираясь, нервно засмеялись. "Мой" дядька купил пару "беобахтеров"…
Приехали уже ночью. Дома радостно встречали бабуся и дед. На следующее утро мне поручили сбить масло. В глечик со сметаной вставлялось деревянное кольцо с прорезями, закрепленное на длинной ручке, пропущенной через деревянную же крышку. Чем шустрее колотишь шумовкой по сметане, тем быстрее всплывёт комок сливочного масла…

Потом через денёк, опять же на радостях по случаю моего приезда, пошли к Конькам на ту сторону Чавки толочь пшено. У Коньков сохранилась ножная ступа, которую забыли изъять при раскулачивании (всё такое, считавшееся "орудиями производства", отбиралось), так к ним ходил раз в году весь хутор... Стоишь на специальной доске и качаешься туда-сюда... К одному концу доски приделан пест, а к другому – противовес. В ступу засыпается просо. Через час такого танца на доске, когда уже основательно вспотеешь, получается пшено. Шелуху потом отвеиваешь... Часть продукта отдаешь куркулям Конькам в уплату за ступу…

В конце августа 42-го по распоряжению районного оккупационного начальства в хутор приехал православный священник крестить детей. Во дворе хаты, примыкающей к дому Горовых, собрали хуторской народ с детьми. У колодца поставили ваганы (корыто) из оцинкованного железа, и поп стал читать молитвы и окроплять детей, а младенцев макал в воду. Был большой гвалт, но постепенно мероприятие исполнилось. Моими крёстными стали Яков Горовой, сын бабушкиной подруги бабы Лушки, и тётя Гашка из Дыхановки, дочь деда Калистрата от первого брака.
На радостях мой крёстный отец Яков повез меня кататься на раме велика. Он провёз крестника по обеим улицам хутора и объехал ставок по плотине. Пацаны очень мне завидовали, а я гордился таким событием…

Глубокой осенью резали свиней, делали сало и колбасы. Тогда же варили мыло. Дед кинул в лохань всякие обрезки после разделки поросенка. Ходоки-меняльщики из города тащили каустик с заводов, голубые кристаллы едкого калия или натрия. Дед кинул в лохань и сколько надо этих кристаллов. Долго варил во дворе на печке. Отдельно по заказу бабушки сварил туалетного мыла, для чего в лохань бросил обрезь почище и добавил десяток яичных желтков и веничек мяты. Образовавшийся после варки корж мыла вывалили на мешковину, просушили и разрезали на брусочки. Получилось отличное хозяйственное мыло, а для бабуси и туалетное, жёлтенькое и с приятным запахом…
Пшеницу осенью обмолачивали конным катком. Лошадь тащила по кругу, уминая и терзая брошенные на утоптанный двор развязанные снопы, метровой длины и полметра в поперечнике гранитный цилиндр на оси. Вдоль цилиндра были выбиты канавки глубиной сантиметров двадцать, так что на поверхности цилиндра получились соответствующие рёбра, которыми колоски обмолачивались. После изгнания немцев колхоз не выделял лошадь, и мы с дедом обмолачивали пшеничку цепами... Я умел и многое другое, например, жать серпом… 
Мужские зимние занятия - выделка упряжи, изготовление саней, заготовка дров восхищали меня, я крутился у мужиков под ногами, подавая то то, то другое. Было весело и ответственно...
Но и женские забавы - прядение, работа за ткацким станком, изготовление льняного полотна и ковровых дорожек на станке были милы и интересны…

К школе мама забрала меня в город. 1-го декабря 43-го, через полтора месяца после освобождения города, как заработали первые школы, пошёл снова в 1-й класс. Мои хождения в хуторскую школу при немцах не учли.
Помню ежеутренние бои с мамой в связи с необходимостью рано вставать. Мама обычно давала мне пару огромных бутербродов из белого хлеба, намазанного маслом в палец толщиной и посыпанного толстым слоем сахарного песка. Есть это было просто невозможно. Придя школу, я первым делом отдавал голодным детям свои буржуйские бутерброды. А когда медлил с отдаванием, их у меня нахально отбирали. У моих вечно голодных одноклассников аппетит был завидный…
Сидел на задней парте. Любил рассматривать журнал "Америка", который приносили другие дети.
В глубине школьного сада прятался в абрикосовых деревьях служебный домик директора школы, построенный ещё до революции из тёмно-красного калёного кирпича, а рядом с ним простецкий деревянный павильон библиотеки. В библиотеку я скоро и проторил путь. Моей первой книжкой стали сказки Льва Толстого.

Тогда Америка оказывала СССР серьёзную продуктовую, и не только, помощь. Мама работала в ОРСе, эта организация расшифровывалась неплохо: 1) обеспечь раньше себя, 2) обеспечь родственников своих, 3) остальное раздай сослуживцам... Поэтому однажды принесла домой в красивой картонной коробке продуктовую посылку из Америки. Их приходило на каждую организацию немного, так что практически все расходились по начальству. 
Чего там только не было! Банка тушеной колбасы, банка сгущённого кофе, печенье, плитка шоколада, пачка сигарет "Camel", миниспички, какие-то цукаты и, самое главное, пачечка жвачки... Что было ещё, убей – не помню. Самое удивительное, что в нашу коробку юморной американский упаковщик вложил удивительный журнал-каталог с рекламой каких-то станков и оборудования. Я залистал его до ветхости, хотя он был на прекрасной глянцевой бумаге. А как пахли его страницы! Это было окно в неведомый мир.
На улицах молодые женщины стали покуривать американские сигареты вместо патриотичного "Беломорканала" и носить облегающие юбки выше колен. Руководящие мужики говорили, что это нехорошо, но пылко смотрели им вслед…
По вечерам пацаны из соседних домов сбивались в стаи и бежали играть в войну в недалекие развалины сгоревших пятиэтажек. 
Я очень любил лазить с соседскими ребятами по огромным трофейным бакам для производства пива, высотой с крупного мужика или даже выше, выгруженным недавно на территорию между двором Гусаровых и домом Нины Григорьевны на соседней улице Дзержинского. Там впоследствии действительно образовался пивзавод.
Залезть в такой бак, огромный как дом, было непросто. Ещё сложнее было выбраться через люк наружу, хорошо, что люки были невысоко от земли. Мы бегали, перескакивая с бака на бак, прятались друг от друга, бросали камни в баки, когда там сидел кто-нибудь из нас. Надо было иметь сильный характер, чтобы пересидеть в баке такой обстрел камнями, так как металл гудел как колокол.
И, конечно, ежедневный футбол на пыльной улице… 
Тому ежедневному футбольному чемпионату отдельное спасибо за ненавязчивый вводный курс английского языка. Корнер, аут, гол, форвард, офсайд, пенальти, хавбэк, рэфэри – все эти волшебные слова впечатались в мозги навсегда!
1946-й. Живем по ул. Розы Люксембург, 84, снимаем комнату у сестёр Гусаровых. Весной по улице мощные ручьи, запуск корабликов, беготня по лужам. 
На углу улицы у соседнего дома, где живет страшный человек "зубной рвач", пацаны постарше играют в "маялку". Это кусочек мохнатой овчины с пришитой тяжестью, например, фрицевской пуговицей от "ихней" шинели, или кусочком свинца. Эту маялку надо как можно выше и дольше подкидывать внутренней стороной ступни. Игра "на вылет". Делаются ставки. Играют охотно также "в железку". Круглой железкой или пятаком кидают в кирпичную стенку, стараясь, чтобы твоя железка отскочила подальше от стены. Тогда ты победил и взял кон.
Летом море цветов, всепроникающий запах фиалок. Новые забавы. Толстой проволокой с концом, загнутым в виде латинской буквы "V", катаем по улице любые круги и кольца из металла. Поддетые и поддалкиваемые этим проволочным приспособлением, круги увлекательно катятся по улице.

Месяца два провел на хуторе у дедушки и бабушки. По целым дням лазаю по огороду, в меру сил занимаюсь прополкой, ем вишни прямо с ветки. Через день хожу в балочку к ставку, набираю букет разных пахучих цветов и травы, а дома раскидываю по полу в светелке. Приятно пахнет, а с иконы в правом углу, украшенной вышитым бабусей рушником с петухами и мудрыми изречениями, строго смотрит Николай-угодник, очень похожий на всесоюзного старосту Михаила Ивановича Калинина… 
Моя разведка давно заметила на соседском огороде (после войны усадьбу, занятую раньше правлением, отдали переселенцам Панасенкам) в зарослях картошки мереживо арбузных лиан. Замечен и небольшой тёмно-зеленый кавунчик, благостно нежившийся на солнцепеке. С неделю меня одолевали сомнения, но потом сластолюбие победило совесть, и я решился украсть кавунчик. Несколько дней я ползком, считая, что незаметен, подползал к кавунчику, но сорвать не решался. Наконец, наступил день позора, и я утащил богатство в заросли нашей кукурузы и разбил. Он оказался едва розовым, но, как всё в детстве, необычайно вкусным. Сосед, конечно, по рву, пропаханному мною в мягкой земле при многократных подползаниях, понял, кто тот зловредный хомячок, но по вековой крестьянской мудрости и доброте никогда не попрекнул. Хотя у него росли две дочки, и они тоже ожидали тот кавунчик... Прошло более полувека, но мне до сих пор стыдно при воспоминании об ужасном злодеянии… Возможно, это чувство стыда и удержало меня во взрослой жизни от разных страшных и позорных дел… 

Зимой 47-го пацаны постарше носились по улицам на коньках. В моде были "дутыши". Когда по улице Карла Либкнехта проезжала редкая грузовая машина, ватага пацанов с длинными проволочными крючьями гроздью цеплялась за задний борт и уносилась на буксире вдаль. Правда, обычно через минуту шофер притормаживал и кидался на пацанов с искренними матюками, отчего они разбегались. Как только у какого-нибудь "благополучного" ребенка заводились новые коньки, их тут же "сдрючивали" буйные "дикие" подростки. Мне поэтому мама коньки так и не купила, возможно, сохранив от мордобоя уличной шпаны.
Сосед Витька Коптин (сын начальника Сталинского райотдела милиции) был большой хулиган и держал в страхе всю улицу. Но ему всё сходило с рук благодаря отцу. Все говорили, что он подонок, но накладно связываться…
Первые послевоенные выборы. Нина Григорьевна, мамин заместитель в бухгалтерии ОРСа судоремзавода, сказала, что "они хотят заменить одних идиотов на других". Я спросил вечером маму, что означают слова Н.Г.. Мама очень испугалась, узнав, что я подслушал и запомнил их разговор, и суровым голосом потребовала, чтобы я выкинул эти слова из головы и никому их не говорил.
Вообще, мама была строгая и многое запрещала говорить, хотя не запрещала думать. Однажды я играл с пацанами в футбол, бегали, орали, а затем пацаны постарше присели на развалинах завода Войкова покурить. Прошла молодая женщина, назовем её Таня, наша соседка из следующего двора. Она была красивая и в американской короткой юбке. Кто-то сказал, что она проститутка. Пацаны заржали. Я ещё не знал этого слова и подумал, что про тетю Таню, надо же, всегда говорят хорошее. Придя домой, я радостно крикнул маме с порога, что тётя Таня проститутка. Мама без всякой подготовки врезала мне по уху и сказала, что это слово грязное, оно позорит ту женщину, про которую его говорят, и чтобы я его никогда не смел произносить. Ещё она сказала, что тётя Таня порядочный человек, а на неё наговаривают мужики-пьяницы… 
Одна молодая женщина, чтобы просторно жить в тесной квартире, убила свою мать, связав её и залив ей в рот чайник кипятку. Город возмущенно гудел об упавших после войны нравах… 
На мой день рождения мама собрала всё общество ОРСа, человек двенадцать. Мне надарили подарков. Начальник ОРСа Михаил Александрович Чудиновский подарил настоящий морской бинокль. Кто-то принёс чёрную бархатную трофейную жилеточку, мама купила новые ботинки и рубашку. Тётя Поля испекла настоящий "наполеон". Стол был завален конфетами и шоколадом. Разумеется, взрослые пили всякие напитки, но я в них тогда не разбирался и потому не запомнил. Однако в итоге мероприятия так объелся шоколадом, что потом лет десять не мог в рот взять ни шоколада, ни шоколадных конфет…
В конце июля мы переехали на новую съёмную квартиру в одном из переулков около любимой мамой улицы Кошевой на Слободке. Сняли времянку из двух комнаток и кухоньки в частном домовладении. Дело в том, что мама решила завести корову, для чего бабушка оставила ей от Астры тёлочку, а у Гусаровых не было подходящего сарая, да и они вообще не желали нюхать вонь от такого крупного животного. Так что в прошлом году мы съехали от Гусаровых. Почти два месяца мы прожили сначала у тети Поли на Московской, а затем в частном доме у трампарка, у самой Красной Воды. Но хозяева этого ухоженного особнячка ни о какой корове и слышать не хотели. Мама, наконец, нашла подходящее жилье ….

Поменялась и школа. Я стал ходить в школу (не помню номера, кажется, 15-я или 18-я), находившуюся в одном из подъездов пятиэтажного дома железнодорожников около станции Запорожье-Второе (бывшая "Екатеринка"), она располагалась недалеко от 87-й железнодорожной школы за “Дробиками” (Домом культуры имени Дробязко). Мне приходилось вышагивать порядочно. Занятия велись в три смены, мой пятый класс занимался в первую смену с семи утра, так что зимой идти в полной темноте было страшновато. По пути встречалось несколько сгоревших разбомбленных частных домов, где по рассказам взрослых прятались бандиты, нападавшие на прохожих. 
Поскольку чернила в неотапливаемых классах в морозные дни замерзали в чернильницах, то часто домашним заданием было принести доску от чьего-нибудь забора. Так что, идя ранним утром в школу, я часто задерживался у разбитых домов и возился, отрывая от остатков забора доску. В классе был топор, принесённый каким-то сознательным родителем, и учительница, с помощью ребят покрепче, рубила принесённые домашние задания, и вскоре тепло от буржуйки согревало не только чернила, но и пальцы учеников… 
Конечно, нам на ранние занятия было грех жаловаться. К осени из армии хлынул демобилизованный народ и подался на заработавшие к тому времени гиганты нашей металлургии "Запорожсталь", "Днепроспецсталь" и десятки других заводов, снова уверенно коптивших небо над городом. Вокруг разбомбленного в пух и прах Запорожья за лето возникло кольцо рабочих посёлков, состоявших из землянок, привычно вырытых фронтовиками для себя и своих самых лучших в мире истосковавшихся по мужьям жён.
В три утра начинали гудеть заводы, созывая рабочих на утреннюю смену, начинавшуюся в шесть. Захватив тощие тормозки, работяги, жившие за 10-12 километров от своих заводов, выходили в путь. Затем заводы гудели в четыре часа, после чего каждые полчаса. За первое опоздание виновный лишался премии и каких-то льгот, за второе можно было запросто схлопотать срок и возрождать социалистическую индустрию уже где-нибудь в Заполярье или на Колыме…
Как-то нас с мамой пригласила в гости её сослуживица Нина Григорьевна, очень интеллигентная женщина с не по-советски широкими взглядами на жизнь. У неё была лет пятнадцати дочка Ира, контуженый муж-моряк Сергей, недавно вернувшийся с войны, и пожилой отец. У семьи был огромный по тем временам частный дом с большим участком земли, каким-то чудом не разоренный советской властью, хотя отец Н. Г. и прожил всю жизнь беспартийным, как я теперь понимаю, из каких-то принципиальных соображений. Возможно, не хотел мараться…
У них рос прекрасный сад, с розами и виноградом, земля их кормила и они любили в ней возиться. 
И у этой семьи была ещё гигантская библиотека. Когда мы первый раз пришли к ним в гости, то я несколько часов, пока взрослые распивали чаи, в каком-то забытьи зачарованно копался в книжных богатствах. 
Потом я ещё два года не вылезал из их дома, то есть из их библиотеки, которая во многом сформировала меня и наставила. У них были, кроме собраний сочинений десятков классиков и модных тогда писателей и поэтов (кто знает сегодня о Джеке Альтаузене?), ещё и многолетние, за 1928-1940-й годы подшивки таких журналов, как "Мир приключений", "Вокруг света", "Всемирный следопыт", "Всемирный турист", "Техника – молодежи", "30 дней", "Знание – сила", "Земля и фабрика", не говоря уже о "Мурзилке"… Моей библией стал "Робинзон Крузо". Между прочим, в одном из номеров "Всемирного туриста" (кажется, за 1928-й год) я, затаив дыхание, прочитал об Александре Селькирке, прототипе Робинзона, многие годы действительно проведшем в одиночестве на одном из островов у берегов Чили и сумевшем выжить.
Запойное чтение Жюля Верна, Уэлса, Конан-Дойля, Зуева-Ордынца, Алексея Толстого, записок великих путешественников Ливингстона, Стэнли, Амундсена, Пржевальского и им подобных быстро сделали из меня романтичного, самодостаточного мальчика, мечтающего то о жизни на необитаемом острове, но непременно с весёлой красивой девочкой, такой, как наша розовощекая соседка Таська в хуторе Казачьем, то о длительных, полных опасностей и испытаний путешествиях в Африку и Антарктиду, или, ещё лучше, о странствиях по другим планетам, а может быть, и звездным системам… 
Вскоре Нина Григорьевна родила (в свои за сорок!) дочурку Оленьку. Я свидетель, что все её подруги были счастливы не меньше её самой….
Мне нравилось, как они жили в своем прекрасном доме, и мечталось иметь такой же, набитый вареньями-соленьями, основательностью, уверенностью и достатком… 
В августе и на нашей улице наступил праздник. Вернулся из армии дядя Саша, младший сын деда Калистрата Гордеевича. Он пороху так и не понюхал, просидев всю войну в Закавказье, на иранской границе, в Нахичевани, где из стратегических соображений Сталин держал войска на случай удара немцев через Иран. 
Неделю Саша гостил у нас на Слободке. Помню, как в первый же его свободный вечер мы с ним пошли на Малый Базар за пивом. Он набрал его трехлитровую бутыль, и весь вечер это пиво никак не могло кончиться, так как мама почти не пила, она всё расспрашивала его о службе, о войне, о разных счастливых случаях, надеясь, наверное, на чудо, которое может вернуть ей Георгия…
Потом Сашка уехал на хутор погулять со стариками. Как-то приехала бабушка и пожаловалась маме, что Сашка стал бесстыжим, ходит по хутору в маминой кофте. У мамы была неплохая трикотажной вязки пестро-коричневая шерстяная кофта с костяными пуговицами, Сашка её выпросил. Так он, охальник, одевал её, несмотря на то, что застёжка в женскую сторону, закатывал рукава и так гулял по хуторской улице. Встречные бабы крестились, пяля на него от удивления глаза.
Примерно в октябре я некстати заболел скарлатиной. Поскольку мама как раз делала в нашей времянке большой ремонт, то на месячишко мы разместились у тети Поли. Оттуда меня врачи принудительно забрали в инфекционную железнодорожную больницу на станции Запорожье-Второе, где я пролежал более месяца. Первую десятидневку меня держали в изоляторе и не пускали маму. Было и страшно и тоскливо. Потом притерпелся и даже стал засматриваться на девочек нашего отделения. Одна из них потом ещё долго снилась... Много читал, мама плакала через оконное стекло, передавала мне кефир и конфеты… 
Когда я вышел на волю, то уже попал сразу в отремонтированную времянку, где у меня появилась даже своя небольшая комнатка. Я купил в книжном огромные физические карты полушарий, повесил их на стене своей "каюты" и мечтал о дальних странствиях. 

Вскоре мама завела со мной серьёзный разговор. К ней стал свататься главный инженер нашего судоремзавода видный мужчина с кровожадной морской фамилией Акулов. Таким способом мама решила узнать моё мнение. Конечно, я бурно запротестовал. Я сказал, что нам и вдвоем хорошо, зачем нам ещё неизвестно какой мужик. Мама грустно согласилась со мной. Тогда после войны с женихами было не густо, а маме было уже 37 и надо было не привередничать. Тем не менее, она учла моё неприятие этого предложения и отказала Акулову.
Я как-то недавно прикинул ситуацию и ужаснулся. В 41-м году СССР вступил в войну, имея приблизительно 150 миллионов населения. Примем мужскую часть за 75 миллионов. Если принять для удобства расчета среднюю продолжительность жизни за 75 лет (реально была ниже), то на каждый год рождения (возраст) придется по 1-му миллиону мужчин. Сталин брал на фронт с 18-ти лет до 45-ти, то есть в 41-м призывались возрасты с 1923-го по 1896-й годы рождения, затем в ходе войны призвались ещё 1924-й, 25-й, 26-й и 27-й годы. Всего призвано 32 возраста, то есть 32 миллиона человек. Конечно, небольшая часть мужчин остались в тылу, оценим их условно в 2 миллиона. Так что через горнило войны прошло 30 миллионов. Как раз эти возрасты и были мужьями и женихами и перед войной и после войны. Но война истребила их большую часть. По самым осторожным оценкам, принятым ныне, после разоблачения культа личности Сталина, война унесла жизни 22-27 миллионов советских людей. Из них не менее 20 миллионов – мужчины. Так что с войны вернулось не более 10 миллионов мужиков, причем не менее 5-ти миллионов искалеченных до такой степени, что уже не могли быть мужьями. 
И вот итог. Пять миллионов фронтовиков плюс два миллиона тыловиков давали семь миллионов мужчин на 32 миллиона женщин соответствующих им возрастов. То есть практически один к пяти. И в этой ситуации я помешал маме выйти замуж! Повторилась история 42-го года, когда я не разрешил отцу остаться для важного разговора с мамой. Если бы мама читала Фрейда, она знала бы мою позицию, не спрашивая меня. Теперь-то я знаю, что говорить в подобных случаях. Никогда не спрашивайте у детей совета, как вам устроить свою взрослую жизнь. Стройте и проживайте её сами. И потерпите. Оценку детей узнаете не сразу, а в конце жизни. А может быть, и не успеете узнать. Но если ваши действия были здравыми и рациональными, то не сомневайтесь, что дети вас не осудят, они будут гордиться вами…

В январе 48-го мама получила свою первую за двадцать лет работы комнату в коммунальной квартире водников в районе Большого Базара по ул. Анголенко, д. 7, кв. 8, 2-й этаж. В связи с невозможностью дальнейшего содержания продает корову (кажется, за 2,5 тыс. руб.). Комната хорошая, большая, почти 14 квадратных метров. Дом замечательный, кирпичный, двухэтажный, бывшая аптека Рихтера (ещё сохранилась надпись по фасаду). Потолки непривычно высокие, более трёх метров… 
Начинаю в свободное от учёбы время исследовать окрестности. Неподалёку, там, где трамвай сворачивает на мост (бывший Шёнвизский) через Московку и грохочет дальше в сторону Южного вокзала, есть интересная аптека. Там часто вижу фронтовиков на костылях, без ног, а то и без руки. Стучат костылями в витражи, требуют суку-заведующую, суют ей под нос рецепты с круглыми печатями, требуют внеочередной выдачи ампул с морфием. Им, ставшим наркоманами в госпиталях, положено два-три (?) раза в месяц по рецепту получить дозу. Им не хватает, а заведующая ведёт учет рецептов и не выдает раньше обозначенного срока.
- Мы за вас кровь проливали, а вы, крысы тыловые, блядовали. Какие ещё там сроки выдумываешь, шалава… 

В конце февраля (в воздухе обалденно пахнет весной) забредаю, сбежав с уроков, на Южный вокзал, и там на меня обрушиваются вороньи крики паровозов, их щекочущие в носу дымы и клубы горячего пара. Плотная непроталкиваемость смердючего вокзального люда, карта Советского Союза с сеткой железных дорог на высокой стене действуют, как наркотик. 
Не в силах сопротивляться, бегу домой, краду из платяного шкафа 1700 рублей, оставшиеся из вырученных за проданную недавно корову, одеваюсь потеплее, собираю давно приготовленный для путешествий рюкзачок, не забываю сунуть в него и недавно купленный "Справочник по туризму" и несусь снова на вокзал, чтобы через час умчаться первым же проходящим поездом в Москву…

