Получив приглашение принять участие в этом сборнике, я оказался перед достаточно сложной дилеммой. С одной стороны, мне не хотелось бы упустить возможность публично вспомнить дорогого для меня человека – Георгия Степановича Кнабе. С другой стороны, странно писать воспоминания об эпистолярном собеседнике, о человеке, которого никогда в жизни не видел, разве что на фотографиях. Его письма и параллельно прочитанные некоторые его работы позволили мне войти в его научный мир (в определённой степени, конечно), но не дают почвы для собственно воспоминаний.
И тут я подумал: письма! Обладая таким богатством, я могу поделиться им с потенциальными читателями сборника. Мы общались по переписке (изредка по телефону) достаточно долго – не менее десяти лет, сначала по обычной почте, потом по электронной. Не могу сказать, что наша переписка была очень интенсивной – обычно несколько писем в год. Но зато качественный аспект этой переписки настолько превосходил количественный (по крайней мере, для меня), что некоторые фрагменты наших писем могут в чём-то дополнить представление о широте его кругозора и глубине анализа весьма специальных моментов сегодняшней культуры.
Но это решение ставит меня перед необходимостью обширно цитировать и свои письма и тем самым вынуждать читателя посвятить своё внимание и моей персоне.
Пишу об этом потому, что общий «грех» многих вспоминателей – переключать внимание на себя любимого – нередко вызывал у меня нарекания. И вот я сам оказался в чём-то сходной позиции. Но поскольку наше общение возникло и выстраивалось вокруг моих поэтических книг, я должен очень кратко дать некий автобиографический фон и тут же попросить прощения за вынужденную саморекламу.
По своему образованию я физик-акустик, этим всю жизнь зарабатывал на хлеб, до 1992 года в Москве, а затем в Израиле. Но всю жизнь, параллельно с этим, писал стихи, и к настоящему времени в моём «послужном списке» 10 стихотворных сборников и немалое количество разнообразных журнальных и прочих публикаций. Практически вся существенная часть этого «багажа» представлена на моём персональном сайте http://n-basovsky.narod.ru.
Моя первая в Израиле книга «Свободный стих» была издана в Иерусалиме в 1997 году и в 1999 году удостоена премии Союза писателей Израиля как лучшая книга года на русском языке. Одному из первых я послал эту книгу в Москву моему старшему другу и наставнику, замечательному поэту и переводчику поэзии Александру Михайловичу Ревичу. Он высоко оценил её и попросил прислать ещё несколько экземпляров для передачи тем, кто особо заинтересуется.
В апреле 2000 года я получил письмо. На конверте я прочитал совершенно мне незнакомое имя: Г.С. Кнабе. В письме говорилось:
Многоуважаемый Наум Басовский,-
А.М. Ревич некоторое время назад передал мне любезно Вами присланный «Свободный стих». Я специально просил его об этом — мне очень хотелось иметь эту книгу дома и время от времени ее перечитывать. Впервые я прочел Ваши стихи в альманахе «Диалог» за 1996 год и долго находился под сильнейшим их впечатлением; до этого я Вашего имени не слышал. Мне казалось, что эра поэзии для России миновала — отчасти в силу общей атмосферы иронии и поверхностности той эпохи, в которой мы живем и которую за неимением лучшего слова называем постмодерном, отчасти в силу обрыва традиции после всех перепадов, новых восстановлений и новых обрывов. Главное доказательство того, что это не так, что нить длится и поэзия жива, — Ваши стихи, в первую очередь восьмидесятых годов (и самые последние). Главное в них (для меня) — поэтическое ощущение страны, ее природы и ее истории, человека, ей принадлежащего, как живой и простой, непосредственно данной и непосредственно прочувствованной субстанции. И в то же время, при всей простоте и непосредственности, — субстанции, пережитой остро и глубоко, на срыве и изломе, человеком своего времени и своего поколения. Первое роднит Ваши стихи (опять же для меня) больше всего с КРом, второе углубляет их до горизонтов, великому князю неведомых…
Естественно, что я тут же ответил благодарственным письмом, в котором, в частности, писал:
06.05.2000
…Воистину праздником стало для меня получение Вашего письма. И дело даже не в тех высоких похвалах, которыми Вы удостоили мои стихи, — хотя, не скрою, они были мне весьма лестны и приятны. Самым существенным для меня было признание Вами места моей поэзии в русской культурной традиции — а от Александра Михайловича я узнал о том, какого класса Вы специалист в этих вопросах. Я вообще очень дорожу мнением читателей, которые это видят и понимают, потому что моя осознанная позиция состоит в том, что без опоры на прошлое нет будущего. Замечательно сказал об этом в свое время Ходасевич: «Дух литературы есть дух вечного взрыва и вечного обновления. В этих условиях сохранение литературной традиции есть не что иное, как наблюдение за тем, чтобы самые взрывы (…) не разрушали бы механизма». И далее: «Литературный консерватор есть хранитель огня, а не его угаситель». Если мне что-то удалось сделать в попытках сохранения огня, значит, всё было не зря. И единственная Ваша похвала, которую я не смог оценить, это сопоставление моих стихов со стихами КР, которого я почти не знаю — довелось читать всего 4 стихотворения…
Вскоре пришел ответ Георгия Степановича, после чего переписка наша стала достаточно регулярной. Поэтому далее я опущу предполагавшиеся мной комментарии (кроме крайне необходимых) и буду просто указывать инициалы отправителя, дату письма и приводить важные, на мой взгляд, фрагменты. Итак:
Г.К. 05.06.2000
Dear Наум Басовский, —
припомните свое стихотворение 1981 года «Богом брошенная волость…». Потом найдите томик стихов КР (если в Израиле это невозможно, напишите — я постараюсь прислать), откройте цикл 80-х годов «Времена года», среди прочих не надолго задержитесь хотя бы на таких стихах, как «Летом» («Давно черемуха завяла…»), «После грозы» («Гром затих. Умчались тучи…») или «Как жаль, что розы отцветают…» Затем сделайте главное: вычтите из опыта своего (и своего поколения) сто лет, и вы увидите в остатке ту субстанцию духовно пережитой природы своей страны (и своей в той мере, в какой духовно пережитой), которая пунктиром живет в русской поэзии — Фет, в чем-то существенном Пастернак, в какой-то мере Самойлов. Разве КР и Вы — не крайние точки этого единого движения?