Через сутки я уже внимательно изучаю Площадь Трёх Вокзалов, безбожно, часами катаюсь на метро и гуляю в центре столицы у стен древнего Кремля. С непривычки тяжела первая ночь на Курском вокзале. Она проходит практически без сна. Мало того, что непрерывно ходят по рядам эмпээсовских скамеек милицейские патрули и проверяют документы, так ещё в три часа ночи всех выгоняют на улицу по случаю уборки залов, а запускают в четыре часа по билетам. На следующий день опять до измора шляюсь по Москве, истерзанные ноги гудят, без сил добираюсь до гостеприимного Белорусского вокзала. Вновь проблема ночи. Я решаю ее относительно просто, – бегом к кассе и где-то в час ночи беру билет до Орши. Хотел, конечно, до Бреста, а там через Европу в Африку-Австралию, но туда нельзя, там граница и нужен какой-то вызов. А до Орши, – пожалуйста! 
Через полчаса уютно устраиваюсь в общем вагоне на третьей полке, там тепло и никто не претендует спихнуть застенчивого мальчика. Неумытый и простенько одетый, я не вызываю никаких подозрений насчет того, что у меня во внутреннем кармане пиджачка заначена огромная сумма денег. А тогда за рваный рубль могли без сожаления оторвать голову…
Через сутки или двое, не помню, вечером подъезжаем к Орше. За полчаса до выгрузки наблюдаю сказочный закат солнца в золотые вековые сосны... В моей жизни будет мало таких волшебных мгновений. 
Вокзал в Орше маленький и холодный. Неподалеку памятник Константину Заслонову. Ядрёная, с морозцем, ночь. Настроение пробиваться в Африку через негостеприимную Европу улетучивается с приближением полночи. Сижу на казенной скамье и думаю о новых маршрутах. Если взять билет сразу до Владивостока, то можно попробовать устроиться юнгой на торговый корабль и сплавиться в тропики морским путем. Новая Каледония, Суматра и Борнео, Австралия и Новая Зеландия, чем плохо?..
Однако тётка в кассе портит настроение. До Владивостока билеты только по вызовам, после Иркутска – погранзона... Прощай, Австралия?.. Беру вынужденно билет до Новосибирска с пересадкой в Москве, рассчитывая дальше чего-нибудь придумать. Слава Богу, есть какой-то поезд на Москву и опять через минут сорок я уже храплю на третьей полке и несусь к столице нашей Родины.
Ночь-день-ночь и вот уже дымное небо Москвы и гомон Белорусского вокзала. День шляюсь по Красной площади и по улице Горького, а к ночи перебираюсь на Казанский вокзал, где долгие часы парюсь в жаркой, смердючей, до костей проматюженной очереди в кассы, чтобы прокомпостировать билет на ближайший сибирский поезд до Новосибирска. К счастью, таковой находится, и к середине ночи я вновь прочно заселяю третью полку в общем вагоне и чувствую себя Ермаком, собравшимся покорить Сибирь… 
Больше недели мчусь сквозь заснеженные леса и болота на восток. Казань, Свердловск, Омск... За вагонным окном бесконечные березняки, ельники, сосняки. На станциях бабы выносят к вагонам домашние пироги, варёную картоху, солёные огурцы и грибы. Жить можно, и я упиваюсь неограниченной свободой…
Наконец, выгружаюсь в Новосибирске. В нём я осваиваю огромный вокзал, в котором ночую на казённых скамьях. Не обременённый поклажей, днём брожу по городу, прохожу пешком с десяток километров по Красному проспекту и соседним с ним улицам, забредаю на огромный толкучий рынок. Купил часы карманные на цепочке, чтобы как-то определяться со временем. Ещё на рынке купил толстый песенник, в котором сотни старинных и тогдашних новейших песен.
Через несколько дней меня вычисляет цыганская стая, базирующаяся на вокзале. Их человек сорок. Куда-то срочно едут. Слово по слову, и я вливаюсь в спаянный коллектив генетических романтиков. Главное, они не усекли, что у меня за пазухой такая огромная сумма денег. Я здорово исхудал за истёкший месяц и сердобольные цыганки стали меня потихоньку подкармливать. С ними я прокантовался ещё пару недель. Но затем, отдохнув и освоившись с нехитрым вокзальным бытом, я решил все-таки пробираться дальше на восток. Конечно, я мог шутя взять билет до Иркутска, но, говорят, там при выходе из вагона требуют документы и вызов в погранзону, которая начинается сразу за Иркутском и через Тихий океан, Сан-Франциско, Нью-Йорк, Атлантику, Лондон, Берлин и Варшаву простирается до самой Орши, где я уже побывал…
Пока я крутился у касс, изучая расписание, меня зацепил какой-то вокзальный жучок и вызвал-таки на откровение. Я признался ему, что не знаю, как взять билет до Владика, не имея вызова. Он убедил меня, что у него знакомая кассирша, которая "по блату" даст билет без вызова. Делов-то всего на пятьдесят рублей… Хорошо, что он не загнул рублей двести, я бы и их, вероятно, выложил. Мы вышли из вокзала и для конспирации зашли в какую-то подворотню. К счастью, я по пути незаметно вытащил из своего тайника пятидесятирублевку и смял её в кармане пальтишка, как самую кровную и последнюю. Прохиндей взял банкноту и велел мне подождать минут десять, пока он слетает на вокзал и решит дело с кассиршей… Понятно, что я протоптался битых полтора-два часа, пока с горечью осознал, что меня элементарно кинул профессионал. 
Я так разозлился, что решил изменить маршрут и достичь Борнео или Австралии через Кавказ. Сказано – сделано! Я вернулся на вокзал и через несколько часов стояния в очереди стал обладателем билета до Дзауджикау, как тогда назывался Владикавказ (он же Орджоникидзе), столица Северной Осетии. Простившись с милыми цыганами, я вскоре загрузился в поезд, который повёз меня вспять на Москву… Дело в том, что до Тбилиси, Баку или до Еревана билета я взять не мог по той же причине, так как везде требовались вызовы в погранзоны. Но что стоит перевалить Кавказский хребет опытному путешественнику, что ему вообще границы?..
В мае я оказался опять в Москве, столице нашей Родины... Побродил пару дней, измучился вконец без сна на строгих московских вокзалах, плюнул и закомпостировал билет до намеченного в планах Дзауджикау. Сел в поезд и укатил на юг с Курского вокзала. Через три дня я вышел утром уже на Кавказе. 
Вид Казбека вдали и за ним мощного горного хребта меня, степняка, потряс. Я походил по городу, закупил всё для экспедиции. Рюкзак, спички, котелок, фляжку, крупы, хлеб, тушёнка, сгущёнка, чай, носки и тэдэ и тэпэ… 
В самую жару, в полдень, я взял курс на Казбек, полагая, что за пару недель перевалю хребет и хитро перейду границу где-нибудь в Нахичевани. Дядя Саша в прошлом году говорил, что там запросто ходят азербайджаны в Иран к родне и обратно без всяких пропусков и хлопот. Я собирался попросить азербайджанов взять меня с собой. Благо я был очень загорелый, грязный и от природы смуглый (турецкая кровь!), так что никто бы не засомневался, что я ихний...
Часов пять я упорно удалялся от города, а Казбек все не становился ближе. Однако всё же высота местности неуклонно росла. Склоны заросли цветущим вишенником, в траве журчали ручейки, просто рай. Наконец, я вкрай устал и решил устроить привал на ночлег. Набрал сушняку, развёл костёр. Но даже чаю вскипятить я не успел, как дымок моего костра усекли лесники и вскоре послышался за кустами лай овчарок. 
Вот и местные усатые абреки. Установив, что я ни бельмеса не волоку по-осетински, они на простецком русском объяснили мне, что шляться в горах без разрешения ещё нельзя, хотя и не погранзона, но порядок строгий и меня отведут в милицию.
Пришлось мне ещё часа три (хотя вниз, оказалось, идти быстрее) пилить с ними в город, где меня сдали в горотдел МВД. Стали расспрашивать, что да как. Спасибо, не устроили шмон, а то бы плакали мои денежки. Пришлось выкручиваться, плести легенду, что просто пошел в горы пожить два-три дня. Потому что приехал в гости к маминой подруге, но не сумел найти улицу… Легенда у меня была железная, потому что в Дзауджикау из Запорожья год назад уехала мамина хорошая знакомая, и они переписывались. Естественно, что я знал адрес, фамилию и имя-отчество. Подтвердить в адресном столе правдивость моих слов было делом пяти минут. Так я из подозреваемого превратился в несчастного пацана, которому надо помочь. А это уже совсем другой статус, я – свой… 
Меня поручили какому-то старшине, дядьке с усами, он и отвел меня уже в полной темноте и полусонного по указанному адресу. Мамина знакомая чуть не упала в обморок, так как из маминого письма знала, что я исчез без следа. Поблагодарив милиционера, она затащила меня в квартиру и объяснила всё мужу, военному, которого перевели служить в эти места. Мне быстренько приготовили ванну, я наскоро помылся, накормили, и я вырубился в чистой постели на шикарном мягком диване. Как ни верти, но это вам не третья полка в общем вагоне.
С утра следующего дня тётя дала маме телеграмму, а затем посадила меня в поезд и взяла билет до Запорожья. Я из конспирации не сказал ей, что у меня есть ещё много денег. Недолго думая, я согласился со всеми тётиными житейскими аргументами и отменил достижение Австралии и Новой Зеландии, а также Суматры, Борнео и Новой Каледонии до лучших времен…
Через три дня, всего с одной пересадкой в Харькове, я часа в два ночи прибыл на вокзал Запорожье-Второе. Трамваи уже не ходили, и я пошел пешком домой на улицу Анголенко. Где-то на середине пути, уже в центре, на улице Карла Либкнехта, меня заловил военный патруль. Правда, я имел отличное алиби, - билет до Запорожья и точное знание своей улицы и дома, до которых было рукой подать. Служивые меня, смеясь, отпустили…
Мама открыла сразу, казалось, она не спала, а ждала меня, прислушиваясь к каждому шороху. Сколько было слёз, ругани и опять слёз. Потом она меня два дня купала чуть ли не в кипятке, отмывая весь мой "африканский" лэп (многослойную извинительную грязь бывалого путешественника)… 
А поскольку я привёз обратно большую часть утащенных денег, то был полностью прощён. Да если бы и не привёз... Мама договорилась в школе, что меня перетащат в шестой класс при условии, что я чего-то там досдам в августе… Досдал!
В конце года начал собирать свою библиотеку. Из полутора десятков приобретенных тогда книжек помнятся всего две - "Комнатное цветоводство" Г. Е. Киселева ("Московский рабочий", 1948) и "Шесть дней в лесах" А. Н. Формозова (Издательство Московского общества испытателей природы, 1948) да и то лишь потому, что "Цветоводство" очень бережёт и ценит мама, а "Шесть дней в лесах" до сих пор могу перечитывать как новинку… Хотя эти две книжки, возможно, приобретены в начале 1949-го… 

Шестой класс худо-бедно удалось закончить без приключений, и в июне надо было ехать на хутор отдыхать и помогать старикам. Однако я ещё с месяц проболтался в душном городе. Скука и ничегонеделанье убивали всякую живую мысль, немного спасало только чтение. Между прочим, с 1945-го я завсегдатель читального зала городской библиотеки, что первые послевоенные годы располагалась напротив ликероводочного завода по улице Московской близ площади Свободы, а в начале пятидесятых переехала в Соцгород. 
С тоски собачьей покатился я по проторённой дорожке, прихватил из дому без спросу триста рублей и умчал в Москву. Меня уже не манили тропики, мне хотелось побродить по Москве. Добрался я до столицы освоенным в прошлом году путем и, выйдя утром с Курского вокзала, окунулся в столичную круговерть. Однако уже с наступлением первой ночи мой энтузиазм поубавился. На вокзалах стало ещё строже и, выгнав людей в три часа ночи под предлогом влажной уборки, обратно запускали только по проездным документам. Так я оказался в три часа ночи на улице, не сумев проникнуть в тёплое чрево вокзала. 
Благо ночи стояли претёплые. Я медленно пошёл к центру по улице Чернышевского и Хмельницкого. Пройдя площадь Дзержинского, я по Лубянке достиг Бульварного кольца. Пройдя пару бульваров, я увидел в устье одного из них гигантскую клумбу, густо заросшую высокими красными цветами. Усталость подсказала мне беспроигрышный ход. Я залез в клумбу, постелил на теплую землю несколько газет, а под голову свой рюкзачок великого путешественника и уснул сном праведника, несмотря на то, что уже было довольно светло. С бульвара я был невидим для прохожих, которых, правда, в четыре утра ещё надо поискать. Вскочил часов в шесть, как ошпаренный, из-за непредвиденного стихийного бедствия. Дворник пришел поливать цветы и первым делом направил свой мощный шланг на мою гостеприимную клумбу. Я жутко испугался и рванул вдоль бульвара. Дворник выронил шланг и побежал в противоположную сторону, яростно свистя в штатный свисток.
Надо ли говорить, что уже вечером того памятного дня, проклиная негостеприимство столицы нашей родины, я уехал первым же поездом домой и уже через сутки, повинясь перед мамой и отдав ей остатки денег, направился сам, без конвоя, на хутор для прохождения дальнейшего отдыха.
Потом, посещая Москву, я всегда вспоминаю этот волнующий эпизод из серии познания мира, но так и не могу вспомнить, на каком бульваре это было. Всё-таки, кажется, что клумба располагалась на Трубной площади в устье Петровского бульвара, ведущего от Трубы в сторону улицы Петровки.

Осенью я пошел в 7-й класс и опять в новую школу. Внизу улицы Анголенко, напротив нашего дома, в здании бывшей синагоги находилась неполная средняя школа, правильнее сказать семилетка, № 8. К счастью, школа смешанная, можно увидеть вблизи настоящих девочек, что для моего проснувшегося либидо стало существенным. 
Здание двухэтажное, из красного кирпича, с двумя башнями типа крепостных по обеим сторонам главного входа, очень средневековое на вид, мощное. Вроде бы в нём до революции была еврейская синагога. Один класс посадили слева от входа в маленьком помещёнии странной геометрической формы. Его потолок сделан в виде крышки гроба. Говорят, там отпевали покойников.
Слава богу, наш 7-й "А" расположили справа от входа в обычной прямоугольной комнате. Есть ещё и 7-й "Б". Через год наши восьмые классы переведут в какую-нибудь другую школу.
Почему я обрадовался наличию девчонок? Дело в том, что в послевоенные годы строго соблюдался принцип раздельного обучения. Лучшей женской школой считалась 5-я, а лучшей мужской – 11-я. Но с 1949/50-го учебного года система почему-то ослабела, и ряду школ разрешили смешанное обучение.
В нашем классе из двадцати восьми учеников больше половины были девчонки. Я сел в левом ряду от окна и в первый же день обратил внимание на очень привлекательную девочку в светло-зелёном платьице, она сидела справа от меня в среднем ряду и выглядела просто прелестно. 
Уже к концу первого дня я узнал, что её зовут Валюша Серёгина, и был необъяснимо счастлив в тот день… 

Седьмой класс успешно закончен. Желание нравиться девочке Вале благотворно сказалось на успеваемости. Я впервые отучился на пятерки и четверки. Не было в седьмом классе и прогулов, так расстраивавших маму в прошлые годы. Странно, но бежал в школу, как на свидание. Теперь я понимаю, что это и были первые свидания.
В конце учебного года нескольких пацанов и девчонок из нашего и параллельного классов приняли в комсомол. Что это такое, ещё предстояло разобраться. Одно было ясно из немногословных ремарок взрослых, - комсомол это нечто, чего нельзя обойти и проигнорировать, не испортив себе жизнь. 
В знак поощрения и чтобы меня не тянуло на путешествия, мама взяла мне и себе путевки в дом отдыха речников в Цюрупинске под Херсоном. 
Вот это лето так лето! А два дня пароходного круиза до Херсона!.. А три недели праздничного ничегонеделанья в доме отдыха... А ежедневные походы в дельту Днепра на рыбную ловлю и купанье... Тем не менее, в конце пребывания в доме отдыха уже сильно потянуло домой.
В середине августа я наведался в школу, и оказалось, что нас ждёт масса новостей. Два восьмые класса переводят в 23-ю школу, что на улице Михеловича, около нового (хотя и в дореволюционном здании) городского почтамта. Ну, знаете, скажу я вам, знаменитая 23-я школа на самом деле такое простенькое двухэтажное здание напротив сквера Пионеров, в который постепенно превращали немецкое воинское кладбище. 
Всё это я живо обсудил с Валюшей, которую встретил в школе. На обратном пути из школы, захлебываясь от нетерпения и перебивая друг друга, рассказывали друг другу о летних радостях. Она про свой последний пионерлагерь, а я про дом отдыха. Оба очень обрадовались встрече.
Я провел её до дома и узнал, что она живет недалеко от меня на 1-й Московской, иначе, по-современному говоря, на улице Кирова, на первом этаже то ли двухэтажного то ли трехэтажного старорежимного ЖАКТовского дома с массой веранд, мансард, балконов, надстроек и навесов. Всё это парижское великолепие было прочно оплетено тропическими зарослями дикого винограда. 
А потом оказалось, что на следующий день мы ещё раз случайно встретились у школы в связи с переводом в 23-ю. Потом вместе пошли смотреть новую школу, она располагалась совсем недалеко от наших домов, от моего - полтора квартала, от Валиной 1-й Московской - два.
В сентябре началась уже серьёзная учеба, мы стали старшеклассники. С Валюшей у нас разбушевалась любовь, и мы минуты не могли прожить друг без друга – вместе в школу, вместе из школы. По вечерам долгие прогулки "при луне" до глубокой ночи. Однако в то время у подростков было очень много крепких "табу" и поэтому нравственность ещё долго могла спать спокойно, – это были прогулки невинных ангелочков.
Естественное для молодых желание быть первым подстегивалось тем, что жизнь молодого идальго проходила на глазах у принцессы. А тут ещё закипела в школе общественная жизнь. Практически все в наших двух восьмых классах повступали в комсомол. Меня избрали секретарём комитета ЛКСМУ школы.
При выборах комитета на общем комсомольском собрании школы произошел важный в нравственном отношении эпизод. Когда в пионерской комнате собралась счётная комиссия подсчитать голоса, зачем-то позвали и меня, так как партбюро школы "наметило" меня в секретари. Оказалось, что проходит в комитет одна девица, которую я недолюбливал. Я сказал об этом пионервожатой, возглавлявшую счётную комиссию. Она ответила, что вопрос решаемый. 
- А кого ты хочешь? – спросила безразлично. Я ответил, назвав приятную девочку из параллельного класса. Вожатая взяла пачку запасных бюллетеней, и, проставив соответствующие галочки, заменила ими столько же бюллетеней, поданных за неприемлемую девицу. Через пять минут счетная комиссия вышла в актовый зал и вожатая со сцены уверенно, под дружные аплодисменты комсомольцев, зачитала протокол голосования. Моя протеже вошла в состав комитета!.. При распределении обязанностей я всучил ей должность замсекретаря... Валюше Серёгиной досталась должность редактора стенгазеты, так как она хорошо рисовала, а моя общественная работа без Валюши рядом была бы, вероятно, не столь результативной.
Урок коммунистической "нравственности" показал, что в круге допущенных хоть в небольшую власть обычна и естественна вседозволенность. Хотя, если честно, сколько лет прошло, а до сих пор противно…

Не могу без волнения вспоминать свою первую любовь. Вот забавный момент. В первые дни сентября, когда мы с Валей только налаживали отношения, мы тянулись друг к другу, но вели себя скромно, даже без поцелуев. Однажды я пригласил её к себе домой по какому-то там учебному поводу. Скажем, взять книжку. 
Мы сели на диван, и я стал перед ней выпендриваться. Стали листать книги, а ведь их у меня к тому времени насобиралась целая этажерка. Да и малый я вроде был крутой – комсорг школы, член горкома комсомола. Так я и стал её поражать своими продвинутостями в сверхпрограммных знаниях. Взял с этажерки тяжеленный 1-й том "КАПИТАЛа" Маркса (я зачем-то в начале учебного года купил трёхтомник) и стал чего-то там зачитывать из третьей главы. Валюша слушала-слушала марксову ахинею, а затем вырвала из моих рук книжищу и, закинув её за спинку дивана и едва не сбросив при этом с полочки семерых мраморных слоников, крепко меня поцеловала. 
Вот так великий Маркс был в мгновение элементарно побежден девочкой из 8-го "А". Мы с добрый час самозабвенно целовались. Потом, зная, что скоро с работы придет моя мама, убежали в Дубовку, где наша обычная целомудренная прогулка превратилась в ураган бурной, но контролируемой страсти…
Но не вечно же ждать, когда я соображу, что и как. И Валюша взяла власть в свои руки. Тут уж вмешалась матушка-природа, и мне стало не до марксистской демагогии. Так и началось. То у неё, то у меня. Но, говорю же, без крайностей…

Тем не менее, я серьезно увлёкся коммунизмом. Поверил в будущий рай. Надо только круглосуточно, как Павка Корчагин, работать и терпеливо ждать. Читал запоем Маркса, Энгельса, Ленина и Сталина. Познавал их казуистические построения так же страстно и нетерпеливо, как познавал на вечерних встречах тело милой Валюшки. Маркс сулил рай далеко в светлом будущем, а с Валюшкой раем казался не только каждый вечер, но и, конечно, каждая минута в школе. 
В октябре меня делегировали на городскую комсомольскую конференцию. Конференция прошла со всей возможной красной обрядностью в новом Дворце Культуры Строителей на 13-м поселке. Весь партийный антураж старшие товарищи преподнесли молодой смене во всём блеске. Оркестр на ступеньках ДК. Регистрация в вестибюле. Красные мандаты – как у старших товарищей на их съездах и конференциях. Хорошо выглаженный кумач на столе президиума. Скромный графин с водой в середине стола. Стакан воды на обрезе трибуны с гербом СССР. Ленин в виде массивного гипсового бюста в левом парадном углу зала, а на багряном занавесе сцены, над столом президиума огромный цветной портрет товарища Сталина и ещё выше – приветственный лозунг в адрес молодых строителей коммунизма. Свежие областные газеты в изголовье каждого кресла. Весёлые, молодые, счастливые лица делегатов. Невиданные многими буфеты в холлах. Ну, прямо – съезд ВКП(б)! 
После отчётного доклада первого секретаря горкома комсомола я зажигательно выступил в прениях "от имени и по поручению" учащейся молодежи Запорожья. “Самородка” заметили в президиуме, и меня избрали в состав городского комитета ЛКСМУ. Началась карьера будущего вождя всего прогрессивного человечества…

Во втором полугодии 50/51-го учебного года мой комсомольский взлёт успешно продолжился. Я стал знаменит в масштабе города. Часто ездил с зажигательными выступлениями по строительным объектам, был на каком-то запылённом заводике. Особенно запомнилась поездка 23-го февраля на станцию Мокрая к летунам стоявшего там истребительного полка. Я выступил, как обычно, с обличением происков империалистов, в защиту молодой Китайской Народной республики, против засевших на Тайване чанкайшистов, сорвал овацию…
После хорошо заседали с лётчиками по случаю мужского праздника, взрослые, включая нашу пионервожатую, которой было уже 19 лет, выпивали водочку, а я, как малолетка, попробовал портвейна и очень захмелел. Потом так получилось, что через неделю в школу с ответным визитом прибыл самодеятельный оркестр летчиков в составе аккордеониста, гитариста и певца, которым оказался молодой капитан. Уходя из школы, капитан вызвался провести пионервожатую. Через месяц мы узнали, что наша вожатая расписалась с этим самым капитаном. Ей завидовали учительницы, особенно химичка по прозвищу "Бледная спирохета", которые называли счастливицу "шлюшкой"…
Восьмой класс я закончил неплохо, всего две или три четверки. Сказалось облагораживающее влияние моей самой лучшей в мире девчонки.
Лето я провел на хуторе и очень скучал по Валюше, по городу, по книжкам. Я чувствовал себя Лениным в Шушенском. Мне писали на хутор не только Валюша и Ёня. Получил тёплые письма и от Раи Рудзевич, и от Софы Габрилович, и от Вали Деннис. Хотя у меня с ними никаких тесных отношений не было, просто проявлялся некий подростковый исследовательский интерес друг к другу.
Пришло и первое полугодие девятого класса. Серьёзная учебная нагрузка, масса общественных обязанностей…
Определились друзья и неприятели. Главный друг – Лёня Пинкер, мой зам по комсомольскому комитету. Дома его мама называла сына Ёней. В конце концов, я уяснил, что на самом деле он не Леонид Владимирович, как написано в паспорте, а Авель Вульфович... Значит, Лёня или Ёня от Авелюни, Авелёни… Правда, дружба наша от такой мелочи не потускнела. Не потускнела она и от того, что папа Ёни, председатель меховой артели, недавно получил восемь лет за левый пошив меховых шапок. 
Другой, не менее значимый друг, Виктор Петров, председатель учкома, так сказать, профсоюзный босс школы, спортсмен, обаятельный и надежный.
В те дни, когда Валина мама не пускала её погулять, я выходил побродить по "Броду" или "Бродвею", по главной улице Карла Либкнехта, вечером с Ёней Пинкером. Мы, как и сотни других молодых горожан, вышагивали десятки раз от Анголенко до площади Свободы и обратно. За два-три часа непрерывного трёпа несколько раз обсуждались мировые проблемы…

Часто с нами происходили нелепые случаи. Как-то осенью чёрт понёс меня организовать группу пострелять из мелкашки. Взяли у завуча винтовку, несколько пачек патронов и пошли человек пять (кто, уже не помню, знаю твёрдо только, что была и Валюша) в выемку вдоль железной дороги, что за 11-й школой напротив Калантыровки. На краю выемки со стороны города располагался военный госпиталь. Поставили мишени, ложимся по очереди и всласть постреливаем. Отлично отстрелялась “моя” Валюшка Серёгина, неплохо получилось у Жоры Андрийченко. Так вот и палим по двум фанерным щиткам в пришпиленные канцелярскими кнопками бумажные мишени. Патронов – вдоволь, три упаковки по сотне. 
Вдруг крик, даже вой и чуть выше одной из мишеней на склоне выемки орущий солдатик со спущенными штанами. Оказалось, что их привезли в госпиталь на какое-то обследование, так пока то да сё, его припёрло, и он вскочил в выемку облегчиться. Надо же, пулька пробила солдатскую сбрую и вонзилась в живот. Набежали вояки, чуть нас не побили, забрали мелкашку. Дело приняло скверный оборот и получило огласку. Солдата госпитализировали в тот самый госпиталь, у которого он какал, прооперировали и мы несколько раз его проведывали. Получился скандал, который долго не могли погасить. 
Все проверяющие, а первая закусила удила прокуратура, пытались выяснить, кто именно сделал злополучный выстрел. Второе – почему Сенька, как организатор, не обеспечил безопасность, соблюдение, выполнение, инструктирование и т. п. Но Сенька действительно ничего вразумительного вспомнить не мог, потому что во время мероприятия не отходил от Валюши и пустил стрельбы на самотёк. Да и не обязан был. Да и не инструктировал его никто перед выходом на свежий воздух. Завуч Агапыч тоже ни о чём таком не подумал. Просто выдал мелкашки и патроны хорошим ребятам на доброе дело. 
Завуча Андрея Агапыча сняли с работы, в выдаче патронов и мелкашек навели железный порядок. Солдатика вскоре комиссовали, чему он был искренне рад…
Незадолго до этого случая я зачем-то занялся организацией военного обучения одноклассников. Видимо, было какое-то полоумное задание райкома комсомола. Я раза два ходил после уроков, во второй половине дня, по домам своих ребят с трехлинейкой Мосина с примкнутым штыком, и мы по часу разбирали и собирали винтовку, чтобы потом красиво сдать какой-то зачёт. Если, скажем, у Жоры Андрийченко приём был восторженный и его отец, бывший военный, активно нас поддержал и сам с интересом включился в дурацкую игру, то когда я, пугая мирное население тихой еврейской улочки за Большим Базаром, прошагал с винтовкой наперевес (на ней же не написано было, что она просверлена и для убийства непригодна!) тесным двориком и постучал в дверь квартиры Наташи Тарасюк, мама Наташки, открыв дверь, едва не упала в обморок. Затем она приготовила чай и долго отпаивала молодого милитариста, убеждая меня, что её дочке знание творения Мосина в жизни не пригодится. Всё же пару раз разобрать и собрать ружье у нас с Натой получилось... В конце концов, мне осточертело ходить по городу с ружьём, и я бросил это мероприятие, не доведя дело до требуемого зачёта.

Новый 1952-й год встретили на школьном вечере. Веселились мы, старшеклассники, а нас уже стало много. К нашим прежним "старым бойцам" из двух девятых классов присоединились три восьмых класса. Много новых лиц. Сколько интересных девчонок подросло за прошлое лето. Скажем, Витя Петров начал встречаться с красивой девочкой Сталиной Чёрноокой. Первому он сказал об этом мне. Через пару месяцев она доросла в результате их крепкой дружбы до поста председателя Совета пионерской дружины, а, значит, её общественная карьера теперь предрешена. А какая замечательная певица наша Надя Куделина! 
В классе чётко определились разные группы интересов. Удивительно, однако нас с Ёней Пинкером считали "монахами" за сектантско-идеологическую комсомольскую замкнутость, поскольку я хранил верность одной девочке и не ходил ни в какие компашки, где царила большая свобода нравов, а Ёня вообще не имел в тот период девочки, весь был погружен в учёбу и в чисто еврейскую проблему предстоящей интеграции в советскую систему, что ему в дальнейшем, судя по полуголодной службе в Звенигороде и последующей нелёгкой “гражданской” жизни, давалось непросто… 
Другим полюсом была группа прозападных эстетов-анархистов, исповедовавших свободу отношений и радостей жизни. Туда входили Сашка Грызидуля, Борис Колпаков, Анатолий Трепанский, Валюша Деннис, Лариса Киприян, новый одноклассник Иван Феофанин, кто-то ещё из девчонок. Их стихией были вечеринки с джазом, винцом, всякие хохмы. Золотой середины придерживались умные еврейские девочки Софа Габрилович (дочка управляющего Запорожским горбанком), Рая Рудзевич (племянница известного кинорежиссёра Сергея Рутсевича), Соня Эссоян, Роза Эйнгорн, Леночка Вайсберг и ряд других, себе на уме…
В июне мы успешно закончили девятый класс и разошлись на последние школьные каникулы. 
Я, как всегда, провёл часть лета на хуторе, занимаясь сельским хозяйством у дедушки Калистрата Гордеевича. Писала мне одна Валечка, но этого было достаточно. Но что значат письма, даже если их писать через день? Даже десяток писем не заменят один настоящий поцелуй. Поэтому при первой же возможности я помчался в город к любимой Валюше.

Удивительно, что за два года любовной дружбы мы исследовали друг на друге каждый атом, всякий раз испытывая высший восторг, но не решились нарушить главное табу. Тогда были строжайше запрещёны аборты, родители выгоняли согрешивших детей из дому, их исключали из школ, общественное мнение растирало смельчаков в пыль. Поэтому мы не смогли перешагнуть через последнее "нельзя", хотя при каждой встрече были на грани срыва в бездну… Конечно, в принципе, можно всё, чем мы занимались, с помощью “Большой медицинской энциклопедии” разложить по полочкам и назвать научно. Но тогда мы ничего такого не знали, нас вела природа, а природе ярлыки не нужны. Поэтому я умолчу о подробностях, а читатель может всё живо представить в меру своего воображения и собственного пионерско-комсомольского опыта… 
Собирались ли мы пожениться? Да, мы не раз говорили об этом. Однако мы не решили ничего конкретного, так как понимали, что сначала – высшее образование, а потом – ЗАГС.
Когда-нибудь буду вспоминать об этом, вероятно, с улыбкой. Но мы были тогда счастливы друг с другом, и в памяти школьная любовь осталась прекрасным мигом (всего три года!) восхищения друг другом…
Осенью начался последний этап гонки за медалями - десятый, выпускной класс... Сразу определились основные претенденты на медали: Рудзевич, Габрилович, Деннис, Серба, ещё пара человек из параллельного десятого "Б"...

Сокамерник по "люксу", забыл имя, научил меня нескольким грузинским словам, что мне, как бывшему грузину Танинадзе, было интересно. К познанному мною в годы комсомольской зубрёжки биографии товарища Сталина слову "брдзола" (борьба), коим тот назвал якобы издававшуюся им в подземной Авлабарской типографии революционную газету, я добавил "гамарджоба" (здравствуй!) и ответ "кагимарджос". Ещё запомнилось крепкое мужское выражение "шэни тави ми кхглей ахар" (твоя голова, что мой брандспойт), отрицание "ара", заменяющее 50 процентов словарного запаса грузинского интеллигента средней руки и ещё десяток слов, не оставшихся в памяти.
С девчонками, Ниной и Галкой, дважды в неделю проведывавшим меня, я обдумывал и возможность побега из этого оазиса советской науки о нетипичных строителях коммунизма, которым, в отличие от миллионов, послушно марширующих стройными ликующими рядами, уже всё стало ясно. В принципе, учитывая довольно либеральный порядок при свиданиях, когда охрана зачастую выходила на несколько минут (думаю, осознанно, чтобы пациенты могли получить что-нибудь новенькое с воли, что затем будет всё равно найдено врачами под матрасами и поможет разоблачению притвор-симулянтов), то можно было пролезть под столом, где почему-то не было никак перегорожено, переодеться и попытаться выйти в потоке выходящих родственников, так как, со слов моих ангелиц-хранительниц, на выходе паспорта не требовали. Конечно, могли забить тревогу посетители, но шанс был высок, так как взаимопонимание родственников было железобетонным, всех объединяла ненависть к советской власти, терзающей их родных. 
Но, по зрелому размышлению, решили не искушать судьбу, так как потом всё равно деваться будет некуда, до Америки не добежать. 

Вчера исчез подполковник Илья из соседнего “люкса”. Милый седовласый барского покроя пятидесятилетний бедолага, застреливший командира погранотряда где-то на северах, кажись, на Чукотке. Не поделили женщину, а там это жуткий дефицит. Фемина работала прачкой в хозблоке по вольному найму и на горе окружавших её защитников родины и мужа-моториста дизель-электростанции уродилась хорошенькой. Была из местных, но русской, из какого-то Анадыря. 
Подполковника долго тасовали по всяким органам дознания и удержания, пока через примерно полгода не оказался мужик в Серпах. Ну и заскучал на экспертизе без родных и близких. Кто-то из персонала сжалился и принёс офицеру старенькую обшарпанную, исцарапанную, измордованную поколениями пацанов гитару. Дядя Илья с утра до вечера, в промежутках между процедурами, насиловал истерзанный инструмент, исторгая простые аккорды и напевая старинные романсы. Особенно он любил напевать “Окрасился месяц багрянцем…”, да так душевно, что мне прямо плакать хотелось. Ну, в самом деле, кто не всплакнёт, как услышит?
“Ты правишь в открытое море,
Где с бурей не справиться нам.
В такую шальную погоду
Нельзя доверяться волнам…”


Каждый раз, когда я слышал полупение, полурыдание дяди Ильи, вспоминал этот романс в исполнении Лидии Руслановой. Её пластинка с этой вещью есть у нас дома – у мамы. Мы часто её ставим в патефон, особенно если кто в гостях или на какой праздник. Так что я как бы пропитан и мелодией, и глубоким чувством минорного трепета. Глупость сказал? Миль пардон! Но ведь как скажешь иначе, вы только послушайте:
“Нельзя? Почему ж, дорогой мой? 
А в прошлой, минувшей судьбе, 
Ты помнишь, изменщик коварный, 
Как я доверялась тебе?”

Правда, страдающий неизлечимой патологической любовью подполковник часто пел последнюю строчку, искажая первоисточник, более приземлённо:
"Ты помнишь, растлитель коварный, 
Как я отдавалась тебе?.."

Дядя Илья не прошёл “по конкурсу” на придурка и отправился в военный трибунал. На следующее утро гитара исчезла, а в том “люксе” на койке подполковника поселился молчаливый, как все новички, торговый работник из Узбекистана, а “старослужащий“ шахтёр Федя из Лисичанска, пользователь второго койко-места, из-за бурного выяснения отношений с врачами попал под серию горячих уколов и усиленный персональный надзор санитаров.
В первых числах июня тактика врачей в отношении меня переменилась. Отменили аминазин, и внимание к моей персоне ослабело. Чувствовалось, что меня изучили достаточно, и готовится заключение комиссии. Действительно, через пару дней разрешили внеочередной банный день и подстригли, что было хорошо известным местным аборигенам знаком приближающейся выписки. На следующий день с утра состоялась медицинская комиссия, на которой меня кратко опросили по специальной схеме и отвели обратно в отделение. После обеда опять повели в какой-то кабинет, и там мужчина в белом халате объявил мне, уже морально созревшему для военного трибунала, что я признан жутко больным шизофреником и посему меня комиссуют из армии и направят на долечивание домой в Запорожье.
Обратно меня вели, а я шёл на ватных ногах и не верил ещё в такую удачу. Но Родина никогда не врёт и не врала, даже когда приговаривала к расстрелу сотнями тысяч. Через пару дней военные власти прислали в Серпы документы по моему комиссованию, и вот мне вернули авоську с моими гражданскими хламидами, пакет с х/б, любезно предоставленный ещё гауптвахтой, и выдали на дорогу сухой паёк из консервов, буханки хлеба и десятка кусочков сахара. Оказалось, что меня не выпускают, как я с Ниной полагал, а этапируют в Запорожскую психбольницу. 
Но если я комиссован, то, стало быть, уволен со службы и свободен. Этапировать меня принудительно, чтобы затем содержать в психбольнице, попахивает принудлечением, санкцию на которое может дать только суд, о котором никто и не заикается. Получается, что психиатрия применяется в карательных целях, то есть чистой воды произвол, как в былые времена у кормчего и корифея… 
Дебелый дядька-санитар, располагая папкой с моими медкартами и справками, а также билетами, был откомандирован отвезти меня и сдать под расписку. Поехали банально. Пешком дошли до метро "Кропоткинская" и, не отвлекаясь, на Курский вокзал почти к отходу поезда. Нина и Галка не провожали, так как мне не дали им позвонить. Ехали в народном плацкартном вагоне, пили чай, говорили "про жизнь". Санитар попался неплохой, добрый, но своё дело знал и у туалета сторожил. Хотя, казалось бы, какой смысл был у меня пытаться бежать, коли комиссовали и везут домой?
На следующий день приехали в Запорожье. И здесь организация дела, как везде у большевиков, оказалась на высоте. Нас встречала "скорая помощь" из запорожской психбольницы, и через полчаса санитар уже сдал меня в приёмный покой закрытого спецотделения этой больницы. 
По дороге я прикидывал разные варианты того, как дальше поступят со мной и допускал даже многолетнее спецлечение в зловещё известной Днепропетровской психоломке, а то и в Казанской мозготряске. 

Мне выделили халат, тапочки и место в коридоре, так как это вам не Москва, здесь перегрузка площадей, дикая жара и офонаревшие от этой жары медработники. Многие сестры, и пациенты это знали и поминутно с наслаждением наблюдали, ходили в халатах без исподнего, что, конечно, повышало тонус в мужском отделении значительно. Все разговоры мужиков вертелись только на тему, у какой сестры задница помясистей, и какого цвета заросли у той или иной сестрички в заветном месте.

На следующий день я написал открытку маме, а уже через день они обе, мама и Нина, как-то всё разузнав, пришли со слезами ко мне на первое свидание, хотя открытка ещё была в пути. Поплакав и порадовавшись, что удалось избежать трибунала, мои ушли. С утра следующего дня меня повели на трудотерапию, которая заключалась в склеивании каких-то картонных коробочек, возможно, для лекарств. Я клеил и крепко, хотя и без слов, матерился.
Нина прибегала каждый день. Мы с ней по часу трепались в больничном прогулочном садике, надежно огороженном частоколом с колючей проволокой. Она переехала в Запорожье всерьёз и уже прописалась у мамы, как моя законная жена. Они с мамой по-настоящему увиделись впервые. Но, кажется, всё образуется. 
Через пару недель система сдалась первой. Держать под замком и кормить спокойного, не буйного шизоида показалось системе накладно. Опять состоялась медкомиссия, которая присвоила мне третью группу инвалидности и выбросила на волю. Так закончилась моя эпопея с советской армией. Закончилась навсегда, ибо военкомат снял меня с воинского учета, выдав вместо военного билета "белый" билет, где все это и было сказано. Правда, написано было стыдливо, что комиссован я по болезни с формулировкой "группа I-я статья 4-я расписания болезней Минобороны СССР".
Пенсию мне положили в 135 рублей. Стипендия в МГУ была где-то 230 рэ. И то не стоит забывать, что пенсию обещали давать только до устройства на работу. А работу рекомендовали почему-то не связанную с движущимися механизмами, так что ни шофёром, ни машинистом паровоза, ни, само собой, пилотом я стать уже не имел права. Конечно, при сохранении за мной незыблемого конституционного права на труд, но, так сказать, в его абстрактном, чистом смысле…

Дома мама пару дней проплакала, поведав нам с Ниной события последнего года. Конечно, Родина меня искренне искала. И в Запорожье перевернули всех моих школьных соучеников и учителей, и в хутор Казачий наведывались, и даже раскопали мою родню под Никополем в посёлке Токовском, о чём я и сам толком не знал, да и мама десятки лет, как не поддерживала с ними отношения. Приезжала оттуда взволнованная мамина тётка по бабушке Фросе, а моя двоюродная бабуся Акилина Петровна Писаренко, в девичестве Гужва (моя баба Фрося в девичестве тоже Гужва, или, иначе, Ужва). Мне стыдно было показываться на улицах родного города, боясь встретить знакомых. Но постепенно душевная рана стала затягиваться. 
Однако семейная жизнь в комнатке площадью 14 квадратных метров, с большой угольной печью посередине, в составе мамы, парализованной бабуси и молодой жены с мужем оказалась далекой от идеала. Приходилось нам с жёнушкой по вечерам брать одеяло и идти гулять подальше, на берег Днепра, благо вечера стояли божественно тёплые.
Пожив так пару недель, мы с Нинулей устали и надумали поехать к ней в Казань показаться её тётке и немного погостить. Сказано – сделано. Кое-как наскребли денег, взяли билеты на поезд до Казани через Москву, позвонили тёте, что нагрянем, и двинулись в путешествие. 

В Москве нас пригрела Галка Хлопонина, и мы, пользуясь правом пассажиров остановиться в пути следования на любой станции пересадки на срок до десяти дней, этим чудесным правом охотно воспользовались. В столице как раз был фурор – выставка в музее им. Пушкина картин Дрезденской картинной галереи, прихваченной победителями в Германии в качестве трофея. Выставку объявили с 7-го августа по 7 сентября, так что пол-Москвы толпилось каждый день в огромных очередях в надежде пробиться на просмотр. Мы попали после двух дней толкотни на 10-е августа и вышли из музея счастливыми и уважающими самих себя. Вечером закомпостировали билеты для продолжения поездки, основательно погревшись в такой же огромной очереди у касс Казанского вокзала, и продолжили путь на восток – в Казань… 
Встретила нас Нинина родня на главном и единственном казанском вокзале, как порядочных. На такси повезли домой. Жили Комлевы в центре старой Казани, недалеко от площади Ленина. Улица так и называлась – улица Комлева. Нина по отцу Ильнуровская, по маме – Комлева. Нинины родители умерли рано, кажется, оба от чахотки, так что девочку воспитала тётя, причем воспитала неплохо, Нина закончила школу с золотой медалью. Тётя оказалась уже в годах, далеко за сорок, а её муж, генерал Комлев, выглядел жутко строгим стариком и был её лет на двадцать старше. Улица названа в честь свёкра Нининой тети, одного из первых красных генералов, который отличился чем-то в годы революции. 
Квартиру Комлевы имели необъятную по советским меркам – шестикомнатную. Я впервые в жизни увидел шикарный кабинет генерала. В доме соблюдались старинные обычаи, например, в пять часов все сходились или съезжались на обед, который проходил за длинным столом с выставлением уймы всяких дорогущих столовых приборов и состоял из нескольких блюд. Впервые я увидел живьём и домработницу.
Нас приняли очень тепло, хотя и без сюсюканья и панибратства. Конечно, я почувствовал, что тётя оценивает выбор Нины отрицательно. Да и в самом деле, я приношу Нине одно горе. Хорошо ещё, Нина не рассказала им о моей одиссее, а то бы случился скандал.
Пару дней мы гуляли по Казани. Нина показала мне все свои любимые места. Однажды, пожертвовав обедом, мы поехали с ней речным трамвайчиком прогуляться вниз по Волге. Мимо проплывали невиданные мною красивейшие места – Верхний Услон, Сорочьи Горы, Верхние Моркваши. В Нижних Морквашах мы сошли на берег и часа два пляжились на берегу, благо прекрасный чистый песок начинался прямо у причала. Народу не было ни души, что нас очень устраивало. Вода была необычайно тёплой и ласковой. Отдохнули от души! Возвращались вечером, последним рейсом. Трамвайчик разгребал воду, как фантастический кит, Казань приближалась мириадами ночных огней, напоминая рой огненных пчел… 
Тётя работала крупным деятелем медицины, но ради Нинкиного приезда взяла недельный отпуск, и последние дни перед отъездом мы прожили на богатой генеральской даче, место этого поселка я не запомнил. Участок оказался большим, в 25 соток, на нём чудесный двухэтажный деревянный дом и при нём взрослый ухоженный сад. Опять-таки по целым дням ели-пили, помню горы всевозможных пирогов, наливок-настоек, и, конечно, клубнику со сливками, как верх буржуазного разложения…
Нина бесконечное количество раз пересказывала дотошной тёте, как мы жили в Москве, как собираемся жить в Запорожье. То, что мы побросали учёбу, огорчило тётю до крайности. Она даже плакала, требуя от Нины восстановиться на мехмат МГУ. Конечно, мы не рассказали ей всех наших скитаний в последние два года, по нашей легенде получалось, что мы только что решили бросить МГУ, так что, в общем, если захотим, то можно подумать и о восстановлении… Тётя, не веря ни слову из нашего вранья, находилась все эти дни в трансе.
Возвращались в Запорожье загоревшими, поправившимися на несколько кило, что радовало меня, но огорчало Нину из чисто бабских соображений…
Приехав из Казани, занялись устройством на работу. Нина с ходу нашла место бухгалтера в городском ДОСААФе, а со мной пришлось всем повозиться, так как с моим белым билетом я неизменно вводил кадровиков в кому. Но, в конце концов, всё устроилось, и меня взяли учетчиком в артель "Пищевик", где работала главным бухгалтером ещё довоенная приятельница мамы Ольга Тимофеевна. Она меня и устроила под свое крыло. Там же мне открыли и первую трудкнижку. Председатель артели Гундич махнул на протекцию О Тэ рукой, мол, чёрт с тобой, Ольга, как-нибудь усядемся… 
Оклад Нины составляет 870 рублей в месяц, у меня – 630, плюс пенсия – 135, итого 1635 рэ. Прямо скажем, негусто для самостоятельной семейной жизни…
Не знаю подробно, как там всё заведено в Нинином ДОСААФе, но в моей артели – полный бардак. Производимые в ней печенье и карамель безбожно разворовываются, но в бухгалтерском учете, благодаря стараниям О Тэ, полный ажур. Приходится заниматься дурацким делом - ходить с карандашом и амбарной книгой по цехам и записывать выработку кондизделий прямо на рабочих местах, там везде стоят весы, и контролеры ОТК принимают готовую продукцию на проверку по весу. По их записям, которые я заношу в амбарную учетную книгу, бухгалтерия списывает в затраты сахар, муку и прочие ингредиенты наших изделий. Однако до склада доходит едва 80 процентов произведенного. Остальное растаскивается и съедается. Дело в том, что в цехах негласно разрешено есть, сколько влезет, так что работницы натурально объедаются да и за пазуху, идя со смены, не стесняются запихивать пачки печенья или мешочки с сахаром и сухим молоком. Особенно хорошо девчонкам из конфетного цеха на улице Артёма, недалеко от нашего дома и по соседству с домом, где живут Ёнины родители. Там делают шоколадные конфеты и поэтому девушки, практикующие шоколадную диету, выглядят румяными, как пастушки со старинных картин.

Год закончился. Если бы мы были в Москве, то собралась бы теплая компания, а здесь мы ещё не обросли друзьями, так что посидели в нашей тесной комнатёнке вчетвером, распили бутылку "Сов. Шампанского", брют, самое сухое, крымское. Мама сделала жаркое из свинины, вареники с творожком, салат из кислой капусты с луком. Нина испекла простой торт в виде подражания "Пражскому". 
Каким он будет, следующий, 1959-й? Послушали по трансляции звон курантов и дежурно-тёплые слова Никиты Сергеевича. Телевизора у нас ещё нет, так что московские новогодние празднества посмотреть не пришлось. Ничего, завтра прочтём в "Известиях". Ведь мы, при всей нашей бедности, выписали на следующий год много чего. Кроме "Известий", ещё и местное "Червонэ Запорижжя", "Работницу", "Здоровье" и "Литературную газету". Dum spiro, – spero…" 

–––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––-



Часть 3 –я

Хочешь жить - умей вертеться

Первые два месяца года прошли скучно и бледно. Денег не хватало, одеться толком невозможно, поэтому Сенька работу в артели “Пищевик” бросил. К такому решению был и внешний повод. Никита Сергеевич, как настоящий реформатор, решил пойти даже дальше, чем покойный Иосиф Виссарионович. Он взялся ликвидировать производственную кооперацию в лице промартелей в корне и перевести их в категорию госпредприятий. То есть, какую-никакую коллективную собственность в форме артелей, экспроприировать и объявить государственной, а членов артелей, этих последних "вольных" тружеников, перевести, не спрашивая их согласия, в наемные рабочие, лишив имущественных паёв и мелких, символических благ, с ними связанных. 
Семёна эти идеи Никиты ни с того, ни с сего возмутили, он, малахольный, не хотел видеть очередного облагодетельствования артельщиков. То есть он был тогда стихийным противником закручивания государственных гаек в любых формах. И зачем только ему это было надо – плевать против ветра? И хотя сам ещё сознательным кооператором не успел стать, однако остаточные элементы свободы в артелях уже за полгода оценил. А тут такие реформы... Ну и Сеньке просто противно стало.
Он уволился как бы в знак протеста, просто передав свое заявление Гундичу через Ольгу Тимофеевну. Та сходила к начальству, и уже вечером Сенька без всяких проблем получил новенькую трудовую книжку и ещё каких-то 600 рублей под расчет. 
Сенька вышел из душной артельной конторы на свежий воздух. Вечерело. Он медленно пошёл по Шёнвизскому мосту, тупо глядя в мерзкие, наполненные сотнями использованных презервативов, стопроцентно сточные воды Московки. Однако речка есть речка, она и такая, отравленная, успокаивает. А вдалеке коричнево-жёлтая осенняя громада Дубовой Рощи как бы советовала попусту не трепать нервы.
Нина не ругала, промолчала и мама. Решили сообща искать Сеньке подходящую работу. Прошло несколько бестолковых дней. Мама на работе непрерывно звонила разным своим знакомым и бывшим сослуживцам. Все обещали, но ничего конкретного не предлагали. Историю Сеньки, казалось, знал весь город. И смелости у маминых знакомцев, понятно, не хватало. Сам Сенька старался лишний раз на главном броде не показываться. Боялся встретить одноклассников, учителей или просто давних, со школьных времён, знакомых. Ведь если весь город знает, что у него поехала крыша, то о чём может быть разговор при встрече?..

Вдруг случилось нечто фантастическое, просто невозможное! У Сеньки нашёлся отец. Станислав Серба прислал из Австралии очередное письмо своему дяде Евгению в Никополь и попросил разыскать маму и Сенькино высочество. Неведомый Сеньке двоюродный дед Евгений Степанович тотчас дал команду своей дочери Ольге съездить в Запорожье и поискать на Слободке жену и сына своего любимого племянника Григория, теперь обитавшего в Австралии. Приложил довоенный адрес - улица Кошевая, 17. 
Ольга Евгеньевна всё выполнила пунктуально, но нежданную родню там не нашла. Оставила письмо домохозяевам Мозулевским. Те, хотя Семён с мамой и сменили за это время не одну съёмную квартиру, сумели найти следы пропавших на улице Розы Люксембург, 84, а уже сестры Гусаровы нашли Сенькину маму и передали ей то самое историческое письмо из Австралии в Никополь, где Станислав Серба вторично просит разыскать бывшую жену и намекает на то, что там у него есть ещё и сын… 
Письмо Анне Николаевне передали по цепочке, из рук в руки, добрые люди в середине сентября. Сенька с мамой тотчас ответили. Видно, папа тоже ответил сразу же по получении письма с родины, так как уже 28 декабря, как дорогой новогодний подарок, Семён с мамой и Ниной перечитывали письмо от настоящего отца.

“С.С.С.Р. УССР, Днепропетровская область, гор. Никополь, ул. Калинина, 157, Евгению Степановичу Сербе. 

21 октября. Добрый день, дорогие родные!
Поздравляю с праздником очередной славной годовщины Великой октябрьской революции!
Желаю много счастья, благополучия и долгих, долгих лет жизни.
Ваше письмо, за которое очень и очень благодарный, получил ещё в начале октября, но как-то не мог сразу ответить.
Очень прискорбно, что Вам не удалось ничего узнать по моему вопросу. Всё дело в том, что там у меня ведь был и сын. Но ничего не поделаешь, живем по-прежнему. Я хотя уже около двух лет не работаю, но на шее ещё ни у кого не сидел, а дальше будет видно, хотя кое-какие резервы имеются.
Вы спрашиваете, как или где я живу. Мотаюсь, что называется, и иногда зарабатываю больше, чем на работе, а иногда прорабатываю, но это не постоянно. Живу в своём домике почти в центре города. Домик небольшой, но хороший, кирпичный. Три комнаты сдаю квартирантам, а Валерка живет то у меня, то у Лиды, да я и сам там часто бываю. Зять имеет мясной магазин, два автомобиля. Валерка недавно устроился на работу по продаже автомобилей. Имеет свою автомашину и больше ничего, ибо у него, как у парубка, своей получки не хватает, ещё иногда приходится и "подсоблять».
В общем, материально живем неплохо, но очень и очень тоскуем по Родине, по родной стороне. Цену Родины можно узнать, только потеряв ее.
Сейчас у нас весна уже при конце, скоро настанет лето, а оно иногда бывает очень жаркое. Иначе новостей особых нет, а международные новости и мы и Вы знаем из печати, радио и т.д.
Прошу, пишите почаще и побольше. Шлите фотокарточки, мы в долгу не останемся.
Привет всем. С. Серба

SENDER’S NAME END ADRESS:
Mr. S. Serba, 23, Sidney st, Melbourne, Australia”

Так Сенька обрёл отца. Сразу же сел и настрочил ответ. А вскоре и из Австралии пришло первое письмо ему лично. Вот этот исторический letter.

“8 декабря.
Дорогой Сеня!
Приятная неожиданность, что принесла так много радости, надежды и волнения. Действительно, сюрприз, спасибо за внимание.
Твое письмо получил, на которое почти сейчас же отвечаю.
По капризам судьбы очутился далеко, далеко за пределами Родины. Пришлось многое пережить - и ужасы войны и лишения перемещённого.
Сейчас уже, слава Богу, многое прошло, как прошла почти вся жизнь.
Живу, конечно, ничего, но тоска по Родине сводит на нет относительное материальное благополучие.
Подробнее опишу в последующих письмах, а сейчас пока ограничусь несколькими просьбами. Первое, прошу передать привет Нине, маме и бабушке. Особо попроси от меня маму, если сможет, пусть мне напишет немедленно, а также пусть прибавит к своему "миллиону» забот ещё одну и вышлет фото. Также желательно иметь фото с твоей подруги жизни Нины.
Срочно сообщи такой адрес, по которому бы я смог Вам выслать через Швецию или Англию посылку (тебе, Нине и маме отрезы на костюмы - напиши, какой желательный цвет). Вышлю в январе 1960-го. Посылка идет примерно три месяца. Сообщи размеры и цвет обуви для всех. Также напиши, что ещё мог бы для Вас выслать. Я, конечно, знаю, что Вы не нуждаетесь, но я с удовольствием выслал бы просто на память. Это не представит мне особых затруднений, а посылать можно, в этом я имею соответствующий опыт, уже посылал родным на Донбасс и т.д.
Целую крепко, Папа.
Прилагаю фото – май 1957-го, - но особых изменений нет и сейчас”. 

Получается, Сенька правильно поступил тогда в 1947-м году, когда помешал маме выйти замуж за Акулова. Он как бы чувствовал, что у неё ещё не всё закончено со Станиславом Сербой. А его побег из дома в 1948? Ведь он тогда стремился всего лишь добраться до… Австралии! А именно в то время отец оказался в Мельбурне!..
И не описать, какие сложные чувства навалились на мужика. Но одно - несомненно. Если в детстве и в юности Сенька всегда подпевал маме и порицал своего отца, как бросившего, с её слов, семью и так далее, то, едва прочитав первое письмецо, он сразу же простил Станислава Сербу за все прошлые проступки и ошибки, вынес за скобки мамины с ним пререкания, понял, что у него есть теперь второй дорогой человек на свете – отец… 
И хотя письмо попало к ним чисто случайно, однако бабушка Фрося утверждает, что не обошлось без божьего вмешательства. 

Вот так начался и резво побежал ещё один бестолковый год. Как мы уже знаем, в феврале Сенька бросил работу в "Пищевике" и стал искать более денежную. Как назло, с друзьями был напряг, и основательно обсудить все "за» и “против” было, по большому счёту, не с кем. Тут ещё оказалось, что психбольница проводит периодические проведывания своих выписанных на свободу пациентов на предмет установления степени их социальной реабилитации. Пришли и к Сербе на дом. Спасибо, соседи объяснили, что ничего плохого о Сеньке сказать не могут, а молодой человек не работает, не берут, дескать, суматика нигде. По оставленной медработником записке Сенька явился в психушку и предстал перед дежурным врачом. Она сообщила, что они его потеряли, что ему надо ежегодно проходить переосвидетельствование и назначила на середину марта. 

Перед Семёном встало несколько проблемок. Если он хочет подтвердить третью группу инвалидности и получать пенсию, то должен к моменту перекомиссии не работать, а заодно не иметь в паспорте отметок о работе за предыдущий период. Иначе получается, что в прошлом году получал пенсию незаконно. 
Семён решил все вопросы одним махом, "потеряв" паспорт. Подав в милицию заявление, уже через пару недель соискатель пенсии имел на руках новенький серпастый и молоткастый... С чем и пошёл на комиссию. Ему шутя подтвердили третью группу, хотя и отметили большой прогресс в смысле нормальной семейной жизни и отсутствия за истекший период каких-либо эксцессов. Посетовали, что хорошо бы найти хоть какую-нибудь работу. 

Вскоре Семён с помощью мамы устроился экспедитором "куда пошлют" в ОРС "Запорожстали", который возглавлял старинный мамин сослуживец Миша Руткевич. Местом работы стала универсальная база ОРСа. Там Сенька проработал всего месяца три. Работа была непыльная, хотя и за копейки, каких-то 850 рублишек.
Но когда из министерства чёрной металлургии Украины приехали ревизоры для плановой ревизии деятельности ОРСа, то старшего товароведа, химичившего с пересортицей и уценкой дорогих шерстяных тканей, взяли под арест, как и его дружбана зава промтоварным магазином. В результате ревизии под суд пошли не только два завмага и старший товаровед базы, где кантовался Семён, но и кадровая работа в ОРСе получила достойное освещение в акте проверки. И – опять без работы.

Чтобы как-то развеяться, Сенька с мамой поехали в гости к папиной родне в Никополь. Познакомились с Евгением Степановичем, получается, Сенькиным двоюродным дедом, с его дочерью Ольгой, выходит, двоюродной тёткой Семёну, с её мужем, с детьми. Их очень тепло приняли. 
Вернувшись после гостевания, пару самых теплых месяцев Семён провалялся на днепровских пляжах. Там, на песочке, познакомился с Женькой Якименком, лучшим, как он сам считает, чтецом Есенина в СССР. Ну, может быть, лучшим после Яхонтова... Его брат, одноглазый пират по прозвищу Нельсон (глаз потерял в драке), работает бандитом и богует едва ли не над всем Запорожьем. Женька же, как и Сенька, ленив, самолюбив и ненасытно влюбчив. Вокруг их одеяла (обычно под кустом вербы у кромки воды) всегда толпятся красивые мокрые девчонки и, раскрыв рты, слушают развратного, классово-чуждого, полузапрещённого Есенина в Женькином исполнении.
Семён не удержался и рассказал Женьке красивую историю о том, как нашелся отец. Женька выслушал, посоветовал попроситься к отцу в гости и там остаться, чтобы как следует помучиться в капиталистическом аду. Признаться, Сенька и сам мечтал об этом. Затем эстет Женька присвоил ему прозвище Сынкап (сын капиталиста), которое через день уже было на устах у всех их знакомых по пляжу и по городу, включая Володьку Захарова. 