Традиция, преемственность, серебряная цепь и сохранение огня в этом движении воплощены и сохранены. Дело лишь в том, продолжается ли само это движение в то будущее, которого, по Вашим словам, «нет без опоры на прошлое», или перед нами их полный разрыв, смена галактик. Эта последняя перспектива дана нам многообразно — в смене научных парадигм, в информационной революции, в архитектуре, в фильмах Гринауэя или фон Трира, но ощутимее всего — в том, что происходит с так называемой человеческой идентификацией, т.е. с ощущением себя каждым из нас в некотором «мы», куда входят и при наличии которого только и реализуются и цепь, и огонь, и преемственность. Дано ли оно Вам и как в окружающей Вас действительности?..
Н.Б. 09.07.2000
…Сердечное спасибо за краткое, но очень густое письмо, которое я читал и перечитывал много раз. Вы прочертили в нём очень лестную для меня линию КР — Фет — Пастернак — Самойлов, в крайней точке которой поставили меня. Такая оценка очень помогает жить в наше непростое время и в наших непростых обстоятельствах (впрочем, когда это время и обстоятельства были простыми?) — и не только жить, но и стоять на своей позиции вопреки всем энтропийным влияниям. К сожалению, я снова был не в состоянии оценить полностью Вашу мысль, поскольку ни у кого из людей моего круга в Израиле стихов КР не оказалось, а в антологии «Русская поэзия ХХ века» (Москва, 1999), которая есть у меня, представлены, как я уже писал Вам, лишь 4 стихотворения КР: «Когда креста нести нет мочи…», «Зарумянились клен и рябина…», «Последней стаи журавлей…» и «Из Крыма». Конечно, они дают некоторое представление, но не более того.
Что же касается моего собственного представления о том, в какой цепочке я нахожусь, то я составляю ее по тем фундаментальным влияниям, которые испытывал в разные периоды своей жизни. И выглядит эта линия так: Блок — Ахматова — Ходасевич — Луговской — Вл. Соколов — Тарковский. Отдельно называю как самых главных моих учителей — уже не по книгам, а в жизни — Анисима Максимовича Кронгауза и Александра Михайловича Ревича. <…>
Значительно труднее обстоит дело с ответом на вопрос … — дано ли мне ощущение некоторого Мы, к которому себя причисляю, и есть ли такое ощущение в окружающей меня действительности.
Попробую всё-таки в этом разобраться и честно Вам ответить. Я родился и сформировался как личность в Советском Союзе, то есть в среде русской культуры, русской литературы, русского языка. Вне этой среды не мыслил себя ни ранее, ни сейчас. Возможно, что это и есть вышеупомянутое Мы — но только частично. Ибо примерно с начала 80-х годов я все сильнее и сильнее стал ощущать себя частью великой исторической общности — еврейского народа. В силу вполне ясных Вам обстоятельств я не владел ни языком, ни знанием традиций, ни даже знанием истории и культуры (отдельные обрывочные сведения — не в счет), — и, тем не менее, ощущение общности существовало, возможно, даже, на уровне генной памяти. И обе эти принадлежности вполне хорошо, как мне кажется, уживались в моих стихах. Во всяком случае, я не ощущал никакого душевного дискомфорта, когда писал такие вещи, как упомянутая Вами «Богом брошенная волость…» (и десятки стихотворений, наполненных сходными мотивами и просодией), и рядом с ними — такие тексты, как «Концерт варшавский», «Анфилада» и, наконец, «Экклезиаст». И после переезда в Израиль это двуединство сохранилось, разве что усилилась его еврейская составляющая. То есть, моё Мы сейчас — это сообщество людей, евреев по крови, по традиции, по религии и теперь уже по стране обитания, разделяющих ответственность за эту страну, но по-прежнему думающих, читающих и пишущих по-русски и ощущающих себя неотъемлемой частью русской культуры.
Не в моих силах предугадать, как долго сохранится такое сообщество в мире и, в частности, в Израиле. В любом случае уверен, что дольше сроков жизни людей моего поколения и, скажем, следующего. В историческом процессе это немного, но все же достаточно, по моему разумению, для того, чтобы попытаться внести свою лепту в великую русскую литературу. Некоторое количество знакомых мне людей не оставляют таких попыток (и я сам в их числе), это и дает нам ощущение перспективы и небессмысленности бытия; все остальное — в руках Всевышнего…
Г.К. 31.08.2000
… Когда Вячеслав Иванов эмигрировал, поселился в Риме и стал библиотекарем Ватикана, он сказал: «Я впервые начинаю дышать двумя легкими». Эти «два легких» — аналог «двуединства», о котором пишете Вы; у него — православное и католическое, у Вас — русское и еврейское. Вопрос о возможности принадлежать чему-то своему, в этом смысле единственному, и в то же время быть открытым иному, иной ценности и переживать ее именно как ценность — центральный вопрос современной не только культуры, но и цивилизации. Есть смысл поэтому подвергнуть его более глубокому анализу. Если Вы такого смысла не видите и все нижеследующее покажется Вам слишком многословным и тяжеловесным, бросьте это письмо, не дочитывая. Мне важно попытаться разобраться в проблеме с опорой именно на «Свободный стих» — книгу во многих отношениях вообще замечательную и прямо связанную с обсуждаемой контроверзой, конечный же смысл такой попытки важен прежде всего для меня самого.