Но однажды, сбегав с Ниной по-быстрому в “Комсомолец” на 18.30 и посмотрев в третий раз “Летят журавли”, узнали от мамы, что приходил гость.
– Кто? – встрепенулся Сенька, всегда последние годы ожидавший от жизни только нехороших сюрпризов.
– Да не волнуйся, – улыбнулась мама, – Ёня приходил, Пинкер... Сказал, что завтра заглянет утречком, часов в десять…
У Сеньки отлегло от сердца. Ёня это человек. С ним можно обо всём и он поймёт.
Нина обрадовалась тому, что придёт Пинкер – после встречи в Москве она осталась о нём высокого мнения и надеялась, что приход друга подействует на мечущегося по жизни Сеньку благотворно.
Утром Семён и Нина вскочили пораньше. 
Вечная проблема коммуналок – утренняя спешка. Ни тебе вольготно умыться-побриться, ни по-человечески посидеть в туалете. Всё бегом-бегом, под тоскливыми взглядами таких же претендентов на маленькие утренние радости. Наконец, толстая соседка тётя Надя, основательно вымученная долгим разрегулированным процессом дефекации, выплыла, зардевшись, на керогазовую площадку и принялась настраивать свой агрегат. Сенька тотчас вскочил в кабинку, закрывшись на крючок.
Довоенный, а может быть, ещё старорежимный дубовый стульчак не успел разбазарить тепло тётинадиных окороков и принялся одаривать своей нежностью костлявый Сенькин зад. За пару минут вынужденного безделья можно было пробежать передовицу вчерашней “Правды”, которую взял с собой Сенька для важной надобности. А прочитав, кратно складывая, порвал газету на 16 прямоугольников и, отобрав один, остальные старательно запихнул в ржавый жестяной ящик на левой стенке, имевшийся там для этой благой цели. 
То, что несколько мгновений мялось в руке Сеньки, оказалось той самой передовой на тему повышения урожайности кукурузы. Кому что. 
Справившись с проблемой, Сенька бросил святотатственно обгаженную передовую “Правды” в мусорное ведёрко, забрызганное побелкой ещё к 1-му Мая, дёрнул свисавшую на безнадёжно ржавой цепочке фаянсовую ручку древнего унитаза, отозвавшегося рыком взбесившейся Ниагары, встал, удовлетворённо крякнул, и потянул вверх штаны, как всегда, не попадая с первой попытки крючком в петельку над ширинкой. Не меньшей проблемой было по утрам и мытьё-бритьё…
Пока Нина гладила свежую рубашку, а маман возилась с тестом для пирожков с яйцом и зелёным луком, Сенька сбегал на Большой базар в керосинную лавку и притащил в двухлитровом бидончике керосину для керогаза. 
Бабушку Фросю по случаю гостя в доме вырядили в белую ситцевую кофту с мелкими лиловыми цветиками и, усадив на её фирменное отхожее ведро, подготовили к благородному глубокомысленному молчанию.
В общем коридоре у каждой двери коммуналки на табуретке гнездился керогаз – чудо послевоенного прогресса, заменившее классический примус. Прелестная вещь. Почти не коптит, почти не шипит и экономия керосина почти ощутимая. Но когда по утрам и вечерам на каждом чуде что-нибудь булькает или шкварчит, то в коридоре и не продохнуть, и не пройти.
Ёня, однако, человек опытный, протиснулся в узкий лаз между разгорячёнными агрегатами и добрался-таки до нужной двери. С последних классов у них с Сенькой была шутиха, – приходя в гости, стучать азбукой Морзе первую букву своей фамилии. Если у Сербы “эс” набивалось просто как три точки – три коротких стука, то “пэ” у Пинкера надо было изображать терпеливее – точка – два тире – точка. Именно этот стук и забарабанил про двери.
– Входи! – крикнул Сеня и поднялся с дивана навстречу другу. 
Загорелый, возмужавший Ёня улыбался и излучал основательность и надёжность.
– Сенька, друг, сто лет тебя не видел!
Они обрадованно обнялись. Нину гость чмокнул в щёчку. С мамой поздоровался, бабушке Фросе кивнул... Торжественно преподнёс, показав всем, коробку шоколадных конфет “Космос”, а Нина пристроила её на столе.
Столик, конечно, маленький, но четверых должен приголубить. Ну, понятно, что мама, опутанная капиталистическими пережитками, твёрдо отказалась пить портвейн белый № 33 из ядовито-зелёной бутылки, больше подходящей под коктейль Молотова. И вообще, посидев минутку, принялась хлопотать над столом. 
– Ну что, ребята, как живёте? – спросил, улыбаясь, Ёня. – Помните нашу встречу в Москве? А пруды в парке Горького? Ха-ха!..
– А как же!.. – хором ответили Сенька и Нина. – Замечательное было времечко…
– А ты как поживаешь?.. Где и что поделываешь? – отбил мяч Сенька.
– Я после армии немного пожил с родителями. Добил пединститут. Распределился в Мелитополь. Вот теперь там укореняюсь.
– А почему год за годом не заглядывал?
– Знаешь, что-то держало. Даже не поддаётся объяснению. Наверное, нужно было дать тебе время восстановить психологическое равновесие с окружающей средой... Не хотел травмировать тебя своими расспросами…
– Ты прав, как всегда. В 58-м я бы сгорел от стыда и не знал бы, что тебе сказать…
– Ладно, мальчики, проехали. Вернёмся в сегодняшний день, – переменила тему Нина.
– Так-так. Пожалуй, подробности расскажу как-нибудь при случае... Впечатлений хватит на увесистый роман. Но это нескоро, когда-нибудь на старости лет... Ну, давайте выпьем за Мелитополь и за твои педагогические перспективы! – Предложил Сеня, наливая портвейн в отодвинутые было уже гранёные рюмашечки.
- Может, хватит? – Усмехнулся Ёня, но обижать хозяев не стал и рюмку поднял. Выпили и поклевали прямо из сковороды яичницу с остатками одесской колбасы, чудом сохранившейся со вчерашнего ужина. 
Надвигался чай с пирожками. Анна Николаевна печь их умела не хуже, чем бабушка Фрося. Вот они, поджаристые, ароматные, волнительной горкой в синей эмалированной миске. Разломаешь такой горяченький, а из разлома дух ну прямо сногсшибательный.
К чаю мама достала заветную пол-литровую баночку прошлогоднего акациевого мёда. И сразу в воздухе расплылся характерный акациевый аромат: очень тонкий, нежный, живой, изысканный, разлетающийся, как дуновение ветерка. Такой сильный, что даже благородный дух пирожков уступил пришельцу. А уж стоило пригубить чайную ложечку с мёдом, как обволакивающе-ласковый акациевый вкус, усиливающийся после проглатывания, не мог не восхитить сладкоежек. То есть пробуешь тонкую и нежную субстанцию, проглатываешь, а во рту всё нарастает мощный сладкий восторг. 
Удивительный мёд – не засахаривается и не теряет прозрачность на протяжении года, а то и двух лет. 
Мама по случаю прихода старинного Сенькиного друга вынула из хитрой шкатулки и положила перед ним единственную посеребрённую чайную ложечку ещё тех, то ли царских, то ли нэповских времён, так что получился маленький праздник дегустации. Причём, акациевый мёд своеобразен и при тесте “с ложкой”, – несмотря на жидкую консистенцию, при вращении ложки мёд не стекает, а прилипает к ней. Ёня оценил жертву, принесённую Анной Николаевной, и высоко оценил медок. Сеньке и Нине достались обыкновенные мельхиоровые ложечки, но и из них мёд восхищал.
Пока невоспитанно сёрбали чай (не отсюда ли фамилия – Серба?), Сенька в смятении ожидал развязки разговора, когда надо будет как-то объяснить другу свой жизненный тупик.
Но надо, надо начинать неприятную исповедь. Нина поняла проблему и пришла на помощь. Беззаботно улыбаясь, спросила Ёню:
– А как Сенькин побег из армии у вас тут народы восприняли? Небось, проклинают, как врага народа. Или теперь ещё навечно и в психа записали?.. 
– Ё-моё! Кому какое дело! Хотя тогда, по-горячему, думаю, весь город, в смысле все наши по школе, ну и учителя, конечно, гудели долго. Тем более что и ко многим из них приходили ходоки из части и из органов… Я сам ведь тогда ещё дослуживал, всё узнал только через год, после дембеля…
Потом ещё разок, когда узнали о приговоре института Сербского, поохали и поахали…
– Значит, меня все списали в расход. Короче, шизик, идиот, суматик! Ты не представляешь, Ёня, как я первый год после возвращения боялся лишний раз выйти на улицу. А вдруг встречу кого из наших. Что скажу? Иду по Артёма в аптеку мимо окон твоих родителей, а зайти ну не могу и всё – опять, что скажу? Что услышу в ответ?..
– Зря ты, Сень, никто из наших тебя не осуждает, представь. А тем более мои. Так сложилась жизнь. Хотя наша классная Елена Степановна, так та, по правде, очень сокрушалась, ведь считала тебя подающим большие надежды. Но и она, мне кажется, тебя не упрекнёт…
– Вот и я говорю Сеньке, не дрейфь, постепенно пыль уляжется. Надо в финансовый восстановиться, добить высшее, а то так трудно будет устроиться в жизни… – наливая свежего чайку, пропела Нина.
– Да… – Задумался Ёня, понимая, что хорошо бы сменить пластинку с такой болезненной темой. – А ты помнишь, Сень, нашу школу, наших вредных училок, дирёшу Неприступенка?..
Семён благодарно помнил школу, её радости и горести.
– Ну как же! Как же! Вот заходит в класс тощая, бледная, с печальными глазами вечно голодного чела химичка “Бледная спирохета”. Сразу берёт быка за рога:
“Здравствуйте, а теперь садитесь! Отвечать будет вызванный. Пинкер, к доске с дневником…”
Ёня расхохотался:
– Нина, не верь ему, это “Бледная спирохета” так Сеньку любила дрессировать. Вот я лично больше всего боялся страшненькую, в большущих “буржуйских” очках англичанку “Миледи”. Особенно, когда она, вечно опаздывая, ураганно влетала в класс:
“Гуд монинг, чилдрэн! Ху из он дьюти тудэй? Мисс Эйнгорн? Вэл! Ху из эбсэнт? Мисс Крохмаль? Вэл! Мисс Чуроватенко, гоу ту зэ блэкбоуд!..”
А милейшая и добрейшая русачка Евгения Анатольевна? А классная мама Лена?..
– Да… – Согласился Сенька. – Но встретиться с ними я, честно, не готов. Буквально боюсь… 
– Да не зацикливайся ты на Серпах этих. Без двух ног живут. А у тебя такая милая жена, что вы вдвоём любые горы свернёте и одолеете… Я вот, глядя на вас, тоже, наверное, начну личную жизнь организовывать. Тем более, горОНО вроде квартиру к концу года обещает…
– Вот и хорошо… – Зарделась Нина. – Не забудь нас на новоселье пригласить!..
– Договорились!..
Выпив ещё по стакану чая с тортом, решили пройтись по свежему воздуху.
Ёня попрощался с Анной Николаевной. Не забыл и бабушке Фросе доброе слово на прощанье сказать. Вспомнил, каким отменным борщом та потчевала его с Сенькой в хуторе Казачьем, когда после девятого класса он гостил там пару деньков…

На улице Артёма ярко светило солнце. Было по-майски тепло и безветренно. Акации уже отцветали, и их медово-дурманящий запах расслаблял и успокаивал. Ребята поднялись по Анголенко, намереваясь прошвырнуться по Броду.
Медленно пошли по Карла Либкнехта в сторону площади Свободы. Перед облдрамтеатром Сенька остановился и прервал Ёню, рассказывавшего о состоянии материально-технического обеспечения школ в Мелитополе, и широко открыл правой рукой панораму от гостиницы “Театральная” в сторону Гастронома № 1, больше известного как “Люкс”.
– Вот здесь в 1956-м, кажется в июле, я провожал шахиню Сорейю с каким-то там шахом Реза Пехлеви…
Нина и Ёня дружно грохнули.
– Ну и как? Она тебя не забыла? Шлёт открытки? – ущипнула Сенькин локоть Нина.
– Ну как же, сохнет и плачет. Но я же теперь человек женатый – и не подумаю нервы напрягать... Ха-ха!..

Нину все-таки доломала бессмысленность их с Семёном семейной жизни, и она решила продолжить образование. У неё же действительно превосходные математические способности, и было жаль их хоронить. То есть решилась на развод.
Однажды, гуляя вечером по Броду, Нина предложила Сеньке посидеть на скамеечке в сквере Пионеров. Они свернули в сквер, и как раз у входа со стороны проспекта нашлась свободная скамья, с которой только что тяжело поднялись две громоздкие, как осенние перекормленные куры, пенсионерки.
– Сень, – ласково прижалась Нина щекой к Сенькиной щеке, – я у тебя большая неблагодарная дрянь, но, кажется, не могу с собой справиться…
В её глазах стояли слёзы. 
– Что случилось, радость моя? – испугался Семён, обнимая любимую жёнушку.
– Я… надумала,… поняла, что нам не быть вместе… Я плохая жена… Тебе нужны дети, а я всё не могу забеременеть... И мне нужны... Когда в 57-м тётя меня уговорила сбросить, надо было не соглашаться... А теперь в консультации сказали, что тот аборт привёл к бесплодию…
– Милая, что ты такое городишь? Лучше тебя на свете нет. А дети – не вопрос. Решим с жильём, из детдома возьмём. Усыновим. Ну что ты, зая?.. Выбрось всё такое из головы!..
– Нет, Сенька, родной мой! Я уже решила... Прости меня, если можешь. Я пять лет пыталась уговорить себя. Пыталась стать для тебя главным человеком. Приехала в Запорожье… Я не изменяла тебе... Хотела родить детей… Ты же всё понимаешь... Устала я… Больше – не могу!..
– Что не так, Нинуля? Мы же самое трудное одолели, и я благодаря тебе не спился, не деградировал. Как-нибудь пробиваться буду. Быть может, на литературном фронте удастся продвинуться, там партийность иногда отступает перед способностями…
– Сень, но ты стань на моё место. Золотая медалистка, с неплохими математическими способностями, и – у разбитого корыта, как какая-нибудь дурочка… Что мне, до самой пенсии бухгалтером ДОСААФа горбатиться?..
– Но, Нина, Лобачевский, всё же, мужчина…
– Не будь таким ретроградом. А Софья Ковалевская?.. Я чувствую, что во мне пропадает математическое призвание. А вдруг мне суждено создать новое направление? А я уже и так пять лет потеряла…
На проспекте зажглись фонари. Легковых машин прибавилось, как прибавилось и фланирующей по Броду галдящей молодёжи. Легковушки непрерывно истошно сигналили, потому что чуваки и чувихи нахально перебегали улицу, буквально выпархивая из-под фар медленно и величественно плывущих машин.
– Значит, я тебе жизнь испортил? – Вздохнул Сенька. – Конечно, если бы я не порвал с Системой, то вполне мог бы стать её не худшим звеном. Прокурором, например, или судьёй... Но для этого надо было бы всю жизнь пресмыкаться и лизоблюдствовать. Укреплять государство, построенное на насилии и лжи. Так что я не жалею о своём выборе. Правда, не знаю, как будет завтра, как нам жить. 
Я тоже мечтал о детях. Но это в идеале. Главное – семья. А двое – это и есть самое крепкое в мире, если верят друг в друга и вместе идут по жизни…
Знаешь, я в детстве, в классе пятом, мечтал об уединённой простой жизни. Как говорится, вдали от шума городского. Воображал, что я на острове, с красивой девочкой, такой, как тогда жила по соседству. У нас дом, сад, огород, всякая живность. И прямо у порога – голубой океан… Я тогда даже из дому сбежал. Помнишь, я тебе рассказывал? Я убежал в поисках такого острова. А может быть, меня влекло к отцу, когда он как раз осматривался в Австралии и думал обо мне и маме... Но из всех этих мечтаний пока лишь ты да я. Но дом ещё не поздно построить, хотя теперь принято жить на этажах…
– Ах, Сенька, золотце моё! Отпусти меня, не могу я больше, удавлюсь…
Сенька обнял её и постыдно заплакал…
– Ну что ты, милый, я буду тебе писать... Не плачь, я в самом деле люблю тебя, ты же знаешь... Но я должна попробовать пробиться наверх… Мною командует что-то такое, с чем я не могу поспорить, оно меня ведёт…

Нина быстро уволилась и подалась в Ленинград, где запросто (золотая медалистка) поступила на третий курс матмеха университета с досдачей нескольких экзаменов и курсовых, о чем поведала Сеньке в коротком грустном письме. О разводе она не заикалась, помня о том, что у неё в паспорте брачного штампа не было изначально, поэтому ЛГУ пополнился хорошенькой, умненькой и незамужней Ниной Сербой.

Недавно Сенька получил тёплое письмо от отца. Судя по его привету Нине, тот ещё не осознаёт, что у сына с ней всё разрушилось. Он пишет, что очень устает на двух работах - в фирме по продаже ювелирных изделий из опала и в новом ночном кафе BIRDLAND - Late Hour Club (87 FITZROY street, St. Kilda, phone 94-5078). Он даже прислал Семёну и Нине членские карточки этого клуба - Members of BIRDLAND PAS’s. У Сеньки № 357 от 12.9.61. Нинину Сенька послал ей письмом - возможно, ей это будет в холодном Ленинграде приятной тёплой весточкой из Австралии, куда он с ней так мечтали съездить. 
Этот клуб-кафе отец открыл на паях с кем-то ещё, возможно, с Валерием, Сенькиным сводным братом.
Ещё в том письме Сеньку глубоко поразили строки о двоюродном деде из Никополя:
…получил от мамы два письма, из которых узнал печальную весть о смерти родного дяди Евгения Степановича. И хотя его смерть не является неожиданностью, а закономерным явлением природы, однако очень жаль старика, был, как говорят, безобидным старичком. Интеллигентность, вежливость и веселость, это были его характерные черты в то время, когда я знал его. Его смерть также принесла мне какую-то особенную тревогу, ибо в людях, носящих фамилию Серба, я остался самым старшим человеком, а отсюда первейшим кандидатом в неизвестный и неведомый мир. Очень большое тебе отцовское спасибо, что ты своим присутствием на его похоронах почтил его память, это будет считаться моим представительством. Пусть пером ему будет Родная Земля!

Да, Сенька ездил на похороны двоюродного деда, и приняли его в Никополе прямо-таки замечательно. Оказалось, что у него много интересных двоюродных сёстёр и братьев. Особенно хлопотала вокруг него двоюродная тётка Ольга Евгеньевна, по мужу Ворко, да и её муж Андрей Павлович оказался мировым мужиком. Он выбрал минуту и рассказал Сеньке, что в двадцатые годы, когда они ещё жили в хуторе близ села Правобережная Соколка на речке Ворскле, Андрей Павлович дружил с Сенькиным отцом Станиславом… Привыкшего к одиночеству, Сеньку очень тронуло внимание родни. 

Письмо пробудило Сенькину совесть, и он решил, не откладывая, съездить в Ясиноватую, где жили отцовы сёстры, и познакомиться, наконец, с родными тётками. Их было вроде три, а уж сколько народу окажется в их семьях, ещё предстоит узнать.
Добираться было просто, поезд Одесса – Ясиноватая ходил ежедневно через Запорожье-Второе. Вечером в пятницу Сенька погрузился в прокуренный мрачный вагон и покатил в гости к папиной родне. 
Ехал для экономии в “общем” вагоне. Хотя народу было немного, и вторая полка досталась Сеньке без боя, настроение почему-то было тревожным. Зачем поехал? Кто тебя просил? Что скажешь незнакомым людям?..
Городок, как всё в Донбассе, оказался серым, одноэтажным, неухоженным. Как всегда, Сеня попёрся без предупреждения и без приглашения. Почти в середине дня, по адресу на конверте (сохранились два письма от дочери тёти Прасковьи учительницы Ольги Павловны), Сенька явился на тихую окраинную улочку к огороженному невысоким – в пояс – окрашенным в голубой цвет штакетником маленькому домику в сбросившем листву вишнёво-яблоневом саду. Под деревьями лежал золотой осенний ковёр. Кусты ещё упрямо доцветающих хризантем и флоксов напрашивались на комплимент. 
– Здрасьте, я Семён Серба, я вам писал. Я из Запорожья.
– Боже мой, Сенечка! А я Оля, твоя двоюродная сестричка, – сплеснула руками Ольга Павловна, обнимая Сеньку в проёме калитки. – Как хорошо, что ты приехал, братик дорогой! Пошли в дом! Хорошо, что сегодня вовремя пришла из школы. А то, если бы педсовет не отменили, как бы мы тебя встретили... Ой, мамочки, да ты же весь измученный и голодный!..
В доме было идеально чисто, на круглом столе в комнате лежала давно не виданная Сенькой бежевая скатерть ручной вязки и стоял коричневый глиняный кувшин, по-нашему глэчик, в котором вместо молока красовался букет карминных и белых флоксов. 
– Вот познакомься, – повела рукой Оля, – это моя боевая бригада. Муж – Анатолий, доченька Любаня и сынок Серёжа. Ребята, Сенечка мой брат, он сын дяди Станислава, того, что в Австралии… 
Коренастый невысокий Анатолий назвал себя и крепко пожал руку, маленькая глазастая девочка лет девяти стеснительно пряталась за папу.
– Ну, иди ко мне, познакомимся, – предложил Сенька. – Как тебя зовут?..
– Я – Любонька, а тебя, я знаю, зовут Сенечка… – улыбнулась Любаня, застеснялась и опять спряталась за отца. Такая робкая былинка, два любопытных глаза да ножки – ниточки сороковой номер…
Первоклассник Серёжа оказался смелее и даже по-мужски пожал руку дяде Семёну.
Ну, как водится, с дороги обычно приземляются за стол. Время оказалось удачное, семья ещё не обедала и чавунчик свежего борща, сваренного на простой угольной печке, своим ароматом буквально сбивал с ног... В тёмном дубовом, ещё довоенном буфете нашлась и бутылка “Московской”… 
На второе случились прямо-таки выставочные голубцы, ну как на картинке в книге “О вкусной и здоровой пище”. Затем за чаем с разными вареньями подробно говорили о том, кто кому какой роднёй приходится, где кто теперь живёт, за кого замуж вышли, на ком женились, кто помер... Конечно, много досталось и Станиславу Сербе, потому что его послевоенная одиссея в Австралию виделась каким-то сказочным приключением, вроде жизни и приключений Робинзона Крузо… 
Так и проговорили почти до ужина. Оказалось, что хотя у отца и три сестры, но в данный момент в Ясиноватой можно повидаться лишь с одной, бабой Просей, другая живёт в Житомире, а третья тётя в прошлом году умерла. С учётом того, что Сенька запланировал возвращаться домой завтра, решили вечерком проведать бабушку Прасковью.
Прасковья Степановна обрадовалась гостям и, несмотря на свои семьдесят с гаком, проворно забегала, сооружая чай. Сенькина сестра Оля, хоть и готовилась вскоре встретить своё сорокалетие, прытко оттеснила мамку и быстренько всё организовала. Тем более, что торт и конфеты гости принесли с собой.
Рассказам и расспросам не было конца. Любаня, счастливая тем, что её, в отличие от Серёжки, взяли на такое важное и красочное мероприятие, не слазила с колен дяди Семёна и пыталась на каждую его реплику взрослым вставить какую-нибудь свою смешинку или радостное восклицание. 
Опять смотрели фотографии и письма отца, привезённые Сенькой. 
– Вылитый Стасик! – Баба Прося расплакалась, и Оля кинулась отпаивать её валерьянкой. Отойдя немного от волнения, тётя Параска вспоминала годы своей, сестёр и брата Стасика детства и молодости, проведённой на замечательной речке Ворскле в хуторе на Полтавщине, безмятежное предреволюционное детство, раскулачивание и страшный голод тридцать третьего года. 
Визит закончился поздно.
Утром Оля напоила братика настоящим парным молочком (не поленилась раненько сбегать к соседке, у которой обычно брала домашнее молоко) и повела Семёна погулять по городку, показала школу, где учительствует, Дворец культуры, кинотеатр и даже летнюю танцплощадку.
После скромного, без рюмок и тостов, обеда, Сенька засобирался на вокзал к одесскому поезду. 
– Как же ты сам? Я проведу тебя! – Сказала Оля, накидывая на плечи вязаную кофту, потому что день выдался пасмурный и прохладный.
Анатолий рано утром ушёл на работу, и прощаться осталось только с милыми племянниками – Серёжкой и Любаней. Сергей важно, копируя отца, подал ладонь и пожал Семёну руку, подражая взрослым. Любаня встала было на цыпочки, чтобы поцеловаться с Семёном, но не достала, и он подхватил её, поднял на нужную высоту и крепко, по-настоящему поцеловал.
– Вот уж кому-то невеста растёт, так невеста, завидую! – улыбнулся Сенька, опуская племяшку на землю.
– Вот и не кому-то, дудки им всем! – Насупилась Любаня. – Я только за тебя выйду, Сенечка!
Мама Оля и Семён расхохотались. 
– Ну и зачем ты ему нужна, такая бестолочь! – Шутя выдала доце подзатыльник Ольга.
– Да я и женат уже, – рассмеялся Сенька. – Хотя разве что лет через десять, если разведусь к тому времени... Ну да всё, мне пора, дети, приезжайте в гости!..
Оля взяла Семёна подруку, и они пошли на вокзал. Дети, стоя у калитки, долго махали им вслед. “И когда только мои девчонки вырастут так, чтобы можно было не только пелёнки менять, а в кино, например, сходить или гостям показать?..”
В вагоне Сенька улёгся наверху, как и обычно. Переполненный впечатлениями, долгот не мог уснуть. Если в гости ехал в растрёпанных чувствах, то возвращался в довольно приподнятом настроении. Как же, теперь у него столько интересной родни. И это всё благодаря тому, что папа нашёлся!..

А осенью, после разлада с Ниной, ни с того, ни с сего, Семён начал много писать. Стихи, рассказы. Непонятно как, но проторил дорожку в Областное литературное объединение, регулярно бывал на его заседаниях.
Председатель Литобъединения Васыль Лисовык, интереснейший усатый козацюга. Ему далеко за шестьдесят. Правда, его итоговую книгу стихов "Рілля" ("Пахота" – укр.) Семён не читал, но представлял, о чём там может идти речь. Из активных участников наиболее колоритными показались Володымыр Вуйтэнко, Олэкса Кожух, Пэтро Пэро, Иван Чортомлыкськый (приводим имена и фамилии пишущих на "ридний мови" в их украинском самопроизношении), Владимир Захарьев, Иван Шампуров, Святослав Фунтукович, ещё какой-то самобытный писатель из работников общепита, накропавший толстенный роман "Ресторан".
С Вуйтэнком у Семёна сложились неплохие отношения. Вечно пьяненький Володя несколько лет пишет повесть "Хлопці - молодці", но конца не видно. Как человек богемы, висит на шее у вконец затурканной жены, преподающей математику в пединституте. Опять же дети. Вечная нужда и вечный, неистребимый, как тараканы, оптимизм. Друзья называют его уважительно "мэтром".
С Захарьевым Сенька дружит. Володя приехал к нам недавно, после развода с женой, из какого-то Шебекина. Написал роман "Зеленая шляпа" о гэбистах. Наивно думал, что критика культа личности Сталина даёт ему право "сорвать маски" с "рыцарей плаща и кинжала". На днях у него провели обыск, изъяли рукопись романа, как антисоветский. Самое смешное, что пришло трое именно в зеленых велюровых шляпах. Начали Володьку таскать. 

В декабре наследники Берии вызвали и Семёна. Начали издалека. Зачем переписывается с отцом? Все-таки, не наш человек, пренебрёг Родиной. Если будут проблемы, как ответить на тот или иной хитрый вопрос отца, приходите посоветоваться. 
Сенька не по-советски ответил, что как-нибудь сам разберётся, о чем говорить с отцом. 
Или вот, возьмите, Захарьев. Умный человек, а клевещет на органы. В исторический момент, когда всем надо ещё теснее сплотиться вокруг коммунистической партии, написал хрен знает что. Хорошо бы вам выступить в Литобъединении с открытой товарищеской критикой этой низкопробной окололитературной поделки. 
Семён сказал, что "Зеленой шляпы" не читал, попросил дать почитать, чтобы определить свою гражданскую позицию… Товарищи долго смеялись. Напоследок спросили, что означает текст телеграммы, полученной Сенькой пару месяцев тому назад. Серба вдруг всё вспомнил и в свою очередь долго смеялся, чем весьма озадачил дзержинцев. 
А дело было вот в чём. Как-то осенью пришла глупая телеграмма из Оссоры (с Камчатки) от Галки Хлопониной, которую после окончания в прошлом году финансового института распределили главбухом на тамошний рыбозавод. Некий вопль отчаяния. Смысл прозрачный, - вытащи меня как-нибудь отсюда. Из её редких писем Сенька уже знал обстановочку, в которую она вляпалась. Там такая дыра, край света. Рыбозавод, застава и Тихий океан. Вырваться никак нельзя. В редкий самолетик попасть можно только по личному распоряжению директора рыбозавода, который там и Бог и Сатана в одном лице. И Семён начал было искать ей жениха. Рассказал друзьям-товарищам. Люди начали предлагать добровольца для фиктивного брака. 
Женька Якименко привел какого-то сосунка лет 19-ти. Кажется, Эдик, сын генерала. Сынген? Ну и что, а я – Сынкап!.. Сразу не понравились глаза претендента. Они бегали туда-сюда, как у вора. Потом исчезла с этажерки Галкина телеграмма. Потом исчез и Эдик. И вот теперь в гэбэ Сеньку просят раскрыть смысл галкиной шифровки. Он понял, что Оссора, видимо, очень хитрый городок на Камчатке, а простой советский рыбозаводик в нём, как сплошь и рядом было тогда заведено, кроме консервов наверняка производит что-нибудь для подлодок или решает иные военные задачи. Сенькино неинтересное объяснение попросили зафиксировать на бумаге. Ну и черт с вами! 
Больше его не вызывали. Но через несколько дней после беседы с чекистами Сенька стал замечать за собой слежку. Какой-то полуинтеллигентного вида товарищ в выгоревшей и мятой шляпе взял в привычку утром садиться ему на хвост прямо у дома и пасти до пяти-шести вечера. Сенька – в трамвай, он – следом. Сенька в магазин, - у соседнего прилавка непременно торчит мятая шляпа. Прошло с неделю, и Семён придумал контрмеры. Когда выходил из дому и через какое-то время чувствовал спиной жжение недружелюбных оловянных глаз, то спокойно оборачивался и молча шел к филёру. Надо было видеть, какие увёртки тот предпринимал, чтобы сойти за случайного прохожего. Семён подходил к нему близко и шел за ним следом, повторяя все его рыскания по улице. Так Сенька потратил на него три дня. Бериевец ведь не мог оторваться от Сеньки и убежать, иначе сорвал бы задание. Но и терпеть наглое открытое преследование с Сенькиной стороны ему стало невмоготу. Как-то, удаляясь от Семёна торопливыми шажками, он вдруг резко обернулся и чуть ли не плача продекламировал:
- Что вы преследуете мою личность?! 
И тогда Сенька впервые с ним заговорил. Основательно обматерив, назвал его бездарностью и посоветовал пойти в дворники. Сказал, что если ещё раз увидит, примет эффективные меры… Соглядатай ушел почти бегом. Больше Сенька его в жизни действительно не видел. Других следопытов вроде тоже не присылали.

Пэтро Пэро был туповатым поэтом, но упорно несколько раз подавал заявление в партию и, наконец, вступил двумя ногами туда, куда так страстно стремился. Расчет оказался верным. Его стали активно печатать, а вскоре он стал первым в Запорожье членом Союза писателей Украины. 
Иван Шампуров приехал недавно с Юга, кажется, из Ставрополя, и в своих поэзиях круглосуточно воспевал сталеваров. Но русский язык, но беспартийность, но непокладистый характер обусловили его бесперспективность в запорожских краях. В конце концов, он уехал восвояси…
Святослав Фунтукович имеет прекрасное врожденное чувство языка, пишет смело и размашисто, но независимый характер не позволит ему стать известным поэтом. Увы, Семён запомнил всего одну строфу из стихотворения Святослава, нечаянно попавшего в "Комсомолку":
"Да здравствует восставшая трава!
И наших душ весенняя бессонница!
Я вижу, как, в ладони поплевав,
Апрель раскочегаривает солнце…".

Иван Чортомлыкськый запомнился глупым случаем во время обсуждения его украинских стихов. На каждом заседании кого-нибудь обсуждали. Разбирали по косточкам. Было очень полезно и забавно. Так вот Иван, никогда, как и все запорожские литераторы, в Испании не бывавший, тем не менее, написал страстное стихотворение в защиту лидера тамошней компартии, кажись, Жюльена Ляо. Он написал нечто высокопарное вроде "товарищ, пикеньо, наш друг, не сдавайся…". Где Иван услышал словцо "пикеньо", осталось невыясненным. Но кто-то из досужих критиков вспомнил, что "пикеньо", означающее по-испански "свинья", это народная кличка фашистского диктатора Испании Франко… Долго смеялись, а опростоволосившийся поэт все сокрушался, как ему теперь вернуть стихи, разосланные уже в десяток газет.
Ещё там несколько раз появился, а затем исчез почти мальчик Александр Удалевич. У Семёна в личном архиве остался листочек с написанными рукой Удалевича строчками, которые он написал Сеньке для личного альбома. Альбом не состоялся, а листочек закочевал с Сенькой по жизни:
"Ты не думай, что я – пессимист.
Это только устал я немного.
Вот послушаю вздохи земли
И опять соберусь и – в дорогу!
Голова пусть не падает вниз
От различных заманчивых логик,
Знай, дружище, что я – оптимист
И люблю бесконечно дороги…"

Два раза обсуждали и Сенькины стихи. Последний раз он принёс полсотни русских стихов, хотя в то время уже начал писать и на родном языке. Много переводил на украинский любимого им Евтушенко. Сенькины стихи поразили Лисовыка. Он сказал, что у Семёна практически готова первая весомая поэтическая книжка. Коллеги доброжелательно приняли опыты Сербы, и он после первого обсуждения неожиданно стал признанным поэтом областного масштаба... Но сам он твёрдо знал, что никогда не увидит своих сборников на прилавках книжных магазинов.
Однажды Захарьев познакомил Семёна с приехавшим к нему в гости московским поэтом Олегом Богодановым. Семён был уязвлён барством и высокомерием столичного светила, который, по его словам, написал роман в стихах ничуть не хуже Пушкинского "Онегина", но сволочи главреды не дают ему хода из-за отсутствия у них вкуса и такта…

А вот уже и пора подводить итоги истекающего адреналином года. Главное событие – вынос тела Сталина из мавзолея. Как обычно, тяжело встали трудящиеся с перепою приветливым осенним утром, гля, а в каждом сквере перемены. За одну ночь испарились бесчисленные гипсовые Иосифы Виссарионовичи, стоящие, сидящие, одинокие и в обнимку с ВИЛом. 
Хрущёв все-таки решился на крупную подвижку в умах. Правда, ни один член партии не протестовал, не рвал и не метал оружие пролетариата в окна ЦК КПСС... Что уж говорить о косных беспартийных галушках…
Попутно прошло переименование улиц и площадей. Проспект Сталина, тот что в Соцгороде, стал проспектом Металлургов, улица Михеловича (бывшая Трамвайная, а ещё раньше – Екатеринославская) ещё раз превратилась в улицу Горького, а главная улица Карла Либкнехта, недолго побывшая улицей Ленина, стала гордым Коммунистическим проспектом… Жалеть об очередных переименованиях никто не жалел, дело привычное, разве что многоходовая рокировка Александровская – Розы Люксембург – Герингштрассе – Розы Люксембург – Дзержинского удостоилась сочувственного разговора Сеньки с мамой.
– Причём здесь Феликс Эдмундович? – неожиданно удивилась вечно аполитичная мама.
– А он, наверное, мечтал в Запорожье свою контору перенести… – предположил Сенька.
Но тут закипел чайник, и жизнь перевела обмен мнениями на другие темы.

В феврале, как уже вошло в традицию, Сенька потерял паспорт и продлил незаконное получение пенсии. Дело это хлопотное. Поскольку места работы, отмечаемые в паспорте, должны соответствовать записям в трудкнижке, надо менять и трудкнижку. У Семёна завелся приятель, Сашка Гаманец, потихоньку "восстанавливающий" любые трудкнижки. Обозначенный на трудкнижке год издания ее Гознаком должен быть не позже первой записи в ней. Иначе - завал. Сашка имеет целую коллекцию бланков трудкнижек и, видимо, печатей, так что за скромную плату (10-15 новых рэ) он подбирает бланк нужного года издания, сочиняет любые должности на любых предприятиях страны согласно желанию заказчика, ставит соответствующие печати и, - гуляй, Федя!..

Лето Семён опять провел на пляжах. Там познакомился с одной забавной девицей лет двадцати Инессой. Было интересно копаться в её странном самодостаточном мирке. Она возлежала на песочке всегда сама по себе, не подключаясь ни к каким компаниям, не отвечая на заигрывания мужиков. Семён любит разгадывать ребусы человеческих душ, и они познакомились. Оказалось, что она искательница приключений. Романтик-одиночка. Уже через неделю лоботрясы нашли общий язык, погрузились в поезд "Москва-Бердянск" и отправились отдыхать дикарями. С этой Инессой у Семёна сложились только деловые отношения, так как она была не в его мужском вкусе. Но ему импонировал её взвешенный авантюризм, холодный ум, готовность на любые опасные и нелепые приключения. То есть сугубо товарищеские отношения по схеме, отработанной Сенькой с Галкой Хлопониной. 
В Бердянске бродяги проболтались настоящими дикарями несколько дней. Сенька нашел себе для души милую выпускницу средней школы Люду из Харькова, которая, не планируя поступать в институты, предпочла свободный полет на юга. Мама, конечно, навязала ей для контроля младшую сестренку лет десяти, но изобретательной старшей сестре такой контроль не мешал.
Решили поставить палатки рядом и отдыхать вместе. Инессу Сенька представил, как сестру. Правда, Инесса подолгу гуляла одна, возможно, попутно зарабатывая себе на жизнь, так как у неё водились немалые деньги. Правда, и у Сеньки кое-что ещё оставалось от окончательного расчета.
Бердянск быстро надоел, и Сенька предложил всей компанией прокатиться в Цюрупинск, о котором у него остались приятные воспоминания. Наверное, он подсознательно хотел повторить тот невероятный кайф, который имел в этом городке в 1953-м году. Компания вернулась душным, пыльным поездом в Запорожье, а через пару часов уже плыли в комфортабельном двухпалубном пароходе на Херсон. Добравшись до Цюрупинска, отлично провели там с неделю. Сенькины самые смелые ожидания осуществились. Казалось, он вернулся в молодость. 
Затем прохиндеи снялись с якоря и уехали поездами на Харьков. Перед Харьковом Люда помрачнела и сказала Семёну, что не знает, что и делать, если вдруг окажется, что подзалетела. Он утешал её, как мог. На вокзале Люда с сестричкой тепло распрощались с Инессой и Сенькой и поехали трамваем домой, а он с Инессой следующим поездом подались в Москву, где и болтались ещё с неделю. Никаких приключений, поскольку карманы были пусты, столица им не организовала, поэтому через несколько дней они тихо, без фанфар вернулись в Запорожье. Начало славного путешествия Бердянск – Цюрупинск – Харьков – Москва – Запорожье описано Сенькой в рассказе "Погибель по-бердянски". 

Снова пошли беспечные дни бессмысленного лежания на пляже. Круг тот же - Женька Якименко, Инесса, Володька Захарьев, иногда Сашка Гаманец.
К тому времени завершилась денежная реформа по формуле 1:10. Правда, в частностях получилось странно. Скажем, пучок редиски как стоил 40 копеек, так и нынче продается за те же 40 коп. Коробок спичек стоил 5 копеек. Теперь 1 копейка, или в два раза дороже. Таких мелочей немало. Газвода без сиропа была 5 копеек, стала 1 коп. и тэпэ. 
Надо было как-то доставать деньги на "выпить и закусить". Семён приспособился подторговывать так называемым "сухим спиртом" (нембутал или этаминал натрия). Покупал в аптеках этот самый нембутал (благо, он тогда продавался без рецепта) и предлагал пляжным алкашам по дешевке – рупь за пару таблеток. Такая цена устраивала покупателей, так как переезд на другой берег и обратно обходился в два рубля, да ещё часа два терять, да на бутылку надо сообразить 2-87... А так запил водой и балдеешь, балдеешь, балдеешь. Некоторые от необычности впадали в такой транс, что страшно было смотреть – лежали на берегу, наполовину в воде. Ну, труп трупом. Семён вначале даже боялся, как бы чего... С одной упаковки в 10 таблеток он имел пять рэ. Их закупка обходилась в 16 копеек. Загнав пару упаковок, Сенька имел почти десять рублей дохода, то есть на три бутылки "Столичной". 

Летом же кто-то познакомил Сеньку с Мариком Перцовым, молодым веселым еврейчиком, директором Дома культуры потребкооперации. Марик Перцов – крупный организатор социалистической культуры. Семён зачастил от скуки в его маленький ДК на улице Розы Люксембург. Пару раз побывал у Марика дома. Маленький, даже кукольный, Марик имел обильный чёрный волосяной покров, густую шевелюру, чёрноглазое хитрющее личико почему-то взрослого усатого мышонка. По-еврейски круглосуточно веселый хохмач, искренне верящий в свое элитарное, неповторимое, гениальное предназначение на культурной ниве. Однако, с учётом того, что еврей, беспартийный, антисоветчик и тэпэ, то его вклад в мировую культуру ограничивался окультуриванием потребкооперации, причем, за 85 рэ в месяц – 850 по-старому.
У Марика правой рукой был Бэра Авербах, он же по совместительству великий комик и охаиватель всего светлого и дорогого для советского человека. Невыразительно рыжий, неряшливо брызжущий слюной при травлении анекдотов, с телячьими глазами счастливого идиота и запущенными гнилыми зубами он производил на свежего человека отталкивающее впечатление. Но потом, через пару дней, его можно было терпеть, как некую дебильную неизбежность. 
Но надо было ещё и кушать, а для этого иметь хоть какой гонорар. Самое простое, как сказал Марик, создать агитбригаду и колесить по сёлам, облапошивая колхозников, сиречь, неся культуру в массы тружеников хлева и навоза. Идея Сеньке понравилась, и он познакомил Марика с Сашкой Гаманцом, великим ковровым атлетом из ДК "Энергетик» в Соцгороде, и вот она, агитбригада. Всемирноизвестные акробаты Александр Гаманец и его десятилетняя дочь Пава, гениальный комик Бэра Авербах, лауреатка 2-го конкурса молодых дарований при ДК потребкооперации сисястая певица Фрида Фишер (предмет безответных воздыханий Марика), известная в известных кругах чтица Ахматовой 75-летняя мать Гаманца Мария, кажется, Ивановна (на сцене – Мария Херсонская), антрепренёр, кассир, рекламщик и контролёр Семён Серба, а также периодически девочки из ДК потребкооперации на отдельные танцевальные номера. Иногда с ними выступала некая гуттаперчевая девочка, немыслимо выворачивавшая свое прозрачное минтайное тельце.
Днем Сенька садился в автобус и катил, допустим, в Пологи или Гуляй-Поле, а чаще в крупное село, так как в райцентрах могли вычислить и сдать милиции. Там он договаривался с заведующим местного клуба или ДэКа, развешивал самодельные афиши, продавал у местного базара или около магазина Сельпо билеты, стопки которых “доставал” Марик. Возвращался в город, организовывал машину, собирал и вез “труппу” на гастроль. 
Отгрохав пару часов по-цыгански шумного “концерта”, быстро сворачивали лавочку, шли на трассу, ловили машину в сторону Запорожья и как можно быстрее мчались домой, опасаясь преследования местных бдителей социалистической культуры. Бывали случаи, когда за ними гнались работники райотделов культуры, а ведь тогда за левые концерты с неучтенными билетами давали сроки. 
Однажды Марик пообещал хорошо встряхнуть творческий коллектив, показав жизнь с изнанки, и у него это получилось. Он куда-то позвонил, получил согласие, и народ в лице Сеньки и Бэры, с Мариком во главе, захватив пару бутылок водки, отправились на улицу Дзержинского, недалеко от тюрьмы, в гости к слепому директору городского (или областного?) общества слепых. Хозяин оказался тучным сорокалетним бедолагой со страшными пустыми глазницами и лицом, густо и безнадёжно растатуированным сотнями маковых зернышек пороха, въевшегося в кожу при близком разрыве снаряда. Мужик потерял на фронте не только два глаза и получил на всю жизнь обезображенное лицо, но и до сих пор переживал последствия сильнейшей контузии. Тем не менее, он сумел сохранить силу воли и устроился в послевоенной Европе, возглавив то ли городское, то ли областное общество слепых. Получил неплохую двухкомнатную квартиру в бывшем частном одноэтажном доме (фактически, полдома) и жил припеваючи. Конечно, "припеваючи» надо бы взять в кавычки. Бедолага имел неплохую зарплату и военную пенсию, но не имел постоянной бабы. Несмотря на страшный дефицит мужиков, ни одна хивря не хотела жить с ним постоянно. Выручали шлюхи, которых приводили такие надежные друзья, как Марик. 
И в этот раз Марик позвонил уже от слепого, и через полчаса, не успели гости дорогие оприходовать первую бутылку, в дверь постучала довольно потрепанная шалава лет за 25, которую Марик представил как великую драматическую актрису всех времен и народов, игравшую в драмколлективе при его скворешнике кооперативной культуры. На радостях хозяин послал помощника за дополнительным питием и закусью, а мы настроились на серьёзное заседание.
Хозяин, сгорая от нетерпения, уволок актрису за руку в спальню и пытался, не откладывая, сыграть с ней любовную мизансцену, но та была настроена на лёгкий хапок без разврата и поспешила порыться в кошельке хозяина, покуда он путался в подтяжках и штанах. Однако слепой-то слепой, но другие его органы чувств обострены, и он усёк непотребство нахалки. Каким-то образом, схватив её покрепче, а он был зверски силён, страдалец отобрал у неё ещё не опустошённый бумажник, сам вынул из него купюру и кинул ей, страшно матерясь. Потом он вытолкнул стерву из спальни и приказал убираться, не дожидаясь его дальнейших действий. Дева не растерялась, схватила червонец и, застегивая на ходу бюстгальтер, рванула в прихожую к зеркалу, быстро оделась, поспешно намазюкалась и ненавязчиво слиняла, громко хлопнув дверью.
- Кого ты мне привёл, Марик? – рычал разгневанным львом председатель уважаемого общества. – Опять, как всегда, хитрожопая манда!
Гости дружно грохнули богатырским хохотом. Тут подоспел помощник с бутылками и снедью, щедро оплаченными слепцом. Сам он недолго сокрушался, стал крепко пить и сыпать милыми фронтовыми шутками типа “Убьем немца, - перекурим!”… Вскоре он стал отказываться от стакана, солидно хрипя "Сатис!". Приятели допили и доели, а затем незаметно удалились, оставив бездыханного хозяина на диване под присмотром его штатного помощника, полуслепого и глухого мужичка, тоже бывшего фронтовика. 

В разгар летней жары Марик, Бэра и Сенька поехали с ночевкой на остров Хортицу. Чертовски захотелось романтики. Набрали еды и выпить, получились две тяжеленные сумки. Да ещё скатки из одеял и палатка. Знакомый Марика перевез их на остров, где они разбили лагерь на обрыве над Старым Днепром. Так называется древнее русло Днепра, по которому из-за его узости и множества скал нет судоходства. 
Стояла дивная гоголевская ночь. Совершенно круглая луна позволяла читать, но было не до того. Комара почти не наблюдалось, и друзьям было очень хорошо барахтаться в бесконечном глупом трёпе. 
– Слышь, чуваки, – выпендривался Сенька, – я допёр, откуда происходит название “Хортица”!..
– Кто не знает, – возразил Марик, – тут вот где-то напротив этого места на Правом берегу в Старый Днепр впадает речка Хортица. От неё и остров назвали…
– Ну, тогда скажи, а речку почему так зовут?.. Молчите? То-то!..
– Выкладывай, – согласился Марик, – я никому не скажу, век зарплаты не видать!..
– Тогда запоминайте, внукам расскажете. Хортица – от слова хортая, что значит особая порода борзых собак. Их когда-то, в козацкие времена, из Польши привозили, а перед революцией получали из смеси русской псовой борзой и английской борзой…
Сказочная собака. Необычайно резвая, замечательно красивая, быстрая и ловкая. Я читал, что эта скотина особенно насобачилась на ловле зайцев-русаков и лисиц. И ещё хортая ценилась за смелость, злобу и могучую силу при охоте на волков…
– И к чему ты клонишь? – Театрально разведя руками, воскликнул Марик, пока Бэра молча раскладывал закусь и расставлял бутылки на непритязательно расстеленном грубошерстном одеяле.
– А к тому, что хортица самка собак породы хортая. И поэтому ударение надо делать на втором слоге!.. И по-украински тоже – Хортыця…
– Только не надо бре-бре, – не согласился Марик, – спокон веков ударение на первом слоге…
– Как ты неправ, – упрямо качнул головой Сенька, – у нас и возбуждено-осуждено говорят, а затем и сажают на десять лет без права переписки… Мало что говорят, надо доходить до сути и настаивать на истине! Никого же не удивляет “волчица”, “лисица”, “синица”… К тому же хортом в старину ещё и волка называли. Значит, подруга хорта кто? Хортица!..
– Замечательно, – обозвался Бэра, – согласен, что перво-наперво надо выпить за Хортыцю. Айда ко мне. Сенька, кончай травить, лучше бы хлеба нарезал… 

Заполночь в зарослях кустарника в нескольких сотнях метров от импровизированного бивуака усилились пьяные крики. Поскольку романтики выпили не более трех бутылок "Спотыкача", то, как трезвых людей, шум обеспокоил их, и они попёрлись, продираясь через неприветливый кустарник, на жизнерадостные молодые голоса. Вскоре показалась большая поляна, посреди которой горел большой костер, и под вульгарную заграничную псевдомузыку голяком плясало человек двадцать наглых пацанов и бесстыжих девок. 
Друзьям хватило ума и осторожности не выдать себя несвоевременными нравоучениями этим бестиям. Между тем шабаш набирал обороты, и деятели культуры замерли, онемев от развратных прыжков перерожденцев. Возможно, им бы надоело наблюдать вакханалию из-за укрытия, и они нарвались бы на крупные неприятности. Но судьба (лучше сказать, Судьба!) пощадила их носы и загривки. Кто-то крепко схватил любопытствующих сзади за руки и быстро, не говоря ни слова, выволок на довольно укатанную полевую дорогу. Оказалось, что их профессионально скрутили три милиционера в новенькой форме. От них пахло шашлыком и пивом, так что оказалось ненужным приводить стражам нравственности и порядка какие-либо аргументы о непристойности поведения юных поклонников гнусного джаза и прочих пороков.
Стражи коротко и доходчиво объяснили любопытно-бдительным гражданам, что не надо беспокоиться, всё контролируется органами и будет обеспечено. Они пояснили, что гуляют детишки первых лиц обкома и горкома партии и не надо их беспокоить. А ещё лучше, если вы забудете увиденное, как страшный сон. 
Интеллигенты вернулись к своей палатке, и выпили по сто грамм за чистоту нравов нашего народа-победителя. Единогласно пришли к выводу, что в полнолуние людей часто преследуют химеры. Марик решил на неделе пригласить в ДК кооперации путного лектора с лекцией о суевериях и мракобесии, как родимых пятнах капитализма в сознании людей. Пусть, прослушав бесплатную лекцию, ветхие старушки, постоянные посетительницы ДК, укрепят свои твёрдокаменные принципы на случай, если им в полнолуние привидится нечто химерическое... Марк пригласит на эту лекцию также и Семёна с Бэрой… Спасибо! Последний тост был "за пятна!", за них, родимых!

… В сентябре мама уговорила безработного Сеньку пойти работать в её ОРС на лесной складик подменить завскладом, ушедшего в отпуск. Он, окончательно одурев от безделья, согласился, поскольку лето закончилось и действительно надоело болтаться без определенного смысла. Недавно Хрущев разрешил городским предприятиям натуральный обмен с колхозами. Мамин ОРСик тоже быстро в этом набил руку. Начальство достало десятка два вагонов леса-кругляка, свалило эти бревна на огороженной территории, так получился лесной складик. Колхозники приезжали за бревнами, так как все пытались или отремонтировать или даже построить себе жилые дома. В обмен они привозили мясо, которое шло в орсовскую столовку для приготовления обедов рабочим судоремзавода. Так вот, завскладом, хитрый мужичок, уходя, за пять минут посвятил Сеньку в тонкости технологии делания денег из ничего. Его можно понять. Если бы Семён перестал мерить бревна так, как делал он, то после отпуска ему бы было делать нечего, а возможно и дошло бы, куда нежелательно, чтобы доходило…
Уже на следующий день новый завскладом обслужил трёх колхозничков, приехавших на роспусках (каркас брички, состоящий из двух колесных пар и длиннющего бруса между ними, чтобы возить бревна). Каждый из них имел с Семёном интересный разговор о том, как прикупить бревнышко "леваком", за наличный расчет. Сенька для приличия минуты две упирался, а затем шёл навстречу просьбам трудящихся вил и грабель. Три официальных бревна он измерял не по средней арифметической суммы диаметров комля и вершины, а только по комлю. Объем, который мужики должны будут сдать в свою контору по накладной, будет завышен примерно на треть. Так из трех бревен рождалось и четвертое, неучтенное, за которое они выкладывали рублей по тридцать. В общем, почти никакого риска. 
За день получалось до ста рублей навара, что при месячной зарплате в восемьдесят рэ было очень даже недурно. 

По писательским делам Сенька давно знал одну старую машинистку. Тётя Клава была инвалид второй группы, без ног. Очень хорошо печатала. Ей носила на перепечатку свои стихи и романы практически вся запорожская литературная братия. Носил и Семён. Но летом уважаемая матрона умерла. У нее осталось две дочери, девочки лет шестнадцати-восемнадцати, Ирка и, кажется, Ольга. Ирка одно время симпатизировала Семёну и бесплатно перестукивала его стихи, что было до устройства Сеньки завскладом тоже немаловажно. 
Когда поэт стал зашибать большую легкую деньгу, то, естественно, стал шиковать и пускать пыль в глаза сестричкам. В конце недели их квартирка в старом задрипанном ЖАКТовском домике на углу Красногвардейской и Карла Либкнехта (тогда уже, наверное, улице Ленина), наискосок против Пединститута, загружалась питием и снедью. Албанский коньячок "Роза" Сенька привозил на такси, упакованным в фирменные картонные коробки по двенадцать флаконов. 
К сестричкам-машинисткам на халяву стекалось человек восемь-десять. Кто такие, Сенька не всегда представлял. Просто компанейские ребята с хорошим аппетитом и лужеными глотками. На следующее утро просыпаться было нелегко. Правда, превосходный коньяк с тончайшим запахом розы помогал сохранять нравы, так как после опустошения очередной коробки разврат уже не шёл на ум. Все валились с ног до утра. 
В этой компашке Сенькино любопытство вызвала одна розовощекая девица по прозвищу Пунька. Она явно имела сдвиг по фазе, причем девиация Пуньки явно из редчайших. Она жила через три или четыре дома выше по Красногвардейской в сторону городской тюрьмы. Её пятиэтажный дом располагался как раз напротив солидного здания областного КГБ. Если бы не шизоидный блеск глаз, Пуньку можно было бы считать красивой девушкой. Ещё она бросалась в глаза отменным телесным здоровьем, прекрасной фигуркой и крутой грудью, что, в общем-то, редкость в наше время анемичных диванных девиц. Из Пуньки же здоровье брызгало и фонтанировало. 
Так вот, по вечерам и по утрам Пунька, жившая с родителями в хорошей трехкомнатной квартире и поэтому имевшая отдельную комнату, завела обычай ходить голой по своей комнате при полном свете люстры и незанавешенных окнах. Она часто со смаком рассказывала, как дружно выключаются светильники в кабинетах мрачного здания напротив её дома, когда она выставляется по вечерам. По утрам тоже, считает она, работоспособность чекистов значительно снижается.
Через несколько месяцев такой практики Пуньку вызвал в ГБ большой начальник. Он потребовал от неё прекратить непристойное поведение, которое отвлекает специалистов уважаемого учреждения от основной работы. Пунька рассмеялась ему в лицо.
- Я у себя дома, а подсматривать нехорошо. Тем более, все они завели бинокли... А у вас сильный бинокль? – спросила она серенького мужчинку. 
Он инстинктивно заёрзал на жёстком служебном стуле под неизменным портретом железного Феликса в фуражке неведомой армии, строго посмотрел на неё через большие очки в пластмассово-черепаховой оправе, смутился и почему-то бессловесно по-детски отрицательно покачал головой, хотя в углу его большого кабинета и виднелась подзорная труба на треноге. 
- Понимаешь, детка, тлетворное влияние, так сказать… Тебе, видишь ли, надо задуматься о своем поведении, должен я подчеркнуть…
Начальник пригрозил поставить в известность родителей и райком комсомола, но Пунька на сделку с убеждениями не пошла. Так она и бродит по своей комнате, свежая, недоступная и для тех, кто не знает её близко, очень соблазнительная. Хотя мы-то, её друзья, хорошо знаем, что девятиклассница Пунька ещё не видела в своей жизни голого мужчину и, возможно, покудова этим счастлива…

Незаметно наступил ноябрь. По нескольку дней висели над душой холодные обложные дожди. После возвращения из отпуска настоящего завскладом Сенька перешел экспедитором в распоряжение Гольдмана, заведующего магазином хозтоваров на Большом Базаре. Через несколько дней он послал новичка в Мелитополь на мебельную фабрику привезти шкафы платяные, которые на базаре шли "на ура", их расхватывали в день привоза. Сенька оформил доверенность, вызвонил в автохозяйстве зилок с прицепом и на следующий день рано утром выехал выполнять ответственное задание. Короче, только к концу рабочего дня удалось стать под погрузку. Грузчики, уже подозрительно неустойчивые при ходьбе, норовили не выполнять свои обязанности. Семён взял у одного тележку с вильчатым захватом и стал сам вывозить смердящие свежим лаком изделия. Загружал трехсекционные шкафы двух видов. С зеркалом и без оного. Первые стоили где-то 275 рэ, а вторые примерно на сто рэ дешевле. В голове сразу сформировалась наивная схема обогащения. Сенька удачно прихватил с одного из рабочих столов несколько готовых ярлыков на шкафы с зеркалом, сорвал с трех простых шкафов ещё не присохшие ярлыки с ГОСТом и ценой и приклеил ярлыки с высокой ценой. 
Поздно вечером автопоезд прибыл в магазин, где, спасибо Гольдману, дежурили два грузчика, которые быстро разгрузили шкафы и занесли их в торговый зал. 
Утром Сенька минут за двадцать до открытия пришел в магазин и всё честно рассказал Гольману, надеясь, что тот похвалит за изящный вариант спокойного обогащения. Завмаг, однако, очень расстроился и стал на шкафах исправлять поддельные ярлыки, вписывая правильную цену. Потом он отвел Семёна в сторонку и сказал отеческим тоном (он очень уважал Сенькину маму), что так делать нельзя, за это бывает тюрьма. И что если Сенька сильно нуждается в деньгах, то может у него попросить в долг, а потом когда-нибудь отдать. Он вручил Сеньке триста рублей, как раз ту сумму, на которую молодой махер планировал провести афёру. Сгорая от стыда, Серба зачем-то взял эти деньги, дав себе внутреннюю клятву вернуть их не позже, чем через год…