Есть, по-видимому, два уровня переживания своей культурной принадлежности. Один — экзистенциальный, при всей последующей рефлексии исходно досознательный, заданный первичным формированием личности; другой — обретенный, основанный на способности, на желании и готовности, услышав голос культуры, от первого уровня изначально отличный, пережить его как тебе открывшийся и близкий, и в этом смысле как свой. Формула первого — «Нам весь мир чужбина. — Отечество нам Царское Село» (Пушкин); формула второго — «Нам внятно всё — и острый галльский смысл, и сумрачный германский гений» (Блок). «Весь мир» отнюдь не был для Пушкина «чужбиной» — от английского, байроновски-шекспировского фона ранних поэм и «Бориса Годунова», через маленькие трагедии, к восточно-иудейским опытам 30-х годов, мир этот постоянно тут. Но плоть и кровь культуры, постоянно и глубинно живущей в поэте и образующей его неповторимое духовное «Я», замешаны на чем-то ином — на античных тенях Царскосельских садов, на римски-палладианском классицизме дворцов, на «урне разбитой», изливаясь из которой «не сякнет вода», как не сякла она в нимфеях древнего Рима, и когда этого мира не стало, антично- екатерининский классицизм исчерпал себя, исчерпало себя всё живое, насыщенное античными обертонами наследие XVIII века, то дышать стало нечем, и осталось только встать под пистолет Дантеса. Точно так же у Блока. Германский гений и галльский смысл «внятны» на уровне итальянских стихов 1910 года. «Розы и креста», на уровне собственно культуры. А в глубине поэтического ощущения всю жизнь живет нечто, к ней не сводящееся (хотя от нее и неотделимое) — женственная основа мира в ее переливах от Прекрасной Дамы к Фаине, от Фаины к Кармен, от Кармен к России стихов 1915 года, от нее к Революции, и когда в этом последнем своем звене оборвалась (может быть точнее: обессмыслилась, если не опоганилась — смотри «Ни сон, ни явь» и наброски весны 1919 г., «Поп идет по солее» и др.) вся цепь, неожиданно пошли инфаркты. Никакие натуралистические объяснения не годятся — человеку 40 лет, и он наконец-то живет в установившемся нэп'овском благополучии.
Вы склонны эту дихотомию не слышать и исходить, как Вячеслав Иванов, из дыхания двумя легкими: «мое «Мы» сейчас — это сообщество людей, евреев по крови, <…>, пишущих по-русски и ощущающих себя неотъемлемой частью русской культуры», и оба начала «вполне хорошо уживаются» в Ваших стихах. Поэт — или, скажем скромнее, человек, пишущий стихи — переживает действительность опять-таки на двух уровнях, интеллектуальном, концептуальном, мировоззренческом, и — ритмическом, на уровне «первого «та-та-та»«, суриковской вороны на снегу, и только что Вами сказанное соответствует лишь первому из этих уровней; второй его опровергает или, во всяком случае, ему сопротивляется.
Доказать это аналитически нельзя, можно только апеллировать к слуху. «А в молчании том всё года и года \\ и слеза, и гудок, и речная вода…»; «…Какая-то птица хохочет, \\ невнятно бормочет капель, \\ и визги родятся в заборе, \\ а следом пронзительно так \\ от ветра, а может от боли \\ протяжно застонет чердак…»; «Богом брошенная волость…» — целиком, «Водою талой напоит…» — целиком, и многое другое из тех же лет. А теперь вслушайтесь в стихи из того же сборника «В российском городе N…», «Памяти Б.А.Слуцкого», «Чашка крепкого кофе с утра…», «Третий раз на этой земле…», особенно стихотворение про хамсин — «Пройти от остановки по жаре…», в стихи, все подряд, из цикла «Городские прогулки». И там, и тут прекрасные стихи. Но можно ли не слышать, что там — звук, коренящийся в нераздельности плоти жизни, непреложно своей, и плоти природы, столь же непреложно своей, а здесь — раздумья, нравственный выбор, воспоминания.
Тот факт, что Ваши стихи 80-х годов слиты с первым из этих регистров, стихи 90-х со вторым, что текст выражает их различие, а автор тем не менее чувствует, что они «вполне хорошо уживаются», делает книгу иллюстрацией одной из самых капитальных контроверз времени.
Убеждение в том, что органическая принадлежность, с одной стороны, и культурная идентификация с другой «вполне хорошо уживаются» — отзвук гуманистической интеллигентской традиции, которая еще живет в «Свободном стихе» и в его заинтересованных читателях. В том, что эти два начала совместимы и связаны, что их связь имманентна культуре, не сомневались четыре поколения интеллигенции, начиная с Тургенева и Вл. Соловьева и кончая нами грешными. Но ритмы и интонации, «звук», неслучайно уже выдают в каждой из двух живущих в книге стихий свой голос, чуть отличный от голоса другой. Они, ритмы и интонации, более чутки к воздуху времени, чем авторское или читательское сознание, и они ощущают, что обе стихии, которые в книге еще, действительно, вполне хорошо уживаются, за ее пределами радикально разошлись, что в этом расхождении суть цивилизации, в которой мы оказались.
За последние годы я шесть раз выезжал в страны Западной Европы с лекциями или для научной работы. К встречавшему меня лицу, ответственному за программу пребывания, я каждый раз обращался с одной и той же просьбой: «познакомьте меня, пожалуйста, с человеком, который нес бы в себе данную национальную культурную традицию именно как традицию, не становясь при этом, разумеется, националистом, упрямым консерватором или шовинистом, нес бы ее как традицию собственно и широко культурную, гуманистическую». Из этого ни разу, за исключением одного анекдотического случая, ничего не вышло. Встречавшие меня неизменно отвечали, что таких людей не существует, что все достойные люди сегодня не ощущают себя частью какого-либо традиционного, культурного и потому корневого, относительно замкнутого сообщества, будь то сообщество европейское, немецкое или испанское, бюргерское, шестидесятническое маргинальное и т.д. а принадлежат миру в целом, открыты всем его ветрам и рассматривают любое ценностное и очерченное «мы» как снобизм, консерватизм, расизм, словом как что-то неприличное, если и существующее, то не долженствующее существовать. В определенной мере чтение и личные впечатления подтверждают сказанное. Оно верно в том смысле, что принадлежность к традиции и культуре, действительно, перестала сегодня основываться на двух легких, на открытости иному голосу, на «двуединстве», на «мы» как субстанции гуманизма и культуры и тяготеют к фундаментализму, радикальной замкнутости и т.д. Примеры бесчисленны, не хочется их приводить, Вы без труда почерпнете их в любой действительности.