Параллельно с официальной работой в мамином ОРСе, Сенька искал способы подзаработать, потому что так обносился, что стало неприлично ходить на заседания литобъединения. В том году Никита Хрущев предложил повысить уровень бытовых услуг в городах и селах. У нас в Запорожье быстро организовалась фирма "Заря", которая эти самые услуги и оказывала. Семён туда поехал и разузнал, что можно от их имени заниматься натиркой паркетных полов или, например, уборкой квартир в качестве приработка, без оформления на работу. Так он стал добровольцем-полотёром. Сначала с месяц честно брал у диспетчеров "Зари" наряды на натирку, а затем постепенно образовалась собственная клиентура, у которой он шабашил по вечерам без всяких нарядов прямо себе в карман. Труд нелегкий, но 20—25 рэ за вечер получалось. Так что жить, если даже таких вечеров за месяц набегало всего 10-12, можно было.
Как-то натирал у одних зажиточных верных ленинцев, так тяжеленный дубовый буфет пришлось раза три перетаскивать с угла в угол, пока привередливую хозяйку устроил блеск паркета, не натиравшегося с довоенных времен. Правда, и грязи за этим буфетом за десятки лет набралось препорядочно…
Попадались и ещё более солидные люди. Однажды умаялся, обрабатывая четырехкомнатную квартиру в Соцгороде. Он никогда ещё не видел таких больших квартир. Её площадь, по рассказу домработницы, составляет 86 квадратов! В ней жил главный инженер одного из наших металлургических заводов, герой Соцтруда, и тэдэ и тэпэ. С ним проживали жена и дочь. Огромные комнаты были набиты красивой старинной мебелью, коврами и картинами. Там пришлось очень крепко поработать…
Семёну нравилось натирать полы в ресторанах. Там порядок такой. В ноль часов работа с последними клиентами прекращается, и парадную дверь запирают на засов. Быстро, минут за тридцать, персонал убирает со столов объедки, посуду и скатерти, затем оттаскивает пустые столы в первый попавшийся угол. В противоположном углу сдвигается три-четыре стола, куда выставляется не сожранная клиентами закусь, сваленная в большие банкетные блюда (некое хлевное ассорти), и из всех недопитых бутылок сливается воедино, в одну емкость, например, в десятилитровую эмалированную кастрюлю, водка, коньяк, выдохшееся мочеподобное шампанское и креплёное вино разных марок. За стол садятся официанты, повара и средний командный состав в лице завзалом, барменов, швейцаров и каких-то бандюг, вечно тусующихся при каждом таком объекте социалистического общепита. Старший повар на первый раз поварешкой наливает в фужеры образовавшейся сизой чачи, и уставший за день ресторанный народ возглашает первый тост за хороший трудовой день, принесший приличные чаевые. Дальше все подходят к кастрюле самостоятельно и наливают спиртное по потребности, сообразуясь со своими способностями. Кто чавкает холодной половинкой котлеты, кто пальцами засовывает в рот пригоршню салата, смешанного с вермишелью. 
Там же идет делёжка навара, заработанного за день. Годами освящено, что установленная часть отдается заведующему залом. Утром он отдаст большую часть директору кабака, тот – директору треста столовых и ресторанов, тот – в управление торговли, руководитель управления отстегнёт наверх в горисполком, а дальше ручейки поборов с ресторанов, таксопарков и прочих злачных мест сольются и зафонтанируют в Киеве и Москве мощными денежными потоками, которые сделают большие дела в карманах партбоссов и министров... Но это уже не Сенькиного ума дело.
Удивительно, как утром в десять вся братия чётко собирается в кабаке для новых трудовых свершений…
Пока товарищи полуночничают за сдвинутыми столами, Сенька в это время натирает полы в свободном пространстве зала, а к часам трём, когда вконец упившуюся общепитовскую публику развозят по домам знакомые таксисты, переходит в ту часть, где только что пировали труженики профессии "чего изволите?"

В фирме "Заря" Семён познакомился и с Ванькой Петренком, который тоже подрабатывал натиркой полов. Стал от скуки заходить к Ваньке поболтать. Тот жил в пээрзэвских домах на улице Ленина недалеко от "Дробиков" (Дом культуры паровозоремонтного завода имени какого-то Дробязко) в районе Малого Базара. У него сестра Танька, а к ней иногда забегает Манька. Таньки-Ванькина мать Катька работает, когда есть настроение, кондуктором в нашем трампарке. Катька и Фроська, мать Маньки, живут в соседнем подъезде, но на разных этажах. 
Так вот эта самая Мария как-то пришла, когда Сенька сидел у Ваньки и попивал с устатку водочку да под селедочку. Маня зашла, нервно засмеялась и спросила, не помешает ли. Мужики решили, что не помешает. Пить было что, а телевизора у несостоятельного Ванька не было, поэтому диктор не мешал. Мария взяла гитару с понтом чего-нибудь сбацать. Но только побренчала чёрт-те что.
Пили тогда крепко, так что на следующее утро Семён проснулся в соседнем подъезде на Манькином диване с весьма тяжёлой головой. На столе дымилась огромная кастрюля борща с жирной курицей, предусмотрительно сваренного будущей тёщей. Куриные конечности аппетитно высовывались из шестилитровой алюминиевой ёмкости. Пока опохмелялись, знакомились. Семён соврал, что здорово опаздывает на работу, и трудно пошел домой досыпать. Мане пообещал как-нибудь зайти. 

Через неделю черт его дёрнул опять припереться к Ваньку Петренке. Танька решила поспособствовать развитию событий и сбегала за Маней. Снова посидели капитально. Оказалось, что у молодой женщины трудная судьба.
Она два года назад попёрлась на целину. Вышла там замуж за какого-то прибалта, одарившего её фамилией Драксис. Год назад в марте муж Марии Виктор поехал трактором в соседний совхоз, а это более полста кэмэ по степи. Внезапно задуло, весеннее солнце спряталось, и зима вернулась. Начался снежный буран. Механизатора занесло и сбило с дороги. Через три дня всё снова растаяло, и трактор с замерзшим Виктором нашли. 
Потом он ещё с месяц лежал запертым в клубе "до выяснения", пока по погоде не приехал следователь и не поставил точку над i. Маня каждый день ходила к клубу и смотрела на мужа через стекло.
После похорон она не выдержала трагических событий и вернулась в Запорожье к матери, предоставив более стойким комсомольцам продолжать освоение целинных земель.
Рассказ Марии расположил к ней Сеньку. Он же вообще человек добрый и доверчивый. Злоключения Мани он истолковал, как тяжелое жизненное испытание, которое остепеняет человека, его перенесшего. Ему стало её жаль, и он начал с ней встречаться. 
Хотя де-юре Семён всё ещё находился в браке с Ниной, но переписка угасла и практически все связи оборвались. Казалось, что ничто не мешает Сеньке приволокнуться за Манечкой. Они несколько раз встретились, но потом выяснилось, что днями она уезжает в Днепропетровск, где учится на курсах стенографии. Короче, подошло время, и Сенька провел её на автобус, отходивший от горсовета в Соцгороде на Днепропетровск. Договорились, что Семён приедет к ней на Старый Новый год.

Как и договорились с Маней, накануне Старого Нового года Сенька приехал к ней в Днепропетровск. Конечно, к тому времени, ввиду решимости заняться личной жизнью, он бросил работу в ОРСе судоремзавода. 
Маня снимала с подругами по курсам комнату на четверых в частном доме в районе Института инженеров железнодорожного транспорта (ДИИТ). Двухэтажный домик со стенами, отлитыми из шлака, ещё не был закончен, но хозяева сдавали комнаты студенткам, чтобы как-то заработать на стройматериалы.
Вечером все вместе сели ужинать, и Сенька понял, что есть в Днепропетровске девушки поинтереснее Мани, но джентльмен всегда раб им же выдуманных приличий, и он решил по сторонам глазами не стрелять, а уделять внимание только Марии. После веселой встречи Нового года погасили свет и он, на правах ухажёра, без всяких церемоний расположился с Маней на одной очень тесной кровати. Хотя, правду сказать, ночью было в комнатке довольно светло от уличного фонаря, и трем другим девушкам оставалось только притворяться, что они ничего не видят и не слышат. Среди ночи Семён встал по звонку и увидел, что все три девицы спят в очень смелом неглиже и с отброшенными одеялами. Был ли это смутный неосознанный сигнал ему подумать над возможным выбором, кто его знает, но такая мысль в голову кавалера приходила. Тем не менее, он остался джентльменом в нехудшем значении этого слова.

Так уж получилось, что, укрепившись в мысли продолжить отношения с Маней, Семён съездил домой и ошарашил маму сообщением о том, что по некоторым соображениям пару месяцев поживёт в Днепропетровске, где, возможно, найдётся приличная работа. Хотя и мама, и Сенька твёрдо знали, что никакая мало-мальски уважаемая работа ему не светит. Мама вновь потерянно покачала головой, но ничего не сказала. Вообще она была чрезвычайно тактичным человеком, что шло Сеньке во вред, так как скажи она иной раз суровую правду, и он бы многих загибонов, вероятно, избежал…
Сообразив через месяц, что Мария беременна, Сенька решил, как говорят в народе, сойтись с ней и попробовать организовать семейную жизнь на началах гражданского брака. В том же доме, где она с подругами снимала угол, они сняли отдельную комнатку и начали совместную жизнь. Семён, правда, поставил ей шутливое условие родить только девочку. Если родится мальчик, то он будет свободен от продолжения с ней отношений.
По его пацифистским понятиям мальчик – великая проблема родителям. То с войны его жди, то с тюрьмы... Другое дело – девочка. Если что и не сложится, то в подоле принесет... Куда? Домой… Правильно! Вместе всё и переживем…

В Днепропетровске ещё весной Семён начал посещать местное областное литобъединение, которое оказалось более мощным и квалифицированным, чем запорожское. Его приняли хорошо. Осенью посвятили целое занятие разбору Сенькиных стихов. Общее мнение было поставить рукопись в план на следующий год, то есть издать поэтический сборник. Сенька обрадовался, начал усиленно работать. Областная "Зоря" напечатала несколько его стихотворений. (Только через год Серба узнал, что его сборник был зачем-то направлен на отзыв в Запорожское литобъединение и попал на глаза Пэтру Пэру... Поскольку запорожские литераторы своего издательства тогда не имели, а поминутно просили своих "старших" днепропетровских товарищей, уже давно имевших и издательство и отделение Союза писателей Украины, пустить погреться, то негативный отзыв сотоварища по литературному ремеслу партийца Пэтра Сеньку не удивил)…

Для Семёна октябрьское заседание литобъединения оказалось последним, так как через неделю они с Маней поехали в Запорожье, поскольку приближалось время рождения ребенка. Сенькина мама встретила их по-доброму.
Итак, главное событие прошедшего года – рождение дочки Натальи. Это произошло 8 ноября. Когда держишь на руках своего первого ребенка, понимаешь, что это одно из главных дел твоей жизни. Поскольку Мария выполнила вздорное Сенькино условие (родить только девочку, иначе разбегаемся), то ему пришлось продолжить эксперимент с их гражданским браком.
Наступило так знакомое всем советским папам и мамам идиотское время непрерывного поиска пеленок, прикорма, сосок, ползунков, ночного горшка и тэпэ. 
Два других важнейших дела жизни, постройка дома и разведение сада, в условиях победившего всех нас социализма, увы, практически неосуществимы…
Имя Семён выбрал сам. Просто по каким-то подспудным необъяснимым соображениям оно ему всегда нравилось. И нравится до сих пор. Мама Анна Николаевна одобрила Сенькин выбор имени. Маня тоже не возражала.

В середине года прошел очень громкий судебный процесс, в котором фигурировал очень уважаемый Сенькой и мамой Гольдман. Оказалось, что Абрам Моисеевич вступил в преступный сговор с главным инженером Днепропетровского лакокрасочного завода, и они стали гнать через магазин Гольдмана краску с большой примесью песка. А на Большом Базаре машину любой краски распродавали за полчаса. Её буквально сметали, так как дефицит на стройматериалы был жуткий. 
Через недельку следующим рейсом Гольдман привозил главинжу предыдущие накладные, которые менялись на другие, с заниженным количеством. Например, вместо восьми тонн (машина с прицепом) накладные переоформлялись на пять тонн (машина без прицепа). Вырученные деньги партнеры делили. Так они работали несколько лет. Семён улыбнулся, вспомнив, как Гольдман тактично отговорил его заработать на шкафах. Он Сеньку уберег от затягивания воровством.
Поймался Гольдман элементарно. На полпути между Днепропетровском и Запорожьем есть забегаловка, кафешко, называемое шоферюгами "У тещи». Гольдман любил там попить чайку. Он не обратил внимания на то, что в автохозяйстве ему часто дают разные машины, а шофер все время один и тот же. А разгадка была в том, что когда Гольдман уходил в кафешко попить чайку и поесть вареничков со сметанкой, то шофер всегда отказывался, оставаясь в машине. Там он вынимал из папки Гольдмана фальшивые накладные и перефотографировал их. Через четверть часа они продолжали путь, болтая о том, о сем. 
Так продолжалось более года. Благодаря аккуратной работе шофера – Павлика Морозова, преступники были изобличены. Главинж получил вышку, а Гольдман пятнадцать лет. Сенькина мама искренне плакала, когда его посадили.

Папа часто писал длинные, умные письма. Видно было, что ему там очень непросто, да и тоска по Родине животина кусючая. 

В маленькой комнатке коммуналки четверым надо было очень исхитряться, чтобы просто разместиться на ночь, не говоря уже о нормальной жизни. 
Семён стал крепко попивать, часто домой буквально приползал. А почему? Да просто работа попалась такая провокационная. Неправедные деньжата сами прыгали в карман.
Уже несколько месяцев Семён продолжал работать на гормолзаводе экспедитором. Работа непыльная, с приключениями. Экспедиторы-грузчики для ночного развоза молока по магазинам города всегда были в дефиците, и устроиться на такую работу даже с приговором Серпов было нетрудно…
Пахали через день по 12 часов. Официально с 8 вечера до 8 утра. Постоянный шофёр Коля заезжал обычно перед сменой за Сенькой и Андрюхой – старшим экспедитором. И добравшись до гормолзавода, машина становилась в очередь под погрузку. Если не удавалось приехать пораньше, до начала смены, то обычно загрузка затягивалась часа на два-три, а то и до нуля часов.
На бортовой “ГАЗ-53” загружали по 35-38 фляг (бидонов) молока, 7-8 фляг сметаны и ящиков 10-15 кефира и ряженки в бутылках. Один из экипажа, обычно Сенька как младший по званию, трясся наверху, чертыхаясь на негостеприимных алюминиевых флягах-бидонах. Там, конечно, приходилось как-то устраиваться, чтобы задница не оказалась в синяках. Набрасывали несколько листов картона, пару старых фуфаек-телогреек, зимой помогал дебелый вохровский полушубок. Благодаря тому, что борта машины были наращены досками, то ни выпасть из кузова, ни растерять “диван” не получилось бы.
Затем уверенно выезжали за заводской шлагбаум и растворялись в темноте ночи. Закреплённые за экипажем 7-8 магазинчиков на окраине можно было объехать и обслужить вообще-то часа за три. Но жизнь диктовала иные обычаи.
Так в чём состояла хохма? Подъехав к одному из закреплённых магазинов, бойцы молочного фронта согласно заявке оставляли под ответственность сторожа пять-семь фляг молока, флягу сметаны и два-три ящика ряжанки-кефира, а в обмен забирали оставленные девочками молочного отдела пустые фляги и уматывали в ночной мрак. Попетляв для уверенности, что нет никакого “хвоста”, в переулках окраинных посёлков, машина подъезжала к какой-нибудь укромной водоразборной колонке, благо их до черта располагалось на пересечениях малоосвещённых крепко спящих улочек. Быстро, как в шпионском фильме, набирали в пустые фляги воды, оставив зачем-то одну пустой, и отъезжали на несколько километров за город, тихонько съезжая с дороги в подходящую лесопосадку. Для порядка обходили местность в радиусе метров сто, убеждаясь, что под деревьями нет легковушек с разомлевшими любовными парочками, случайные свидетели кому нужны?
И когда всё складывалось благополучно, начиналось самое главное в ночной операции. Трио взбиралось в кузов. Андрей доставал из кучи тряпок в своей рабочей корзине мерную литровую алюминиевую ёмкость на длинной алюминиевой же ручке и самострочную холщёвую торбу с чистыми тряпками из ветхих простыней. В той же торбе Андрюха возил и товарные бирки на сметану и молоко, хапнутые, сколько ухватила рука, пока он заговаривал зубы девочке из ОТК гормолзавода. На бирках из непромокаемой клеенчатой ткани уже стояли лиловые штампы ОТК и висели свинцовые пломбочки на прочных льняных нитках. 
Теперь начиналось само действо. В пустой бидон из любого полного отбиралось шесть литров молока, а на его место вливалось шесть литров замечательной водопроводной воды. Затем отбиралось шесть литров из следующего полного и так далее. В результате первого этапа получалось 5-6 фляг молока как бы из ничего. 
Аналогично из 5-6 бидонов стандартной 30-процентной сметаны получался один бидон “левой”. Правда, сметану разводили не водой, а молоком.
– Сенька, внимательно вешай бирки, не перепутай сметану с молоком! – Тихонько инструктировал коллегу Андрей, рационально расставляя бидоны в кузове. 
– Всё! Абгемахт! Заводи! – Негромко скомандовал он Кольке, забираясь, наконец, в тепло кабины. Сенька плотнее запахнул полушубок, устраиваясь на бидонах. Теперь экипаж может приступить к основной работе – развозу молочных продуктов.
Идёт рутина – подъезжают к магазинчику, сгружают по заявке несколько бидонов молока, один-два сметаны и сколько надо ящиков фасованной продукции. В условленное место или сторожу оставляется накладная на товар. “Левую” сметану и молочко оставляют у одного-двух магазинов, где работают дружественные девочки, имеющие свою долю с ночного гешефта.

Утром, в семь, после того, как “свои” девочки появились на работе, машина молочников снова тормознула у нужного магазин, и в укромной подсобке произошёл расчёт за “левый” товар. Там же отоварили бутылку водяры и колбасно-сырную закусь.
– Андрюха! Сколько сегодня? – Лениво спрашивает Сенька.
– Неплохо! Как вчера – 96 рэ.
– Тогда погнали за город, а то уже восьмой час…
Коля гнал пустой грузовик на приличных скоростях, так что вскоре машина уже осторожно съезжала с шоссе в гостеприимную лесополосу.
Пока Коля возился под замком зажигания, подсоединяя к спидометру самодельную “крутилку” на батарейках, включал её и под комариное жужжание приспособухи для подкрутки спидометра нарезал колбаску и сыр, готовя “завтрак”, Андрей вынул несколько грязных купюр, в основном десяток, пятёрок и трёшек, и начал делить добычу. 
– Так, хлопцы, слушай доклад верховного главнокомандующего. 96 минус 11 на закусь. Теперь выдаю премию. Мне и Коле по тридцатнику, Сеньке, как молодому бойцу, 25. Возражений не будет? Добрэ!
Сенька сунул мятые банковские и кредитные билеты в нагрудный карман пиджака. Надо же! 25!
При месячном заработке в 120-130 рублей, иметь по 25 в день... О-го-го! Помножим на 22 рабочих дня. Не хватает воображения представить. А уж водила Колька, так просто Ротшильд – подкрутка километража на спидометре давала возможность списать намного больше бензина, загнав который нужным людям Николай получал ну оччень серьёзные башли!.. 
Понятно, что завтрак на траве в лесопосадке после нелёгкой колготной ночи приводил к тому, что Андрей и Сенька, оприходовав бутылку тёплой водяры, соответственно теряли спортивную форму, и их часто развозило в косую линеечку.

Днями “Индустриальное Запорожье” напечатало заметку в рубрике “Родимые пятна”. Там описывалось, как в одном из гастрономов в центре города бдительная старушка раскрыла крупное хищение социалистической собственности. Написано было примерно следующее.
Придя утром в продмаг и честно отстояв очередь, бабулька привычно подала продавщице полулитровую баночку и попросила отвесить, сколько поместится, сметанки. 
Румянощёкая девуля налила половником сметаны из открытого бидона и поставила баночку на весы.
– Четыреста пятьдесят! Оставить?
– Оставь, доченька!.. – Cогласилась покупательница и добавила. – И бутылочку кефира, как всегда!
Продавщица мило улыбнулась, взяла из стопки нарезанной бумаги верхний листочек и накрыла им стеклянную баночку со сметаной.
Рассчитавшись, бабушка сложила покупки в сумку и пошла в хлебный отдел…
Дома, готовя завтрак, гражданка сняла бумажку с баночки и обнаружила, что на оборотной стороне бумажки что-то написано от руки химическим карандашом. Оказалось, что это записка с интригующим содержанием: “Лушка, сметану не колоти, я уже переколотила! Эля”.
Возмущённая старушка позвонила в ОБХСС, там всё поняли, и вскоре приехал работник за удивительной запиской.
Так благодаря бдительности пенсионерки удалось раскрыть крупное преступление по хищению народного добра…

Однажды вечером в марте Сенька совершенно отравленный болтался утром после ночной смены по Южному вокзалу, где его высмотрели какие-то жуки. Они отвели Сеньку, невменяемого, в плавни в сторону спортбазы "Волна" и, хорошенько отметеляв, бросили под откос шоссе. На рассвете он прочухался от холода и с удивлением обнаружил, что валяется в грязи без сапог, без рабочей фуфайки и без меховой поддевки от отцовой куртки, которую поддевал в холодное время при развозке молока. Ничего не было жалко, а вот поддевка, подарок отца... Как он ещё при этом серьезно не простудился! Но выводов, отлежавшись, не сделал…
Через неделю его в такой же ситуации, косого в дребодан, припахали на том же Южном вокзале мильтоны (наверное, по своей привычке, доехал трамваем до последней остановки и неприлично улегся отдыхать на привокзальной скамье) и так здорово отметеляли резиновыми дубинками, что в три ночи еле приполз домой. Тёща открыла дверь, впустила. Затолкала в ванную помыться и вдруг как заорёт. Все вскочили - жена, дети. Глянули на Сенькину спину, а она вся в кровавых полосах... Менты отделали ночного передовика производства на совесть, “под зебру”. Потом тёща не один день отмачивала и смазывала мазью Вишневского синяки на спине... В УССР тогда резиновые дубинки только ввели в порядке наведения порядка из-за возросшего хулиганства. 

Сенька разозлился на свою несчастную бессмысленную жизнь, снова потерял паспорт и очень натурально описал в заявлении в милицию, как его по пьяни ограбили. Для правдоподобия, он через неделю анонимно выслал в милицию свой паспорт, хорошенько растоптанный им грязными ботинками. Семёну паспорт, естественно, тут же заменили.

Сенька задумался. Жизнь становилась бессмысленной и опасной. Пора было останавливаться, иначе распад личности был гарантирован. Он понял, что надо прервать шальной деньговорот, это грязное, хотя вроде бы и мелко-пакостное молокодоение. Галка Хлопонина как бы почувствовала его состояние и прислала очередное мудрое письмо.
Сенька очень ценил её эпистолярное искусство и не выбрасывал такие письма, считая, что когда-нибудь они многое расскажут исследователю нынешней эпохи.

“Здравствуй, Сенька!
Несмотря ни на что я очень обрадовалась твоему письму. Потому что воспоминания детства и юности нам всего дороже. А я никогда не забуду, а иногда (в последнее время я была свободна - то в больнице, то в санатории) всё вспоминаю и рассказываю подругам, какой ты был хороший и как я тебя любила. 
Ты спрашиваешь, как я отношусь к хищениям в торговле, и надо ли стыдиться мелких “проделок” в этой сфере. В торговле (с точки зрения обывателя) все воруют, большинство воруют по закону - или корыстно не нарушая законы, или криво исполняя законы. А некоторые оказываются осужденными по закону. Но тот, кто не ворует никак, тот не может прижиться в торговле. И если ты не хочешь воровать, то нечего тебе там делать. 
А я стала заниматься социологией. Сейчас я второй год учусь на социологическом факультете в Академии общ(ественных) наук при ЦК КПСС вечером. Весной закончу и хочу поискать другую работу, подороже. А то у меня долгов уже на 450 руб. Кто бы мне их с неба уронил!
А насчет политики вот что я тебе напишу. Скупо. Я не верю в почту. Да, всё так, как ты и воспринимаешь. К вопросам власти, чисто власти, власти как таковой, как возможности расхлёстывать людей, я равнодушна. Политика – это вечное убийство. Без лжи никакая политика невозможна. Ложь меня не возмущает, не терзает, как например, платья на людях. Самое красивое платье уродливее самого обыкновенного человеческого тела. Но без платья нам холодно. И мы лжём, с большим энтузиазмом, надо сказать, по моде лжём. Теперь всё дороже становится информация, а остальные ценности блекнут помаленьку. 
Мы живем с Володей дружно, на 12 метрах, свекровь отселили в хорошую комнату 13 метров с балконом в генеральском доме. У нас двое малышей 4 года и 2,5 года. Мальчик и девочка. Зарабатываем мы вместе 220 рублей. Володя, невзирая на то, что отец, пошел учиться в 7-й класс. Ребятишки на пятидневке. В воскресенье катаемся на санках. Игрушки, подарки, стирки. 
Если увидимся, то скажу, что тут шепчут на ушко про политику. Я не изменилась в душе, такая же беспечная, нежная и влюбчивая, как и в девчонках. Очень непрактичная и дома, и на работе. По-настоящему ценю одну только радость, обыкновенную естественную человеческую радость и отдаю все свои … (неразборчиво), и способности, и время – наше жизненное пространство – этой радости и всему что с ней связано, из чего она рождается, чем живет. 
Муж немного меня не понимает в этом смысле, он не поэт. Он из арбатских хулиганов, отсидел 5 лет, очень нежный. Как могу, приспосабливаю его к себе. Сейчас он открывает для себя радость познания, радость детства, радость свежего воздуха. Я хочу третьего, а он не хочет, и только подчиняется моим слезам. Если в августе со мной что-нибудь случится, то ничего. Государство воспитает.
С Риткой мы друзья. У неё проблема, никак не может произвести младенца. Брак у неё христианский по духу: исступлённая чистота и исступлённое мученичество. Квартира холодная и чистая как церковь. Ничто не нарушает, не вызывает улыбки. Мне очень хочется, чтобы она наконец понесла, и превратилась бы её квартирка в наш веселый телятник. Я раздобыла даже ей техническое руководство Р. Нойберта. Авантюры обожаю. Я вдруг стала издателем. Подробности можно только рассказывать. Мне очень жалко, что она не поёт, но она пожертвовала музыку своему Константину. Он талант – конструктор на работе, но не дома. Она его не понимает, потому что не любит. Но она не может, не в силах любить кого-нибудь. Зато живет на 450 р. в месяц. 
Ещё у меня две подружки не замужем, с комнатами, без родных. Не желаешь? Хороши обе, к тому же и добрые и чистые. Какие у тебя прожекты? Или на остров Врангеля поедешь? Что ты хочешь? Брось ты политику. Это сплошной бандитизм. Оборотись к людям, может, найдешь и увидишь хороших людей. 
А я влюбилась! Хотя, быть может, и перед смертью. Но это тайна (любовь!). Правда, не в первый раз. Но всё равно дух захватывает, хорошо, и без всяких нарушений правил уличного движения. Просто сердце с сердцем разговаривает, а поступков никаких. Нашла тоже выход, скажешь. А помнишь у Блока Адскую песню? Это о браке. Я тоже против собственности на женщину, а собственность на сердце и вообще невозможна, по крайней мере, она исключает любовь. Сердцу для любви нужна хотя бы иллюзия ощущения свободы. А в браке сейчас женщина – личное имущество мужчины. Мне не нравится. Но я люблю и очень люблю и этого Володьку. В нём есть что любить. Как же я люблю их одновременно? Это поймет поэт. Собственник, даже самый порядочный и деликатный, это не поймет.
Сенька, мне не хватает тебя в качестве друга. Я считаю нас близкими, и без тебя мне некому исповедываться. А ты? Я очень горячо к тебе относилась всегда, а ты вечно убивал меня своей холодностью. Неужели ты не чувствуешь, что мы с тобой и только с тобой – два рыбака и ловим в море житейском одну и ту же рыбку. Большую и маленькую. 
Ну да ладно. Пиши. Все твои письма мне нужны и дороги. Права качать сейчас скучно. Советую травку зеленую или пушистый снежок, кефирчик (без всяких градусов) и беспечную улыбку. А потом и жизнь кончится. Останутся цветы после нас. 
Галя.”