Та же неприязнь к дыханию двумя легкими обнаруживается и на противоположном полюсе, там, где речь идет о концептуальном осмыслении современности, пост — модерне, о критериях поведения в рамках текущей и непрестанно меняющейся общественно-политической, публицистической действительности. Вопреки своим посылкам эти критерии столь же закрыты, если не враждебны, «второму легкому» — всему, что укоренено, органично, традиционно. Американские студенты, требующие убрать из программ Шекспира как white, male and racist, английские писатели, публикующие открытые письма с требованием не принимать во внимание при оценке школьных сочинений соблюдение языковых норм как отклоняющихся от уличного usage'a и значит искусственных, шведское общественное мнение, настаивающее на регистрации однополых браков наряду с двуполыми и т.д. так же закрыты Вашему (= нашему) двуединству как их консервативные counterparts. Они тоже не верят, что «мы» может быть человеческим, культурным и ценным. Много ли в этой атмосфере людей, способных пережить «Богом брошенную волость…»?
Повторюсь и подытожу. «Свободный стих» фиксирует crucial для современной цивилизации положение. Чтобы воспринять, пережить и радоваться стихам, вошедшим в раздел «Звук», надо быть до мозга костей человеком русской культуры — той русской культуры, что способна, как всякая до сих пор существовавшая культура, «дышать двумя (или многими) легкими». Кое-что из «второго легкого», вольного и открытого, нашло себе отражение в стихах заключительных разделов книги. Вы как человек той самой открытой русской культуры противоречия здесь не видите. Интонация и ритм, Ваше поэтическое подсознание, это противоречие тоже не видят, но его, как сказали бы немцы, vorahnen, «предчают». Это делает книгу столь важной не только в силу ее поэтических достоинств, но и в силу ее редкой чуткости к сейсмическим колебаниям времени.
В связи со сказанным несколько вопросов. Насколько Вы согласны со всем изложенным выше? В какой мере ситуация с деполяризацией культуры, прежде двуединой и, следовательно, основанной на сознательно выбранном «мы», ныне распадающейся на вожделение органики и мертвоватый консерватизм с одной стороны, и на легкую, модную, общественно-политическую нивелировку корневых традиций с другой, характерна для Израиля?..
Н.Б. 08.12.2000
… никогда до этого не думал я, грешный, что мои опусы могут способствовать таким фундаментальным размышлениям, где действующие лица — Пушкин и Блок, Вяч. Иванов и Вл. Соловьёв. Поверьте, то, что я говорю Вам сейчас, — не самоуничижение, а реальное ощущение своего места в русской поэзии: я достаточно хорошо представляю свои возможности, но никогда не был склонен переоценивать их. Поэтому естественно то волнение, с которым я принял Ваш анализ «Свободного стиха», Ваши мысли о корневых составляющих книги и о — цитирую — её редкой чуткости к сейсмическим колебаниям времени. <…>
Главный Ваш тезис, касающийся именно акустики книги и опровергающий — по Вашему мнению — моё утверждение о том, что русский и еврейский регистры вполне хорошо уживаются в моей душе, состоит в том, что всё-таки в стихах российского периода звук непреложно свой, от жизни и от природы, а в израильских стихах — раздумья и воспоминания, но органичный этому звук отсутствует.
Что делать, дорогой Георгий Степанович, наверное, это действительно так, коль скоро такой внимательный и искушённый читатель, как Вы, так услышал. Если я правильно Вас понял, Вы говорите о том, что стихи российского периода зарождались на уровне подсознательном (букв. Ваше слово — досознательном), в то время как израильские — на уровне сознания, хотя и при полном приятии автором реалий нового бытия. Согласен ли я с этим тезисом? Каюсь, не совсем. Мне представляется, что акустическая разница между стихами российскими и израильскими возникает не из-за корневой неорганичности последних. Просто сами эти новые реалии бытия столь сильно — даже чисто физиологически! — отличаются от прежних, что само дыхание становится иным. Стало уже общим местом цитировать Окуджаву: Каждый пишет, как он дышит. Могу самым искренним образом засвидетельствовать, что моё дыхание здесь стало более сухим и жёстким; лёгким, привыкшим к климату средней полосы России, невозможно без такой перемены выдерживать здешнее девятимесячное лето с его неослабевающей ни на день тридцатиградусной жарой и сорокаградусными хамсинами — и без единого дождя в течение всех девяти месяцев! Из-за этого даже стихи-воспоминания получаются другими, в первую очередь, по ритму и воздуху между словами. Я всегда немножко гордился этим самым воздухом и считал его (мне кажется, не без оснований) в числе главных достоинств своего стихотворчества. И вот за годы жизни в Израиле с удивлением увидел, как его становится всё меньше — или можно сказать иначе: он (воздух) становится плотнее, — хотя умение просторно ставить слова в стихотворной строчке никуда не девалось; но воздух стал другим. Из-за этого здесь, в Израиле, я стал несравненно чаще пользоваться акцентным стихом, которого почти не признавал для себя в России. Его сбивчивое дыхание точнее передаёт моё внутреннее состояние. Хотя мне по-прежнему милее классические стихотворные стопы, но и эти последние здесь почему-то пишутся так, что нередко нужна цезура внутри строки — см., например, стихотворение «Здесь осень другая…» и ряд других.