Сенька перечитал Галкино письмо не один раз. Какой-то процесс запустился в его голове. Вспоминались университетские годы, перспективы, мечты, разговоры... И, разозлившись на самого себя, неотвратимо превращающегося в животное, он поехал в Соцгород, в городскую библиотеку, сел на любимое раньше, ещё в школьные годы, место у окна в третьем ряду столов и долго, не один час, писал ответ... Вышел из читального зала и медленно пошёл к конечной остановке трамвая уже почти в полной темноте.

"Милая Галка!
Спешу ответить на твое чудесное письмецо, оно меня несколько приободрило. Узнаю стиль друга. 
1) Ты немного неправильно меня истолковала. Я никогда не стремился в отношениях с тобой хотя бы одним словом дать тебе какую-либо надежду как женщине. Ты совершенно права в том, что я отношусь к тебе, как к парню, и ценю лишь твой мозг, т.е. физически ты мне, увы, неинтересна. Но сложились у нас только такие приятельские отношения, и я не планирую их переводить в желательное для тебя русло. Это - откровенность на откровенность, как и должно быть между друзьями. Если тебя это не устраивает после семи лет товарищества, то прости-прощай!.. Да и любовь по последним сексологическим данным имеет две стороны, эротическую и платоническую. Очевидно, что мы с тобой поклоняемся разным идолам. Где-то, кажись, в "Литературке" я недавно вычитал, что мы ещё слабо готовим нашу молодёжь к постельной стороне любви, отсюда и некоторые неурядицы в семьях и т.п. Особенно это касается девушек. Парни более реалистичны. А многие девицы очень щепетильны насчет постели. Чем не тема для социологического исследования? Конкретно, как безграмотность в сексуальном отношении и холодность женщин приводят к развалу семей, к снижению рождаемости, к нехватке, таким образом, рабочей силы и тэпэ, вплоть до ослабления "нашего движения вперед"… Отсюда танцуя, сделай вывод об аполитичности таких женщин, с которых не мешает "строго спросить"… 
2) Насчет цветочков тоже ты перевернула. Я их безумно люблю, но уверен, что затратив на них уйму времени и внимания, в старости не получу ничего взамен. А как хотелось бы, когда подойдет час умереть, чтобы цветочки искренне всплакнули над тобой!
3) У тебя диалектическая логика, чего я не принимаю. Ты укоряешь за отсутствие якобы любви к детям и в то же время, как мы оба прекрасно понимаем, предлагаешь столько вариантов их бросить ради Москвы.
Итак, ответь мне без выкрутасов, что лучше, Москва или дети? Кроме того, я бы предпочел второй вариант, вот только тётка Манька мешает. А вообще, это практически невыполнимо, даже если бы я согласился с твоими сказочками. Стало быть, и время на обсуждение таких вариантов тратить не надо.
4) Куда я уеду и что буду делать, выяснится через месячишко, т.к. я никогда заранее не намечаю плана действий. Сейчас я должен быть здесь, так как надо закончить много всяких малоприятных дел…
5) Высылаю фото. Это лето ещё 1960-го. На нем твой друг – безработный.
6) Толку с того, что у нас может оказаться общее мировоззрение. Надо надеяться, что у нас обоих оно – "научное". Но ты философствуешь на досуге, а я от собственного бессилия чувствую неполноту жизни. Скорее всего, я прагматист. Я считаю, что человечество бесперспективно. И вот в каком смысле. Мы живём, зная, что каждый смертен индивидуально. Но утешает мысль, что останутся дети, а из них ещё дети и тэпэ. Далее. Есть вера в бессмертие человечества как совокупности, как носителя разумного духа. Дескать, пусть даже солнце погаснет, пусть любые несчастья грянут, но человек расселится по Галактике, спасая и расселяя свою сущность…
Так что, с одной стороны, дёргаться особенно вроде бы не стоит, а с другой стороны, если не упираться, так как же добиться расцвета науки и личности, чтобы вырваться на просторы космоса?..
Наверное, можно быть ВСЯКИМ. Таким образом, двигать цивилизацию будет не конкретный многогрешный человек, а некая тенденция в лице человечества в целом…
Ладно, хватит трепаться. Мне скоро на работу в ночную смену. Пиши. 
Твой бестолковый ненормальный Сенька".

Не прошло и пары недель, как, зайдя на главпочтамт, Сенька получил ответ Галки Хлопониной и нетерпеливо разорвал конверт. 

“Сенька! Ты нахал!
Я, конечно, очень рада, хотя уже и перестала ждать твоего письма. Но ты – нахал!
Я никогда не мечтала спать с тобой в одной постели, хотя всю жизнь тебя люблю. Но ты этого слова не понимаешь, как и все жеребцы на этом свете. Меня всегда это оскорбляет, и так и будет до внуков и правнуков, и тогда эта старая карга будет любить и любить по-своему. А ты – дурак, и я тебя прощаю. Я тебя всегда прощала, потому что я – женщина, и любовь для меня – жизнь. 
А что я в тебе люблю – это неизвестно. Ни тебе, ни даже мне. Но это несущественно. 
Хорошо бы твои цветочки, когда подрастут и раскусят тебя, не поленились бы избить тебя, как следует, и оторвать тебе уши. За что? За твое отношение к женщине. Хотя бы плакатное. Ты представляешь, я и сейчас не верю, а может быть, и никогда не поверю, что ты такой, каким притворяешься. Но почему ты боишься счастья? Черт тебя знает. Ты помнишь, как ты мне всегда улыбался? А я помню, я всегда помню тебя улыбающимся.
Ну, ладно. Всё это для тебя китайская грамота, и я даю слово больше никогда не повторяться. 
Теперь о делах. Я – мирный и смирный обыватель, и чистого бланка трудовой у меня нет и негде взять. Социология – для заработка и для души. Упражнения на вольную тему в рамках данной системы. У тебя, что, есть другая? Другой системы не будет ещё лет 200-ти в России. А в другой стране мне неинтересно. Я люблю и умру здесь. 
Обещанная личная беседа – хорошо бы весной!
А и дурак же ты, если, как мне кажется, действительно совсем не любишь своих детей. Ты теряешь полжизни. Я говорю не о времени, им отданном, а о любви. Времени мне тоже жалко.
Девочки мои – мои ровесницы, хотя и смотрят на закат, но обе по-старомодному "порядочные", т.е. любят порядок и общественное мнение. Некурящие. Одна живет одна в комнате, работает в проектном ин-те за 180. Другая живет в двух изолированных комнатах с тёткой вдвоем, работает в "Мосфильме" за 200, а с экспедициями почти круглый год я не знаю, сколько у нее выходит. По крайней мере, "случайно" ездит в экскурсии за 300 руб. в Среднюю Азию или в Карелию. Я таких денег, разумеется, и в глаза не видела. Денег я не люблю и они меня тоже. 
Ни в том, ни в другом варианте без "излишних обязательств" не обойтись. Обеим нужен ЗАГС и ребенок, и то и другое обязательно. Без "дурацких предисловий" тоже не пройдёт. Если это для тебя невыполнимо, то говорить больше не стоит.
Есть ещё у меня на работе разведённая женщина. Молода и красива, с кулацким крепким характером, темпераментна, но строга. Живет в комнате с сыном 6-ти лет и матерью. "Ищет мужа", но так, чтобы он её нашел. 
Ещё есть одна женщина дальняя знакомая, у неё умер муж, пять человек детей, она моложе меня, работает няней в яслях. Живет в двух больших смежных комнатах. Её сестра работает со мной, держит её в руках, помогает. Та её слушается и во всем спрашивает разрешения. Анастасия, которая ею руководит, имеет строгую и жесткую до ханжества христианскую мораль.
Заинтересует ли это тебя? А вообще-то девочек в Москве полно.
Насчет почтовых ящиков. Я останусь лояльной. Если на конверте будет адрес какой-либо организации, то можешь рассчитывать, что я его передам, если хочешь, под расписку. Могу и справляться об ответе. Остальные нелояльные сношения – исключаются.
Безусловно, судьба жаждет борьбы, а мне-то все кажется, ну почему-то кажется, что у нас с тобой одно мировоззрение. Вот-то будет анекдот, когда я, наконец, прозрею!
Да, ты хочешь прикончить какую-то парочку. Давай, кончай! Это я люблю! Жаль, что я почти не могу участвовать в твоей борьбе. Рамки лояльности и рамки порядочности – ты уж мне прости. Но откровенность – это открытость, т.е. приглашение войти. Ты должен это понять. Я хочу сделать всё, что смогу. Мне очень интересно всё, что ты найдешь у аборигенов. Но практика без теории иногда бывает слепа. Знаешь ли ты хорошо нашу систему и пути человека в ней? И кто тебя будет кормить в этих скитаниях? Мне интересно обсудить твой путь и твои занятия. 
А ещё мне нужно какое-нибудь гнездо в лесу и с речкой на лето. Это с ребятами я мечтаю попастись.
Всецело мой С.! Приезжай! Я очень хочу тебя видеть. Смотреть и молчать. Этого удовольствия я не могу исчерпать. Галя.
(У нас можно переночевать с понедельника до пятницы)".

Не успев ответить, получил ещё одно письмецо от старого другана Галки Хлопониной:

“Здравствуй, Сенька!
Про любовь ты ничего не понимаешь. А точнее, понимаешь совсем не так, как я. У меня совсем другое деление. Но лучше не спорить, потому что её никто не понимает одинаково. Социологические (и практические) изыски в этих сферах, сферах воспроизводства человека, я проводила и, если пожелаешь, выдам тебе сотню-другую истин на эти темы. Но этот вопрос, к сожалению, отодвинут жизнью на второй план, и там ещё долгое время он будет оставаться. 
А насчёт смены поколений мы смотрели кино (Ты ходишь в кино?). Там, так прямо и говорится, что всё наше тепло наши дети передают дальше, нашим внукам, а вспять – было бы противоестественно.
Дети наши уйдут, "наши" они очень условно. Из этого следует практический вывод: ответ можно найти только на своем (временном) уровне, и рассчитывать можно только на него. Пришли фото своих невест, а я тебе пришлю свои сокровища. 
Логика моя не более диалектична, чем все мероприятия твоей жизни. (Сказать по правде, для своего личного пользования, я знаю очень мало реальных рамок жизни.) Я считаю, сколько человек способен в себя вместить, столько пусть и вмещает. Только жизнь – священна, а собственность – мрак.
Твоё "Москва или дети" – это не твоё и не из твоей оперы. Я просто очень хочу тебя видеть, а остальное уплывает из моего сознания. Но ведь есть же ещё море выходов, а если их нет – то ты их выдумаешь.
Какие у тебя там проблемы, и как тебе не надоело? Я бы на твоем месте давно бы уже сбежала из этого города и приезжала бы на родину в отпуск. Но жить всё время в таком спёртом воздухе нельзя. Ты теряшь время и жизнь. На фото ты старый и злой. 
Но фото мне уже не поможет. В моём сознании ты прочно запечатлен в образе юного божества с бездонными, как пропасть, глазами и золотистым сверкающим телом.
Жаль, я не могу быть безработной, а то можно было бы иногда взглянуть на жизнь сверху вниз. Но на это лето я прожектирую выезд на дачу с детсадом под Москвой, в Загорске.
Буду там ночной няней или ещё чем-нибудь. Для этого буду ловчить административный отпуск на работе. Как получится, ещё не знаю.
Мировоззрение у нас с тобой, конечно, разное. А что же не разное? Ведь что-то не разное? Ощущение жизни, чувство жизни, чувство живого. Я не знаю, но чувствую, что ты свой, или наш, как это назвать. Обречённость наша меня не огорчает. Почему?
В далеком масштабе я вижу принципиальные видовые изменения, дающие возможность (а по-твоему, невозможные) перехода за нынешние рамки системы. Изменение тех черт, которые составляют наши современные границы. Я верю в силу мысли, потому что она нематериальна, т.е. в сути своей уже отлична от нас. С появлением мысли растаяла в бесконечности граница между материальным и идеальным. Ты знаешь, где кончается материальное и начинается идеальное? Этого никто не знает.
Но так же возможны и другие, принципиальные и немыслимые сейчас изменения человеческого вида. Но это всё далеко от нас во времени. А сейчас нам дан короткий отрезок времени, и смысл жизни или задачу жизни я нахожу в том, чтобы пропустить через эту единицу времени как можно больше энергии, в моем понимании – жизни, ощущений, движения жизни, радости, тепла и радости.
Ты говоришь "красивый обман" – как это плоско.
А меня волнуют эти чары неисполненной любви, несбывшейся мечты, светлой печали, мне они чувствуются самыми реальными из человеческих радостей. Почему они так властны над поэтами? За них я люблю и переписку Шоу, и Грина, и Пушкина, и Шиллера, и Верхарна. Мои любимые слова: неистомный, исступленно. Все поэты поэтичны лишь мечтой, грёзами. Но почему? Может это чувства будущего вида? Ведь самое сильное "несбывшееся" рождается не во сне, не в элегическом (попросту пассивном) созерцании, а в самой жестокой брани жизни, в круговерти, в трагедии. Когда жизнь кипит в избытке и переливается через край, превращаясь в смерть, тогда рождается поэзия. Поэтому я против обреченной безнадежности. Я не люблю "трезвых" пессимистов. Они уступают себя смерти без борьбы, без жизни. Они никогда не высекут в своей судьбе той искры, что рождается, когда жизнь и смерть сталкиваются лбами и исчезают, превращаясь в свет, в поэзию, ещё во что-то, чему нет названия. Но оно есть. Это третье состояние мне близко, оно живёт во мне, оно меня волнует больше всего. Нет, это не хождение по краю пропасти, и даже не само падение. Это что-то третье, оно не существует во времени (может быть, в нашем настоящем понимании), а высекается в столкновении. Оно реально и неведомо. Оно властно зовёт человека, зов бездны, зов белого безмолвия, зов края света или "что там дальше?", за краем света. 
Это жизнь и, на мой взгляд, это вершина нашей жизни, это будущее нашего вида. Но это не твоя верхняя клетка. Там принципиально другое измерение. Другие закономерности, и они будут нашими. 
Мы будем скитаться по вселенной, но не так примитивно, как мы сейчас это представляем, и как это происходит на Земле: экипаж, пассажиры, везущие с собой свою среду и прочее. Все будет в принципе не так.
А твоя платоническая любовь, которую ты мне приписываешь, меня всё-таки оскорбляет. Это такая грязь и ханжество, что мне хочется плеваться и лягаться, как верблюду.
Ах, все это глупости!
Лучше приезжай, и я буду на тебя смотреть, и ты будешь меня дразнить, а остальное ерунда. 
Мимо Москвы, я думаю, ты не проедешь, а при случае, может, в Загорск завернешь.
Галя". 

А послезавтра пришла небольшая дописка от Галки:

“Сенька!
Если ты не откликнешься, я напишу тебе интересную вещь. Мне очень хочется, чтобы ты очутился в Москве, а не за решёткой. Оторвись от этого дурацкого Запорожья, ничего там не жалея. Раз они не понимают тебя, зачем они тебе нужны? Завоюешь мир и придешь поцеловать свою родину родную. 
Доченька не пострадает. По крайней мере, не больше, чем сейчас она страдает от твоих неурядиц. 
Откликайся! Хотя бы открыткой, чтобы я знала, что ты можешь получить моё письмо.
Жаль, я не знаю, насколько прочно ты там застрял. Поговорить бы.
Галя".

И тут же следом, через день, развёрнутое письмо от Галины, приведём его без сокращений:

“Сенька! Здравствуй!
А нельзя ли как-нибудь свернуть эти твои "дела"? Нельзя ли договориться с этими добрыми дядями? Чтобы больше никогда их не видеть. Тебе надо любой ценой выбраться оттуда совсем, и начать всё сначала. Тут мне Алка обмолвилась в дружеской беседе, что регистрация брака ей необязательна. И она могла бы постоять за себя перед тёткой, с которой она живет. У Алки своя комната, но хозяйство её ведет тётка. Соседи все за Алку. Этому гнезду нужен позарез ребенок. Он ослепил бы их как ясное солнышко. А ты... Наверное, всё-таки это не тот вариант. Сенька, если бы у меня была квартира, то ты бы скорей всего жил у меня. 
Ты задыхаешься там, вдали от интеллектуальной жизни и социальных движений. Москва – это столица интеллигенции, и ты должен быть тут. Без общих знаний об обществе (они обновляются, иногда полярно, каждые 5 лет) в провинции ты бесплодно растратишь себя. "Кипенье в действии пустом" сведёт тебя с ума. Нет пищи ни для ума, ни для сердца. 
Хорошо ещё, твоё счастье, что упрямый кукурузник не даст тебе выехать. Там ты встретишь просто другую систему противоречий и никаких возможностей, кроме как продать себя в качестве пушечного или пластикового мяса. Здесь нет для тебя доброго небесного дяди, и там нету тоже для тебя лично ни одного благодетеля.
Роман тебе надо бросить. Тема устарела, морально. Объяснения будут в разговорах. Власть на местах и будет такой, пока она объективно подходит для производства. Вообще не связывайся с Западом, они ничем не лучше китайцев. 
Потаскушка тебе, как ты знаешь по опыту, помочь не может. Недостаток ты испытываешь совсем в другой пище. 
Самоубийство это некрасиво. Это ты подымаешь руки и говоришь: "Я сдаюсь". Это по-азиатски, по-японски.
Дай себе зарок убиваться только в Москве. Обязательно попробуй этот последний шанс. Ты можешь работать ревизором? Дефицит, и берут часто без разбора. Ах, если бы ты был маленьким! Я бы тебя взяла на ручки, укачала и уложила спать. Ведь всё в самом себе! Этот лозунг как-то выдвинул один старый-старый дед, когда мы гуляли в прошлом году в апрельском Останкине. Мы там были с Риткой. Она без конца повторяет глубокомысленность, но не помогает. 
Ты устал от бесплодной борьбы за деньги и за власть. Это надо выбросить на помойку. Когда их поучаешь, они грызут нас, как волки, изнутри, и человек сходит с ума или становится скотиной, что одно и то же. 
И на Север погоди. Север - это тоже провинция, хотя и специфическая. Все хорошее там сосредоточено в рабочей скотине, которая двигает всё дело, в нижнем слое населения, там, где пьянки, топоры и карты. Интеллигенция там (то бишь, дипломированные специалисты) – неинтеллигентна. Она не мыслит. Это просто дипломированные обыватели. Гниды. Тем гаже, что они образованные. 
Слушай, Сень! То, что я в тебе люблю, всё-таки, в тебе есть. Тебе нужно сейчас очень много узнать, переварить, по-другому ты взглянешь на наше общество и увидишь другие пути борьбы, поумнее, потоньше, поэффективнее. А иметь политического единомышленника – это очень много. Это – всё! На Севере ты не найдешь информированного круга людей. У меня здесь, правда, не ахти какое общество, но будет лучше, я вижу дорогу. И Москва есть Москва, здесь достаточно народу и кроме меня. Социальная борьба – это все-таки то, что занимает меня больше всего, но у меня нет полноценного единомышленника.
Итак, Сень, твоя задача – выскочить из этого стакана затхлой воды. Как можно скорее. Твоя борьба с местными боссами не имеет смысла, поскольку она не агитационна. Ведь о ней знаешь лишь ты один. Умнее было бы заключить Брестский мир, если это возможно с фактической точки зрения. 
Торопись! Торопись!
Галя.

Пиши побольше и почаще, если есть время. Все пиши. Для меня нет запретных тем. Я люблю твои письма”.

Конечно, больше молчать, откладывая ответ “на потом”, уже становилось неприличным. Пришлось Сеньке пару выходных попотеть над солидным ответом. Сработало! Через пару недель получил ответ от Галины (с семейным фото) на своё более подробное письмо:

"Здравствуй, Сенька!
Посылаю тебе свое семейство. Полюбуйся. Не сердись на меня за то, что может быть, я хвастаюсь. Ведь хвастаться мне нечем, дела мои не блестят, всё неустроенно, долги растут, и я наивно прячу сердце в радости любви и ласки. Но, к сожалению, – это не щит и не меч. А жаловаться тоже нельзя. 
Так вот. Напишу тебе про Аллу. Алла – маленькая, чистенькая, очень добрая и очень лёгкая женщина. У неё лёгкий же общительный и живой характер. Любит смеяться, делать подарки, рассказывать хорошие истории, абсолютно беззлобна – это в ней основное. Заумь тоже не для неё. Она работает на Мосфильме по звукозаписи. Часто ездит в киноэкспедиции, а в Москве работает в неопределенное время суток, в зависимости от съемок. Она любит рассуждения об искусстве, но ясности нет, и мы с ней ещё ни разу ни на чём не сошлись. Живёт с тёткой в двух комнатах. Комнаты расписаны на них порознь. Им бы обменяться на отдельную двухкомнатную квартиру, но некому заняться и похлопотать. Если уйдет тётка в другой мир, то одну из комнат они потеряют. Им надо, чтобы комнаты стали (при обмене) смежные, тогда можно объединить лицевой счёт пока ещё есть тётя. Тётя эта ей не родная. Две сестры-еврейки (старые девы) удочерили девочку Аллу – тоже еврейское дитя репрессированных в 37 году. 
Здесь она и выросла. Та сестра, что была записана матерью, умерла несколько месяцев назад от рака груди. Комнаты были записаны на них отдельно. Алла осталась в комнате матери, а тётка в своей, хотя хозяйство у них всю жизнь было общее, готовила и убирала всегда Эсфирь – нынешняя тётка. Родная мать Аллы жива. Алла навещала её в Казахстане, но не почувствовала в ней родню. У неё новая семья и взрослый сын. Ближе всех Алле всю жизнь была тётя Эсфирь. Это её самый родной человек и обрадовать, уважить тётку – это установить мир и благоденствие в семье. Угодить ей трудно.
Теперь о прописке. Как известно, прописка в Москве ограничена. Если брак записан, можно получить сначала временную, потом постоянную прописку. Если поступить в очное учебное заведение, как ты знаешь по своей истории, можно получить временную прописку. 
Можно поискать и найти дефицитную работу с правом прописки. Например, ревизором в министерство или рабочим-специалистом. По трудоустройству есть здесь районные конторы, можно по ним побегать. Возможно, у них есть требования на рабсилу с пропиской. Вообще в Москве ежегодно увеличивается лимит на прописку, выдаваемый Моссоветом различным ведомствам и предприятиям, где не хватает работников. Надо знать, где. Вообще-то я не помню как следует своего письма и боюсь, что тебя не поняла. Конечно, лучше поговорить. Если поедешь в Москву на 2-3 дня, то выбирай так, чтобы это были понедельник и вторник. Приезжай для конструктивных разговоров и переговоров.
Галя.

P. S. А если ты собираешься устраиваться вместе с женой, то удачнее, мне кажется, легче найти в Москве место сначала ей, где-нибудь в сфере обслуживания с пропиской в общежитии (там сейчас кое-где так берут). Детей пока оставить у матери, и в течение года как-то пристроиться. 
Ну, приезжай, здесь кое-что разузнаешь. Например, усыновляешь вьетнамское дитя, и если у тебя нет жилой площади, то тебе её дают и немного приплатят ещё.
Очень многого я не знаю, а ты узнаешь. Можно пойти к платному юристу и спросить совета в полулегальной форме". 

В конце мая он выбил отпуск и путёвку в турпоездку по маршруту Псков – Новгород – Пушкинские Горы – Ленинград. Всё это на двенадцать дней спецпоездами. Поездка оказалась чудной. Не подвела погода, а места – дивные. Величествен Псков с Кремлем. Фантастична поездка в действующий (а ведь Советской власти уже крепко за сорок!) Свято-Печерский мужской монастырь.
Экскурсовод рассказала душещипательную легенду о первом послевоенном настоятеле этого монастыря, вдохнувшем в него новую жизнь. Какой-то пскович, полковник, командир дивизии, в конце войны в ходе тяжелого боя попал в тяжелую переделку. Дивизия полегла практически полностью. Сам комдив оказался тяжело ранен и упал без сил в болоте, где разыгралась сия драма. Темнело. Он понял, что всё кончено, и никто уже не придёт на помощь. Болото утюжили "Тигры", перемалывая наших раненых. В эти минуты полковник взглянул на небо и помолился Богу. Он вспомнил и прошептал "Отче наш", которому его выучила в детстве бабушка. И ещё он дал себе зарок, что если Бог услышит его и поможет выжить, то он свою дальнейшую жизнь посвятит Богу.
Бог услышал молитву комдива-большевика. Какой-то недобитый солдатик, проползая осокой в сторону своих, услышав стоны, перевязал и потащил товарища комдива за собой. У него хватило сил и хитрости добраться до переднего края, свалив бездыханное тело командира в наш окоп.
Когда полковник очухался в госпитале и комиссовался в гражданку инвалидом, его пригласили в райком и предложили серьезную партийную работу. Он, к удивлению большевиков, отказался, пояснив, что вернулся к вере в Бога, намерен сдать партбилет и пойти в монастырь.
Тварищи посовещались. Как раз стоял вопрос о наведении порядка в Свято-Печерском монастыре, который недавно освободила Красная Армия. Дело в том, что до войны эти края были уже заграницей и монастырь считался очагом антисоветской активности польской и немецкой спецслужб. Теперь его надо было брать в ежовые рукавицы.
Так что райкомовцы очень обрадовались и решили использовать полковника для пользы дела, направив его в монастырь настоятелем. Тогда это делалось просто. Вызывали, куда следует, церковное начальство и говорили, кого кем назначить. А партибилет ему оставили. Ты, мол, человек партийной закалки, так и будешь там линию партии гнуть.
Теперь настоятель монастыря человек уважаемый и в церковной среде, и в миру. 

Второй пункт Сенькиной поездки – Великий Новгород. Он плохо запомнил его достопримечательности. Засел в памяти лишь прекрасный памятник Тысячелетию России. Затем двое суток туристы провели в древнем монастыре на берегу Ладоги. Так прошла половина маршрута. 
В Пушкинские Горы – родные места великого поэта прибыли автобусами 5-го июня, накануне очередного дня рождения Александра Сергеевича... На следующий прошел скромный праздник на открытом воздухе, прямо на берегу Сороти, вечером, при огромном стечении местного народа и московских маститых поэтов.
На следующий день с утра Семён гулял по парку, воображая, где здесь Саша ловил юных дев, где сидел на скамейке с няней, где купался в пруду или кропал стихи. 
После обеда поплёлся с экскурсией сначала в Тригорское, а затем в Михайловское. Там познакомился с милой девицей, розовощекой пышкой из Мелитополя. Вскоре они уже топали вместе. Как-то так вышло, что парочка отстала от экскурсии и пошла домой сама. Вскоре стемнело, и экскурсанты находили полевую дорогу чисто интуитивно. Вокруг громадились чёрные леса, которых вроде не было днем, когда их сюда подвозили автобусом. 
Спасибо, через часок сзади над лесом выплыла огромная луна, поскольку было полнолуние. Она превосходно осветила ребятам дорогу. Вскоре они устали и, быстро уговорив друг друга, залезли поспать в копну душистого сена. Конечно, Сенька хотел большего, но девушка оказалась упрямой и кусачей. Однако она разрешила крепко её обнять, и так противоестественно непорочно они и уснули, оплетя друг друга сонными руками. Проснулись часов в десять, продрав глаза, побежали на турбазу в Пушгорах, где выпросили в уже закрывшейся столовой свои завтраки. Разошлись, не оглядываясь, понимая, что недостаточно интересны друг другу.
Семён бесцельно побрел по двору турбазы. Навстречу ему попалась молодая симпатичная учительница с двумя десятками старшеклассников, беспомощно озиравшаяся вокруг. Естественно, джентльмен оказался на расстоянии протянутой руки. Разговорились. Она из Ленинграда, привезла семи и восьмиклассников на трое суток в палаточный поход. Но не знает, где здесь можно купить поесть. Сенька показал ей столовую и провел до места. Подождал, пока она договорилась с кухней купить отварного мяса и хлеба. Остальные припасы у них были в рюкзаках. 
ещё выяснилось, что у них нет карты окрестностей, и они не умеют поставить палатки. Семён, как опытный путешественник, вызвался помочь. Все равно его группа до вечера будет на экскурсиях, то зачем одному болтаться по турбазе?
Он посоветовал им пойти в сторону от Пушгор вдоль Сороти километров на пять и разбить лагерь. Учительница, назовём её условно Элей, не находила подходящих слов благодарности. Вышли с Сенькой во главе красочной шумной толпой. Короче говоря, Сенька вернулся в свою группу через два дня, понимая, что его уже ищут, зато эти замечательные двое суток шел обложной, монотонный, развратный, тёплый дождь…

Кроме того, Сенькина бессмысленная “семейная жизнь” фактическим браком с бестолковой Марией и гнусной дремучей тёщей теперь, когда он оказался в окружении красивых и уверенных в себе девушек из торговли, начала видеться в ином свете. Он не растерялся и с ходу закрутил уже серьёзный роман с одной милой Тамарой, завотделом крупного гастронома на остановке “Победа”. Ей 24, всё при ней, включая большую уверенность в себе, материальные возможности и страстное желание покончить с вольным торговым образом жизни и пойти в корень. Её не смущает то, что у Семёна ребенок и какие ни есть обязательства перед Маней. Тома чем-то напоминает Ниночку модели 1956 года. 
И где она теперь, Сенькина студенческая жёнушка, всё ещё в своём холодном Ленинграде? Между прочим, Нина до сих пор с Сенькой не разведена, у него в паспорте она забита законной женой. Ситуация…

Истекший год поражал своей нелепостью и бессмысленностью. Было так. Сначала Сенькина маман в январе месяце прошлого года каким-то чудом получила в районе Дубовой рощи, буквально на территории пристани, в домах судоремзавода, долгожданную двухкомнатную квартиру. Это за её почти сорокалетнюю безупречную работу на запорожских водников при всех режимах. Сенька, конечно, тут же припёрся туда с дитём и Маней. Мама приняла её стоически, прописала, но через пару месяцев стало ясно, что молодая жена не просто неряха, а патологическая засранка. Горы немытой посуды, завалы нестиранных пеленок и белья, занудные ежевечерние сцены и разборки из ничего. А. Н. терпела-терпела, а затем стала все это регулярно показывать Семёну, “обращать внимание”, так что ему непрерывно было стыдно за то чудище, с которым он заставил маму на старости лет разделить так трудно доставшийся кров.
Закономерно, что в августе Сенька разругался с Марией, и она гордо удалилась в сторону Малого Базара, утащив в пику ему и Наточку.