Тем не менее, Ваши суждения по этому поводу уже стали — и ещё будут — предметом моих серьёзных размышлений. Очень осознанно допускаю, что в самой глубине правы Вы, а не я. Я просто никогда раньше так глубоко не копал, вернее говоря, никто не задавал тех вопросов, что задали Вы; но коль скоро вопрос задан, нужно честно на него отвечать. Вы вполне резонно можете повторить суждение из своего же письма: никакие натуралистические объяснения не годятся, — и я не смогу его оспорить…
В 2000 году в Иерусалиме вышла моя третья книга стихов (и вторая в Израиле), которую я назвал «Полнозвучие». Естественно, экземпляр книги был послан Георгию Степановичу с соответствующей дарственной надписью. Через некоторое время от него пришло письмо:
Г.К. 06.06.2001
… Не писал я Вам так долго потому, что опрометчиво погрузился на четыре с лишним месяца в некое сочинение под названием «Перевернутая страница». Позавчера кончил. Внешний повод состоял в заказе одного московского журнала, настоящая причина — в потребности уяснить самому себе, куда и почему исчезла русская интеллигенция. Интеллигенты, разумеется, есть, хотя ужасно мало, да и вымирают они с каждым днем; не стало интеллигенции как одной из исторически необходимых структур российского общества. Не стану докучать Вам тем, какое я нашел объяснение случившемуся. Стоит обратить внимание на — как сказали бы у нас в Древнем Риме: omen accipiendus, или сказали бы где-нибудь в Америке: inspiring — параллелизм между ходом моей мысли в этой статье и движением Вашей образной интуиции в «Полнозвучии». Интеллигенция — всегда в створе между властью и народом, соотнесенная и с тем и с другим, тому и другому служившая и полезная, тому и другому неприятная и подозрительная. В этом полуторастолетнем соотнесении — ее нравственный тонус, обаяние, глубина и важность, и в нем же, разумеется, ее несамостоятельность ущербность, двусмысленность, греховность. Ее конец есть конец самого створа, а следовательно, — выход за его пределы, во вне его лежащее, новое, от створок свободное пространство. Уж светлое оно или темное — другой вопрос. Во всяком случае оно открыто вперед, а не назад, т.е. в будущее, какое никакое.
Я Вам писал, по-моему, о том, какой слышится мне перелив тональности от Ваших российских стихов к израильским — перелив от непосредственного переживания к философскому раздумью, от поэзии as such, поэзии как образной ткани воспоминаний, к выраженной в образах рефлексии. Это — тот же что в моем случае створ, то же ощущение магнитных полюсов, определяющих амплитуду, живущей между ними духовной субстанции. Всё это виделось мне — да и объективно есть — не только в «Свободном стихе», но и в «Полнозвучии». Возьмите хотя стихотворения «С какого бы края ни шел…», «По раскаленной улице идешь…», «Авторский фильм…», «Когда ты приобщился по судьбе…», «Колыбельная», «Ежедневно врастаю…», «Жена зажигает субботние свечи…», «Январь», «Отрывок». Но при последнем перечитывании поразило меня и нечто новое — тот же выход за пределы створа, та же свобода от ностальгии с одной стороны и от самоинкорпорирования с другой, вернее и главнее — свобода tout court. Сюда относятся стихи «Коричневый человек…», «В который раз всё тот же сон…», «Ты однажды возьмёшь и приедешь…», «Воспоминание о 49-м», «Стали на склоне судьбы двуязыки…», «Цветущий цитрусовый сад…».
Мне всегда казалось, что люди употребляют слова «гений» и «гениальный» неправильно, придавая им какой-то суперлативный смысл. Вот есть, дескать, способные люди, если кто уж очень способен, тот талантлив, а когда таланта особенно много, то это гений. В жизни и в истории дело обстоит не так. Гораздо ближе к истине были молодые люди из поколения Гете и Шиллера, употреблявшие эти слова не оценочно, а как термины. Гениальность — не комплимент, а конкретное и ясно определимое свойство: обостренная способность чуять глубинные движения времени, ощущать, как сгущаются из музыкального тумана бытия реальности истории, как складываются единомыслие и единочувствие тех, кто эту музыку слышит, чувствовать на свою радость или на свою беду векторы, обращенные в будущее, и — предельно концентрированно и точно вкладывать их в мазок, в секвенцию, в слово. В «Полнозвучии» есть стихи, где услышан только-только возникающий диктат времени: омертвение былых антагонизмов и открывающееся впереди иное пространство, нащупана равноудаленность от пережитых полюсов и выход на свободу — не в смысле обретения новых ценностей, а в смысле освобождения от старых. Вот эти-то стихи в собственном, техническом, смысле слова гениальны. Мы, действительно, наверное «не ответственны уже за весь позор, что там творится», хотя еще вчера никто из нас вне этой ответственности себя не мыслил. И, наверное, вчера еще была уверенность, что субботние свечи «уводят в такие глубины», где «жизнь, всем построеньям вопреки, мучительна, загадочна, прекрасна», и не подозревалось, что уже не уводят сами, не получается, а если может быть и уведут, то только когда «что-то сломаем, а что-то придется стесать», когда «ключ подберем, а не ключ, так сгодится отмычка». И — самое пронзительное — цена, которую приходится платить за неответственность и за отмычки: куда бы ты ни уехал, ни спрятался, «время покоя и сна опять возникает на фоне беззвучного крика» и «задохнешься от стыда Бог знает почему».
И все это на фоне стихов, может быть и не лежащих на стрежне, а просто прекрасных, прекрасных per se, таких как «Я живу – это значит…», «Осенний дождик затяжной…», «На кухне по старинке посидим…», «О верных приметах…».
Спасибо.
Н.Б. 12.08.2001
… Вновь задали Вы мне нелёгкую задачу, Георгий Степанович! Ваше письмо столь насыщено глубокими и очень непривычными (для меня) мыслями, что требуется немалое время и немалое интеллектуальное усилие, чтобы с этими мыслями свыкнуться и в конце концов принять их. Рассуждение о том, что интеллигенция всегда находится в створе между властью и народом, тому и другому служит и, тем не менее, тем и другим воспринимается как враждебная, – это рассуждение дорогого стоит. Вроде бы интуитивно и сам так ощущал; но одно дело – ощущать, неясно и невнятно, и другое дело – сформулировать это на уровне отточенной мысли. Но и по сей день не могу додумать до конца Ваше следующее положение: «Её (интеллигенции) конец есть конец самого створа…» Означает ли оно, что власть и народ в России отныне ничем не разделены? Вряд ли – тогда что же заменило интеллигенцию? Посему от этих размышлений я перехожу к просьбе: нельзя ли ознакомиться с Вашей «Перевёрнутой страницей» в журнале (если она уже опубликована) или в рукописи – конечно, при условии, что эта просьба не доставит Вам чрезмерных хлопот.
Возвращаясь к Вашему письму, хочу от сердца поблагодарить Вас за внимательное, глубинное прочтение моей новой книги. Меня очень порадовало, что Вы обратили внимание на присущую многим недавно написанным стихам свободу от ностальгии, равно как и от любых других видов эмоциональной зависимости (то, что Вы в письме назвали свобода tout court). Для меня необычайно важна именно эта сторона моего стихотворчества, ибо прежде всего я стараюсь быть верным той внутренней мелодии, с которой у меня всегда – или почти всегда – начинаются стихи. И никакие внешние обстоятельства не имеют для меня значения, когда мелодия эта услышана и претворяется в слова. А мелодия – тут Вы совершенно правы – может быть реакцией на диктат времени, хотя может быть реакцией и на другие подспудные впечатления. Это уж от меня никак не зависит. Не стану скромничать и скрывать от Вас: мне, конечно, было очень лестно услышать из Ваших уст слово «гениальное» по отношению к тем или иным моим стихотворениям, и именно в том смысле, который Вы в него вложили и объяснили очень веско. Если Вы обнаружили в моей книге хотя бы несколько таких стихотворений, в которых мне удалось передать глубинные движения времени, – это великая похвала для меня. Но дальше я обязан сказать, что моей личной заслуги в этом нет. А есть две существенные вещи: полная и ненасильственная честность перед самим собой и постоянное стремление работать со словом так, чтобы достигать максимального эффекта минимальными средствами. Всё остальное – от Всевышнего…
В конце 2001 года Георгий Степанович с оказией передал мне дискету со своей статьёй «Перевёрнутая страница». Вот фрагмент моего ответа на эту присылку:
Н.Б. 18.12.2001
… огромное спасибо за присланную дискету и, соответственно, за возможность прочитать Вашу статью о судьбах русской интеллигенции. <…> Признаюсь честно – я оказался не очень готов к чтению и восприятию таких глубоких и подробно аргументированных текстов, как Ваша статья. Почему? Ну, хотя бы потому, что русскую историю раннего (допетровского) периода мне никогда раньше серьёзно изучать не приходилось, и те духовные и культурные движения, о которых Вы пишете, равно как и персоналии, с ними связанные, были для меня во многом в новинку. Поэтому если 19-й век в Вашей статье я ещё более или менее воспринимал адекватно, то более ранние времена пришлось разбирать с карандашом в руках и с экскурсами в справочные издания, которые оказались под рукой. Вот 20-й век, особенно вторая половина его – тут всё было мне понятно без справочников, а испытания коммуналкой (как и прочие испытания интеллигенции) и вообще знакомы не понаслышке: жил в разные времена и с 4-я соседями, и с 5-ю, и с 6-ю…
Тем не менее, при всех этих причинах, «Перевёрнутую страницу» я прочитал внимательно и с размышлениями, и у меня нет оснований оспаривать её выводы или даже сомневаться в них (если вообще я имею на это право). Более того, ощущение, что необратимо изменились идеалы общества, которые раньше всегда и формулировала, и защищала интеллигенция, и потому её историческая роль закончилась, – это ощущение было во мне и до чтения, хотя и не на вербальном уровне. Действительно, преимущества духовных ценностей над материальными уже не выглядят сегодня аксиоматичными, скорей наоборот. Образованность тоже не рассматривается как самый надёжный путь к познанию истины, коль скоро сам поиск истины стал сомнительным занятием (это как раз то, что меня наиболее раздражает в писаниях разного рода поставангардистов). Но вопрос, который я задал Вам в предыдущем письме, так и остался для меня открытым; посему я позволю себе повторить его снова (цитирую из письма):
«…не могу додумать до конца Ваше следующее положение: «Её (интеллигенции) конец есть конец самого створа…» Означает ли оно, что власть и народ в России отныне ничем не разделены? Вряд ли – тогда что же заменило интеллигенцию?»
Я был бы очень Вам признателен, Георгий Степанович, если бы Вы нашли время написать мне хотя бы несколько слов по этому поводу.
Г.К. 12.01.2002
… Есть ли новые стихи? Может, и Вы поделитесь? Ревич говорил мне, что Ваши книжки дошли до русской провинции и оттуда есть хорошая и проницательная реакция. Если так, это очень хорошо.
<…> Я состою пациентом поликлиники Литфонда, где, наверное, бывали и Вы. Года два-три назад она была куплена у Литфонда и преобразована (при сохранении названия) в частное предприятие. За эти годы семиотический ее облик изменился полностью. Старенькие врачи, подолгу беседовавшие с маститыми писателями, которых они знали смолоду, были уволены и заменены либо молодыми людьми спортивного облика от 26 до 35 лет, либо 50-летними пергидратными блондинками — разительно похожими на былых инструкторов горкома. Пациенты ныне — не писатели, маститые или нет, которых вы узнавали в ожидании очереди и беседовали о состоянии литературы и об отъездах, а семьи «новых русских» — по-современному и модному небрежная и очень дорогая одежда, туфли с квадратными носками, много золотых бижу, «молчаливы, ко всему готовы», как сказал классик. Много рабочих и техников, занимающихся аппаратурой, в кожаных куртках, головы стрижены под машинку, с районными лицами и отрывочной (но без площадной брани) речью. Выписываемые врачами лекарства и процедуры оплачиваются по астрономическим ценам, от которых немногие здесь сохранившиеся писатели (в большинстве — инвалиды Отечественной войны), молча отшатываются, юные дочки новых русских столь же молча оплачивают беспрекословно и не задавая вопросов.