Он недолго горевал, так как вопрос созрел, и в сентябре предложил своей одногруппнице Тамаре переехать к нему. Та не колебалась и через неделю-другую появилась пред Анной Николаевной с двумя огромными кофрами и массой всяких пакетов и узлов поменьше. Семён познакомил Тамару с мамой и с удивлением через пару часов уяснил, что эта кандидатура оказалась мечтой мамы, и женщины сразу нашли много общих тем и интересов. 
На радостях распили бутылку шампанского, и поздно вечером пришло время честно лечь спать. В отличие от прежней малосемейки по улице Анголенко, дом 7, квартира 8, где Сенька сгорал от стыда перед мамой, бабушкой Фросей и столичной женой Ниной на 14 квадратных метрах, новая мамина квартира казалась дворцом Шехерезады. В одной комнате (спальне) великодушно заперлась А. Н. с бабусей, а большая была предоставлена молодым. Признаться, Тамара сделала постель так и такую, на каких Сенька никогда не лёживал в жизни. Дорогие накрахмаленные простыни и аромат неслыханных духов дурманили и манили. После ванны они с Тамарой кинулись в объятья друг друга, поскольку до этого никаких постельных утех между ними ещё толком и не было. И получилась распрекрасная ночь.
Однако на следующий день Семён посмотрел на всё более трезвыми глазами и задумался о том, как будет выкручиваться из ситуации. И постепенно за неделю-две его вначале бешеные чувства к Тамаре стали меркнут и остывать. Возможно, Мария побежала ко всяким бабкам и те напустили туману и сглазу. Но, так или иначе, интерес к Тамаре пропал напрочь, и Сенька даже ушел из дому и стал жить у давнего знакомого, Сашки Гаманца. 
Они, хочешь - не хочешь, виделись с Тамарой на лекциях, Сенька очень переживал, видя её проплаканные глаза, не раз его встречала в вестибюле мама и пыталась образумить, но пересилить себя он не мог. Не перевесило и сообщение о том, что Тамара беременна. Мама даже предъявила сыну ультиматум - её Тамара устраивает, она её пропишет и порекомендует ей родить. Может быть, когда-нибудь Сенька опомнится, дурь пройдет и всё устроится.
За две недели до Нового Года он всё-таки поддался на уговоры, вернулся, Тамара и мама обстирали его, привели в порядок, откормили и стали готовиться к празднику. 
31-го вечером сели за стол, выпили и налили по второй.

Вдруг раздался звонок, и все посмотрели друг на друга. Мама заговорщицки прошептала, как шептала всю жизнь, чтобы Сенька и Тамара молчали и не открывали. Через минуту на площадке поднялся скандальный визг, и захлопали двери соседей, зацыкавших на кого-то. Всё стало понятно. Сенька вздохнул, оделся и пошел к выходу, говоря маме и Тамаре, что сейчас разрядит обстановку и вернётся. 
На лестничной площадке оказалась орущая Мария с укушканным дитём на руках. Когда Семён вышел на площадку, она стала орать подвалившим соседям, что её выгнали с дитём и ему, то есть, Семёну нету сраму. Народ уставился на негодяя во все глаза. Затем Маня стала нервно дергать Наточку за шарфик, и ребенок заорал благим матом. Семён схватил талантливую мать под руку и быстро повёл вниз по лестнице, стараясь увести на улицу. В конце концов, это ему удалось.
На воздухе Сенька пытался дотащить скандалистку до трамвайной остановки и посадить в трамвай, ходивший туда-сюда от пристани до площади Свободы. Но, как назло, последний трамвай уже ушел до следующего, Нового года. Пришлось взять дитё и тащить полтора кэмэ до этого самого майдана Воли. Затем взяли такси и поехали на Малый Базар в тёщину малосемейку. Там пришлось присесть и выпить рюмку, которая оказалась коварной - утром Семён проснулся в обществе любимой гражданской жены Манечки и не менее дорогой старой ведьмы Хроськи. 
Так он оказался снова на их цепи и вот уже пять дней думает, сможет ли снова вырваться на свободу. Перед мамой и Тамарой предельно стыдно, но вроде бы интересы ребенка диктуют необходимость принять всё, как есть. Хотя отцовство проснётся в нём нескоро, хорошо, если к сорока годам, да и проснётся ли вообще, учитывая казацко-бродяжную породу пращуров.

24 февраля. Вчера время провели более чем весело. Вышло так, что в прошлое воскресенье Семён потащился на толкучку, и там встретил старого знакомого Наума Храща, которого знал по городу уже лет пять. 
Уже забылось, когда и кто их познакомил, но Сенька отлично помнил, как однажды шел по Ленина в сторону старого почтамта углу улицы Грязнова, и вдруг около, прямо у ноги, тормознуло такси, и его позвал сияющий улыбкой Нюма. Зачем Сенька ему был нужен, осталось невыясненным. Скорее всего, чтобы покрасоваться перед водителем. Хрящ спросил, знает ли Сенька, что с сегодняшнего дня ходят новые деньги? 

Семён сказал, что знает, но ещё новых не видел. Нюма гордо вынул пачку красивых рублей, сноровисто и с любовью отодрал банковскую бандероль и подарил Сеньке хрустящий рубль. Он тогда зачем-то подвёз Семёна до своего дома (третий дом от угла улицы Грязнова по улице Михеловича, официально - Горького), пригласил Сеньку в неплохие апартаменты, состоящие из трёх комнат большого одноэтажного старинного дома, где Наум проживал с мамой, старой носатой еврейкой хищного вида, из настоящих серпоклювых, подозрительно Семёна осмотревшую. В тот первый раз Наум Михалыч угостил Сеньку хорошим коньяком и расспросил о житье-бытье. Встреча окончилась ничем, возможно, Семён не вызвал у Нюмы утилитарного интереса. 
Разве что Нюмина мама всё-таки сумела встрять в их разговор и похвастаться тем, как на заре советской власти “встречалась” с тем самым Тевием Моисеевичем Михеловичем, именем коего названа была в 22-м году улица, где проживают они с Нюмой. Сенька с удивлением узнал, что этот самый Михелович в 1918-м возглавил Александровский Совет рабочих и прочих депутатов, а заместителем ему от Гуляй-Польской Федерации анархистов достался Нестор Махно – анархисту выпало исполнять "грязную" должность председателя "военно-революционной комиссии"…
- Тевик был такой галантный, целые охапки сирени наламывал мне в Городском саду... Но твой будущий папа, Нюмочка, был хоть и не такой галантный, но зато такой умный. Он от этих задрипанных большевичков держался за версту, потому что врач, а не какая-нибудь шантрапа пролетарская…
Мы и тогда жили в этом особняке, но у нас было не три комнатки, как теперь, а весь дом – четырнадцать комнат! Этот домик твой дедушка Эфраим построил на свои кровные, потому что он портняжил, как бог… Я ведь из знаменитой портновской династии Шнайдеров! Так шоб ты знал – у Эфраима Шнайдера весь Александровск обшивался!..
А с Мойшей Михеловичем дедушка учился в Первой гимназии... Они были отличники!.. Тевику жизнь перепартачил Йоганн Леппик, ненормальный психопат, дрэк из эстонцев, в политику заманил, жизнь испоганил… Вернее, жизнь погубил!
Даже Нюма сидел, развесив уши. В столь подробные воспоминания о далёкой молодости при посторонних мама Хиля вдавалась не часто!..
– Ну, мама, – встрепенулся Нюма, – не преувеличивай. Если бы твой хвалёный Тевье не попёрся в 20-м году в Бердянск и не полез опять в эту грязную красную власть, то его бы не накололи на штык в декабре во время набега махновцев… Никто ему не виноват. Но и хорошо, что так вышло. А то бы вместо меня у тебя был какой-нибудь гнусный вылупок от Тевика. Ха-ха!..

Теперь же Семён увидел Нюму в обществе красивой девушки Жанны, и он снова сам затронул Сеньку. Толпа крутила их и тискала, но им удалось перекинуться десятком фраз. Итогом стало приглашение Сеньки с подругой на празднование Дня Советской Армии. Семён не смог отказаться, так как приглашение к Хрящу равняется примерно приглашению на праздничный концерт в Дом Союзов.
Маня сначала поломалась немного, но затем вычислила, что там может быть интересно, и согласилась. Она надела свое лучшее зелёное платье, а Сенька тоже получил к празднику свежую рубашку и новый галстук и выглядел изрядным попугаем.
Пришли к Нюме к пяти часам, но оказалось, что уже практически все в сборе. Все - это сам хозяин с восемнадцатилетней подругой Жанной, друг его давний Бэра Извеков лет сорока с немолодой, лет тридцати пяти, любовницей Наташкой по кличке Цыбулька, какая-то потрепанная шалава Верка, по кличке Кислица, весьма затёртого возраста, пара юных евреев, видимо, племянница Наума, жирная-прежирная, по-кустодиевски румяная Фая тоже лет восемнадцати, но уже с густыми усами на верхней губе и оволосёнными щеками, настоящими пейсами, и её партнер, сокурсник по алюминиевому техникуму, тощий, но весёлый Мусик.
Стол был накрыт в самой большой комнате, назовём её гостиной. Всюду, на полу и стенах, хорошие шерстяные ковры, широкая софа, прекрасный ореховый сервант и в углу новый цветной телевизор “Рубин”, а также магнитофон и проигрыватель. Просторный овальный стол был уставлен прекрасными блюдами, включая русский холодец и еврейский форшмак. Разнообразные салаты, икра, на питие коньячок, водочка и “Черный доктор”.
На телевизоре светился чудный стеклянный попугай, оригинальный ночник - подарок Нюме к празднику от Жанны.
Не долго думая, никого больше не ожидая, окунулись в хорошо подготовленную пьянку. Нюма регулярно поворачивался к проигрывателю и сам лично ставил самые дорогие для него подпольные, на рентгеновских пленках, пласты Петра Лещенки - “Журавли”, “Марусечка”, “Татьяна”... Первую рюмку выпили за Нюмину маму с ветхозаветным еврейским именем Рахиль, которая всех поблагодарила и тактично удалилась, чтобы до конца торжества уже не мозолить глаза передовой советской молодёжи.
В перекурах танцевали и бесились от настоящего веселья. Фая настойчиво пыталась танцевать непременно с Сенькой и, в случае удачи, дико прижималась, но Семёну от неё было тошно, и он как-то открутился, вручив её по принадлежности Мусику.
После чаёвничанья, то есть сладкого стола, убрали посуду и унесли шикарную плюшевую скатерть. Верхний свет убрали, светился только пёстрый попугай, и небольшая настольная лампа бросала круг света на центр стола. Начали играть в карты на американку, значит, на желание. По объявленным Нюмой правилам проигравший снимает одну вещь из своей одежды, а если одежда кончилась, то выполняется любое желание победителя вплоть до... Если снимать какую-либо вещь проигравший не хочет, то он может заменить наказание оприходованием штрафной рюмки.
В результате часа игры все присутствующие оказались раздеты до трусов, и был объявлен перерыв на танцы. К Семёну опять пыталась пришвартоваться Фая, тряся перед самым его носом своими теперь уже обнаженными после американки увесистыми, как килограммовые пшеничные батоны, грудями, и он с трудом уклонился от её приглашения сбацать что-нибудь зажигательное. Сенькина Манечка, Жанна и Наум втроём чего-то вытанцовывали, тесно прижавшись друг к другу. Белые сиськи Мани и Жанны то и дело выхватывал боковой свет из открытой в коридор двери.
Наконец, Верка Кислица и Файка с Мусиком отвалили, так как им что-то пришлось не по сердцу. Скорее всего, Верку Нюма приглашал как подменную шалаву на случай, если кто из мужиков придёт один. А молодые евреи поссорились и ушли, нахохлившись. Правда, их ухода уже никто, кроме Семёна не заметил. Бэра утащил свою сисястую Цыбульку в соседнюю комнату, и вскоре к общественности стали доноситься её повизгивания и ритмичный скрип старого дивана. Затем Сенька проиграл трусы и, стесняясь, заменил снятие этой последней детали опрокидыванием очередной рюмки. Видимо, это было уже сверх всяких пределов, так как дальше он уже ничего не помнил, поскольку вырубился до утра.
Утром он проснулся в соседней комнате, где оказался на раскладушке, застеленной старым ватным одеялом, а напротив, обнявшись, храпели обнаженные Борька с Наташкой. Дико раскалывалась от боли голова. Семён с трудом отодрал её (голову) от подушки и пошел в залу. Там на обширной софе сплелись в молодецком сне Нюма с Манечкой и Жанной. Конечно, обе сладкоежки были без трусов. На бедре Наума покоился его огромный труженик, который даже в состоянии покоя представлял нечто среднее между хоботом слонёнка и медным пожарным брандспойтом.
Первым побуждением было дать Маньке по морде. Но она телепатически всё почувствовала, проснулась, быстро прикрылась ладошкой и тут же перешла в наступление:
- Напился! Бросил меня здесь, а дитё некормленое дома!.. Мы с Жанной еле угомонили Наума Михайловича. Жанна, скажи!..
Сенька живо представил, как они вдвоем трудились всю ночь, угомоняя Нюму, и рассмеялся. Вид прекрасных грудей Жанны перевесил аргументы слепой ревности, и Семён призвал народ как-то опохмелиться, что ли... 

09-е марта. Конечно, после замечательного вечера у Наума 23-го февраля сам Бог велел собраться там же 8-го Марта. Вчера Сенька с Маней экзотично отпраздновали Женский день с Нюмой и его “кругом”...
Опять-таки, под монотонное покрапывание весеннего дождичка, Серба и его подруга пробрались по грязи от угла улицы Грязнова до дома Нюмы. Улица Михеловича, иначе Трамвайная, ныне, в порядке хрущевских перемен, переименована в улицу Горького, правда, новое название пока ещё прививается с трудом.
Народ собрался, кроме эмигрировавшей в другую компашку пары молодых да ранних, Фаи с Мусиком, тот же - те же действующие лица. Правда, Бэра был без Наташки-Цыбульки. Добавилась же лишь одна очень рафинированная, густо окольцованная золотыми кольцами с излучавшими дорогое сияние камнями, очень томная молодая женщина Валентина по прозвищу Княгиня. Наум шепнул Семёну, что это самая дорогая, номенклатурная проститутка города, обслуживающая тварищей из бюро обкома партии. Но она же и верная подруга его измученного сердца, добавил он. 
- Хочешь похарить такую? - предложил Нюма. - Веди в соседнюю комнату, и располагайтесь минут на десять-пятнадцать, пока за стол не сели... Я уже дал ей команду насчёт тебя...
Сенька ошарашенно уставился в него. Никогда никто не предлагал ему переспать с проституткой, да к тому же ещё и с номенклатурной. Да ещё, когда в соседней комнате законная постоянная сожительница, почти жена. Да и вдруг платить немалый гонорар, то из каких шишей. 
Наум всё это прочитал на Сенькином лице и пришел на помощь.
- Я понимаю твои колебания. Но не бойся, платить Княгине ничего не надо, по моим указаниям она делает для моих друзей всё бесплатно...
Но, внутренне кляня себя за бедность, нерешительность и вообще чего-то стесняясь, Сенька упрямо мотал головой.
- Ладно, у меня быстро заматереешь, - подвел итоги Наум и махнул рукой, подзывая Бориса. Что-то ему шепнув, он также моргнул Княгине, томно полулежавшей на диване. Она кивнула и поплыла за Бэрой в спальню. Действительно, они вернулись минут через десять, раскрасневшиеся, как напроказившие дети. Теперь Сенька уже внутренне позавидовал удовлетворенно ухмылявшемуся Борису.
За богато уставленный стол сели в 16.00. Тосты не отличались оригинальностью, так как по такому случаю у нас в Эсэсэсэре принято пить за женщин, женщин и ещё много раз, сколько позволит здоровье и запасы спиртного, за них же, прелестных и не очень мерзавок. 
Уровень отношений, сложившийся у Семёна с Марией после рецидива их гражданского брака, позволял, казалось, не особенно заботиться о коммунистической морали во время увлекательных эротических вечеров у Наума. Сеньке даже показалось, что свобода нравов на посиделках у Ваньки Петренка, где он на свою голову познакомился с Манечкой в ноябрьские праздники позапрошлого года, допускала ещё больший уровень простоты и первобытности нравов.
В общем, провели время так, что сейчас, вечером 9-го, страшно болит голова и хочется обблевать всё прогрессивное человечество вкупе с его авангардом.
Опять обжирались и упивались. Раздевались под “американку” и под “бутылочку”, совокуплялись по очереди со своими партнёршами в соседней комнате. Лишь свального греха пока ещё в тот раз не было, но он вполне мог бы и состояться, не хватило какой-то малости или смелости. Светящийся попугай на телевизоре честно светил, не уставая, перегревшаяся радиола одаривала нежными эмигрантскими мелодиями с туберкулезных пленок и пластинок.
Поздно ночью, часа в три, Сенька с Маней побрели домой на свой Малый Базар пешком по заплёванному, но всё ещё празднично освещённому Коммунистическому проспекту, возникшему давеча из улицы Ленина, - она же бывшая Карла Либкнехта, она же в оккупацию Гитлер-штрассе, она же до Октябрьского Переворота - Соборная.
Дома в пол уха выслушали бурчание тоже в дребодан пьяной мамашки Фроси, заглянули в кроватку спящей Наточки и бухнулись, почти не раздеваясь, на свой горбатый диван, вырубившись до утра. 

Пришла, наконец, посылочка от отца на мамино имя, отправленная ещё 19 января через MURRAY’S H. F. Stores, 646 George Street, Sydney, Australia.
В раскуроченной таможней и её консультантами из ГБ коробке находилось в соответствии с описью:
чулки - 2 пары,
носки - 2 пары,
костюм х/б - 1 шт.,
костюм мужск. - 1 шт.,
вязанки (кофты) шерст. - 2 шт.,
ткань х/б - 3 1/2 ярдов,
медальон н/цепочке - 2 шт.,
запонки - пара.

– Папочка, дорогой, – мысленно восхитился Сенька, – спасибо тебе великое за такое внимание к нам, советским бичам...

14 апреля. Теперь визиты к Нюме стали традиционными. Позавчера, в годовщину со дня исторического полета Юры Гагарина, был день рождения Наума Михайловича, ему счастливо исполнилось пятьдесят. Юбилей. Для настоящего еврея - всемирно-историческое событие. Он и выложился, соответственно, приемом на высоком запорожском уровне.
День удался солнечный, безветренный, развратно цвели сады, и у дома Наума Михайловича благоухали вишни в цвету.
К 17.00 собралась на улице Михеловича в известном, кому надо, доме вся весёлая компания. Полностью повторился, закрепившись, состав, гулявший с Нюмой 8-го марта. Правда, в Нюмином доме появилась новинка – шестнадцатилетняя девочка Зина из Читы (!), формально сбежавшая из дома, а на самом деле рванувшая от насильника-бурята, который по-соседски и якобы постоянно насиловал с 13-ти лет, против чего вроде родители не возражали, потому что бурят не скупился на хмельные застолья. Когда же он стал её перепродавать, она вроде сбежала и добралась до Запорожья. Нюма закадрил её, проезжая на своем знаменитом горбатом “Запорожце” вдоль местного “Бродвея” по проспекту.
Сенька с Маней, как самые нищие, пришли с букетом из пяти роз, купленных утром на Малом Базаре. На их постыдное покаяние Наум ответил, что они сами подарок, особенно Мария Александровна. 
Бэра подарил большого плюшевого медвежонка, сказал, что это образ Нюмы - сильного и доброго. Жанка тут же захихикала, дескать, теперь будет спать между двумя настоящими мужчинами - Нюмой и медвежонком. На это присутствовавшая на приёме гостей мама Нюмы почтенная Рахиль укоризненно поджала синие старческие губы и зло сверкнула глазами за многодиоптрийными очками. Цыбулька по-простому преподнесла виновнику торжества бутылку армянского коньяка 5-летней выдержки с каким-то хитрым аборигенским названием. 
Княгиня подарила юбиляру немецкие трофейные золотые часы, сказала, что настоящие швейцарские, но никто не понял мелких надписей на нерусском языке. Кроме того, она подарила Жанке золотые сережки, маленькие, в мочку уха, с изображением весов, ибо Жанна по гороскопу - Весы.
Когда сели за стол, автор выдающегося произведения по имени Наум Михайлович его седовласая мама внесла огромный торт личного изготовления, и его водрузили в центре стола, потеснив букеты и многоэтажную хрустальную конфетницу - подарок Жанны.
Первый тост был за родителей Нюмы, что, ввиду отсутствия присутствия когда-либо у Нюмы отца, свелось к благодарению Мамы Хили.
Пригубив рюмку с коньяком, старушка тактично удалилась в свою комнату, что она всегда делала в таких случаях, зная, что современная развратная молодежь будет непотребно резвиться, а сие благочестивой еврейке поощрять своим присутствием невозможно.
Через час разгулялись масштабно. Когда Сенька танцевал-гарцевал с голой Жанкой, ему было очень трудно не притянуть её по-настоящему, он старался, стыдясь своего состояния, отстраниться от неё. Она, видимо, поняла его затруднения и начала шептать на ухо, крепко прижимаясь грудями, что-то про его подругу жизни. Сенька напряг пьяный мозг и вдруг понял, что Жанна рассказывает ему под большим секретом, как пару дней назад Манечка пришла к ним в гости, но не с Семёном, а с каким-то Юрой, таксистом, который оказался знакомым Бэры. С Нюмой она до того переговорила по телефону и он, поскольку любил всякие эротические ситуации, с энтузиазмом позвал их на рюмку коньяку, а затем разрешил отдохнуть в соседней комнате. Потом же вышло так, что Юра толком не справился с заданием, гостья озабоченно выглянула из спальни, Нюма всё понял и позвал, её, голую и потную, на главную софу, где быстро и довел дело до бурного результата. 
Жанна прошептала, что задумала с Сенькой отомстить легкомысленному Нюме и наставить ему рога. Пришлось Сеньке сделать вид, что выпил лишнего, так как Жанна ему не нравилась по своей конструкции (он не любил рубенсовских женщин), и он забрался в кресло, прикрывшись полотенцем. Народ бурно танцевал-гарцевал.
Несколько дней спустя Семён понял, что хитрый Нюма, возможно, специально надоумил Жанну отдаться ему, чтобы затем устроить вечер свального греха. Но Хрящ усёк, что Сенька не поддался на Жанкино искушение. Тогда он подошел к Зинке, которая одиноко вытанцовывала в уголке, смело тряся своим немалым для её возраста добром, и властно сдернул с неё трусики. Затем он подвел её к Семёну и тронул его за плечо, дескать, нечего прохлаждаться, когда девушки одиноко танцуют без партнеров.
Сенька давно плотоядно поглядывал на прелестную Зиночку, и уговаривать его было не надо. Он схватил её в охапку и потащил в полутёмный угол. Она оказалась легко возбудимой, по-восточному горячей, и через минуту они упали на какую-то кушетку, стоявшую в том углу и укрытую сложенным вдвое ватным одеялом. 
Но только они сделали десяток сумасшедших движений, как провокатор Нюма включил полный свет и сказал, обращаясь к Мане: 
- МарьСанна! Я горжусь Семёном! Это тебе не Юрий какой-то замусоленный... Да. Вовсе не Гагарин... – поправился он, поняв, что ляпнул лишнего. А может быть, это был тонкий еврейский юмор. 
Естественно, Сенька с Зинкой вскочили, как ошпаренные. Ей, конечно, ничего, прикрылась ладошкой, а он стал вертеться в поисках трусов под всеобщий хохот. Всё же его убедили оставить сие бесполезное занятие, так как все находились в равных условиях, и общество решило выпить ещё для большего сплочения.

5 мая. Вчера арестовали Наума. К Сеньке приехал Бэра и вызвал на улицу поговорить втайне от домашних. Оказывается, несколько дней тому назад дура Зинка пошла гулять на Брод. Мимо проезжали ребята из УГРО и поняли птичку по походке. Затянули в машину, повезли в РОВД. Там её за пару минут раскрутили, она всё и расскажи. Где остановилась, что творится у Наума Михайловича по вечерам. 
За Нюмой давно охотились, у них была информация, что он крупный махер по запчастям на “Запорожец”. В общем, так оно и было, но доказать что-либо было невозможно, и они искали хоть какой компромат, чтобы его повязать и начать трясти...

30 июня. Об аресте Нюмы говорит весь город. Самое смешное, что ему шьют статью "содержание притонов разврата», которую, говорит следователь Федоренко, лет тридцать в Запорожье никому не вменяли. Более того, партия дала команду осветить тему для широких масс. Одна из областных газет (кажется, "Червонэ Запорижжя», или это был завсегда возбуждённый борьбой с аморалкой комсомольский орган "Комсомолэць Запорижжя», точно и не вспомнить) срочно опубликовала красочную статью "Нична папуга» (“Ночной попугай”), в которой подробно описывались оргии у Нюмы. 
Через неделю после ареста Нюмы у него был проведен подробный обыск. Конечно, никаких запчастей или иного криминала не нашли, он такое дома не хранил, зато изъяли знаменитый нюмин “Запорожец” и его записную книжку с сотнями адресов клиентов, покупавших ворованные запчасти. Сейчас прошло почти два месяца, по большинству иногородних и местных адресов и телефонов уже произведена проверка и, удивительное дело, ни одного Павлика Морозова не нашлось! Вот почему пришлось для оправдания ареста придумывать “содержание притонов разврата”.
Нюму держат в старой запорожской тюрьме на Красногвардейской (у стадиона им. "Комсомольской правды"), Жанна дважды ходила на свидание и кое-какие просьбы Нюмы передала компашке. В частности, Нюма узнал, что следователь Федоренко раскатывает по городу на изъятой у него машине, и просил Бориса Извекова и Сеньку что-нибудь предпринять.
Посовещавшись с Жанной и Бэрой, решили машину у Федоренко забрать принудительно, так как он её без акта изъял и пользуется, как своей. 
Так вот, неделю назад Нюмины приятели объявили Федоренке войну. Разузнали, что он живет в районе нового почтамта, стали следить. Действительно, по вечерам он приезжал домой на "ихнем" “Запорожце”, и до утра машина обычно стояла под окнами. 
Убедившись в этом, как-то теплым летним вечером приехали втроем троллейбусом к дому Федоренки. Вскоре стемнело. Вот подъехал и следователь. Жанна предусмотрительно захватила запасные ключи от машины. Подождав с полчаса, решили машину угонять, вроде бы Федоренко уже ехать никуда не собирается. Небрежно подошли к "горбатенькому». Борис о