Ситуация эта типична. Вы сталкиваетесь с нею в приемных комиссиях вузов, в поезде, в редакциях журналов с глянцевыми обложками, в учреждениях самого разного уровня. Она характеризует облик даже уже не складывающегося, а сложившегося общества. Оно устойчиво и, по всему судя, экономически эффективно. В поликлинике лечат неплохо, пожалуй, лучше, чем раньше. На днях я был в очень большом магазине площадью не меньше 400-500 кв. метров, где продаются шубы, самые дешевые от 20 до 40 тысяч рублей, т.е. от 700 до 1500 долларов, составляющих примерно мою профессорскую зарплату за полгода или почти год. Народ — семиотически нейтральный, вполне обычный — здесь не толпится, но и не редок, многие женщины смотрят и примеряют шубы, но многие и покупают. Это социальный массив, если и не основа общества, то во всяком случае его сердцевина. Деление на власть, народ и интеллигенцию к ней не приложимо. Эти люди не участвуют в производительном, тем более — производственном — труде, не продолжают никаких рабочих или крестьянских традиций, на былых ответственных чиновников, составлявших власть, не похожи, а если и похожи, то переместились в иную, не государственную, а финансово-деловую сферу; об интеллигенции — по образу и уровню жизни, по привычкам и кругу, говорить не приходится. Вот что я имел в виду, говоря об исчезновении не интеллигенции как таковой, а самого ее контрастного контекста («створа»). В решающей фазе, приходящейся на 90-е годы XX века, ее никто не уничтожал, никто над ней не восторжествовал, просто процесс завершился — она оказалась упразднена вместе с полюсами системы, ее контрастно составлявшими. Оказавшись сегодня в Москве, Вы попали бы в положение героя Вашей «Посылки», где перед Вами текст «на незнакомом языке» — «Хотите я переведу?»
Позвольте вопрос и к Вам: в «Иерусалимском журнале» № 6 за 2000 г. напечатана статья С. Маркиша — обратили ли Вы на нее внимание и что Вы думаете не столько даже о самой статье, сколько о проблеме, которой она посвящена?..
Н.Б. 24.03.2002
… оказалось, что статья Шимона Маркиша, по поводу которой Вами был задан мне вопрос, прошла мимо моего внимания, когда читался журнал. Вот и получилось, что сначала надо было прочитать её, обдумать, а затем уж садиться писать.
Начну поэтому прямо со статьи. Она, несомненно, познавательна, недурно написана и весьма определённо сфокусирована на проблеме, никогда не терявшей и ныне не теряющей актуальности. Эта проблема – о выборе пути, как индивидуального, так и общего – для евреев, живущих в гуще другого народа, как правило, значительно более многочисленного. Как я понимаю, только ради осмысления этой проблемы в разных исторических контекстах и стоило вызывать из небытия «социальную личность» Григория Богрова; ибо Маркиш убедительно показал литературную малость оного.
Что я могу сказать по этому поводу? Мне кажется, что указанная проблема относится к числу интеллектуальных задач, которыми в последние годы серьёзно, на философском уровне, занимается Александр Воронель, а именно: жизненные ситуации, вообще не имеющие решения – ни положительного, ни отрицательного. (Одна из самых актуальных задач такого рода – израильско-палестинский конфликт). И в самом деле, путь полной ассимиляции евреев в «иной» среде, равно как и путь полной их обособленности, равно чреваты невосполнимыми потерями во всех сферах жизни. (Я говорю о народе в целом – личные судьбы дают столь широкий спектр потенциальных обретений, что в них можно найти очень сильные доводы и «за», и «против»). А промежуточный путь вряд ли возможен в силу несовместимости этих крайних позиций – так мне представляется.
Возможно, для Вас представит интерес тот путь, который я сам проделал, прежде чем пришёл к своему сегодняшнему отношению к проблеме. Чуть ли не до 40-летнего возраста я, если и задумывался о судьбе еврея в России, то только с точки зрения своей поэтической судьбы. Если Господь даровал мне некое особое восприятие языка, то это русский язык, и, следовательно, полагал я, моя судьба неотделима от судьбы русского народа. Даже, призна́юсь Вам, в течение нескольких лет я всерьёз обдумывал возможность – и посильность для меня – написания поэтической книги под названием «Моя Россия».
Судьбе было угодно свести меня с человеком, которому я многим обязан в осмыслении именно этой проблемы. Поэт Анатолий Преловский, сам, как говорится, абсолютно русский человек, казацко-поповского рода, сибиряк, да ещё и близкий к кругам Вампилова – Распутина (конечно, Вы понимаете, что́ я имею в виду), оказался первым в моей жизни человеком, сказавшим такие примерно слова: – Наум, вот читаю я ваши стихи, они мне очень по душе; но ведь вы – еврей, почему же в ваших стихах совершенно отсутствует этот мотив? Не может быть, чтобы ваше восприятие действительности не отличалось от восприятия человека другой крови! Не может быть, чтобы вам были неинтересны ваши корни! (Причём сказано это было во время дружеских посиделок у него в доме на улице Усиевича – совсем рядом с местом, где Вы живёте, – когда мы с ним вдвоём пили водку, закусывали сибирским салом и вели распахнутый разговор о поэзии).
Интерес Преловского к моим стихам был не на словах: он, лауреат Государственной премии, то есть имевший «вес» в официальных литературных кругах, в течение ряда лет способствовал моим журнальным публикациям и сыграл совершенно исключительную роль в издании моего первого поэтического сборника. Говорю об этом только для того, чтобы подчеркнуть, что на мои корни обратил внимание человек, глубоко ко мне небезразличный.
И когда, по его прямому совету, я стал задумываться о своём роде, о детстве, прошедшем в очень специфической еврейско-русско-украинской среде, о разнообразных и многочисленных проявлениях бытового и государственного антисемитизма, с которыми пришлось столкнуться в разные периоды жизни и мне, и моим близким, появились и стихи соответствующие, ибо стихи – это и есть мой способ осмысления действительности. А дальше это уже была как бы цепная реакция. В свой срок появился интерес к Библии; я занялся стихотворными переложениями ветхозаветных текстов, а это привело к чтению соответствующей литературы. По времени это совпало с горбачёвской перестройкой, крушением советской идеологии, а затем и всей системы, и в конце концов с переездом нашим в Израиль.
И вот за годы жизни в Израиле я пришёл к твёрдому выводу: ассимиляция – путь тупиковый. На этом пути, несомненно, могут возникать отдельные выдающиеся культурные или научные достижения (один лишь пример – Пастернак), но отказ от своих корней для всего народа в целом обязательно «выстрелит» в будущем потерей (чуть ли не генетической) тех вековых качеств, которые и позволили свершиться этим отдельным достижениям. (Известный психолог профессор Вадим Ротенберг считает, например, что выдающиеся достижения учёных-евреев в разных областях познания – физике, кибернетике, психоанализе и т.д. – не в последнюю очередь являются следствием особого «талмудического» способа мышления, который веками и даже тысячелетиями развивался в еврейской религиозной среде).
Мне представляется, что самый естественный путь – это жизнь в среде своего народа, которая даёт истинное ощущение личной свободы и позволяет приобщиться к научным и культурным вершинам всего человечества без насилия над собой и своим прошлым.
Смею надеяться, что мои стихи израильского периода показывают именно естественность и основательность сделанного выбора.
<…> Дорогой Георгий Степанович! Я сердечно Вам признателен за неослабевающий Ваш интерес к моим стихам. С удовольствием откликаюсь на Вашу просьбу и посылаю Вам несколько новых текстов; буду рад услышать о них Ваше мнение. Что касается отклика из русской провинции, то он действительно имел место и несказанно меня порадовал: ещё бы – узнать, что где-то в далёком Сыктывкаре есть человек, не только знающий мои стихи, но и судящий о них тонко, умно и глубоко. Рискну обременить Вас ещё одним текстом – именно упомянутого человека из Коми республики, которого зовут Владимир Цивунин. Присланную им в мой адрес рецензию я отдал главному редактору журнала «22» А. Воронелю, и он напечатал её немедленно в только что вышедшем номере: видимо, и ему этот текст показался достаточно неординарным…
Г.К. 19.05.2002
… Ваше письмо от 24 марта касается вопроса самого главного не только применительно к непосредственно обсуждаемой теме, но и к сегодняшней ситуации вообще. Чтобы высказаться о ней по возможности кратко, надо, по-видимому, исходить из нескольких предварительных констатаций.
Первое. «Знать» и «пережить» — равно означают видеть мир, но это разные вещи. Я знаю, что на Марсе есть каналы и где находится остров Пасхи, но это не конституирует мое «Я». Оно — функция не узнанного, а пережитого. Второе. Важнейшее среди переживаемых нами свойств — непреложность идентификации. Жить значит принадлежать. Каждое «Я» существует только между «мы» и «они» и становится тем или другим в зависимости от того «мы», к которому принадлежим, с которым, другими словами, идентифицируемся. Третье. «Я» может идентифицировать себя с «Мы» так, как последнее задано ему извне — происхождением, коллективом, окружающей атмосферой, традицией; и может идентифицировать себя с «Мы» как мною избранным, избранным исходя из меня самого, из моего переживания моего опыта, поверх условий, заданных мне извне.
Мой опыт вел меня от первого из этих путей ко второму, Вас, судя по письму, — скорее от второго и скорее к первому. На уровне общественно-исторического бытия Ваша траектория оправдана, естественна и понятна. Вы выбрали то, что содействует спасению народа, и так бесконечно пострадавшего, и выбрали то, что противодействует силам, разрушающим всякое духовное самостояние, всякое автономное «Я» — будь то народа, будь то человека. Но только общественно-историческое бытие не исчерпывает мир, в котором человеку дано быть и прожить. Кроме общественно-исторического бытия (и от него неотделимый), есть мир духовной ответственности перед опытом культуры и на ее основании экзистенциально пережитой истиной. Этот мир заставил меня предпочесть то что я предпочел, и мне надо это «то, что» кратко сформулировать, не только для Вас и некоторых друзей (среди которых и Маркиш), но и для самого себя.
Два пути, ведущие к идентификации с «мы», только на первых порах выглядят как альтернативные и свободно избираемые; рано или поздно второй из указанных путей ведет к первому — к растворению в заданном «мы», к принесению трудной истины в жертву отрадной идентификации. Utinam ex vobis unus. Неужели не вызвали у Вас тягостного чувства deja vu обращенные к Вам (и приведенные в Вашем письме) слова Преловского: «Не может быть, чтобы ваше восприятие действительности не отличалось от восприятия человека другой крови. Не может быть, чтобы вам были неинтересны ваши корни». Он же читал Ваши стихи, он не мог не видеть, как Вам «интересны ваши корни» и, главное, где они — в забытой Богом волости, в пыли на брошенной подмосковной даче, на шестидесятнической кухне, которые оживают в Ваших стихах несравненно ярче, глубже, главное, органичнее, чем в стихах Преловского. Причем тут его казачье происхождение? Мог ли он не знать, что корни питаются живыми соками, идущими из сознания и из всего, что в нем скопилось из прочитанного, виденного и пережитого, ставшего опытом души, а не из генетически детерминированного (если такая детерминация существует) соотношения эритроцитов и лейкоцитов в кроветворной плазме. Он что, действительно, полагает, что Вы есть Вы независимо от ставшей Вашим вторым «Я» поглощенной и пережитой мировой культуры, что все это «тьфу-с», а суть Ваша из турецких сефардов, о которых Вы никогда и ничего не слыхали, или из Менделе Мойхер Сфорима, которого, наверное, никогда не читали. Или и того лучше — из прапамяти, из иррационально до-сознательного, из архетипов — которые, о чем он наверное не подозревает, не имеют никакого касательства к национальности. Если он к Вам хорошо относится, то ему очевидно хочется, чтобы Вы тоже обрели отраду идентификации — но не с мировой культурой, с которой Вы и так были идентифицированы, а с Blut und Boden?
Весь этот ход мысли бесстыден, противоестественен, авторитарен и актуален.
Бесстыден, потому что он повторяет строй мыслей и чувств, лежащих в основе всякой национальной исключительности, в том числе национал-фашизма. Мы сидим за столом на окраине Кёльна в доме одного коллеги, эмигрировавшего в свое время по еврейской визе. Он объясняет мне, что, если во французской, немецкой или русской культуре XX века так много лиц, у которых может быть обнаружено еврейское происхождение, вроде Бергсона, Фрейда, Гуссерля, Пастернака и т.д., то совершенно неважно, что они считают себя французами, немцами или русскими, ибо главный смысл их деятельности — служить бесспорным свидетельством всемирно-исторического значения еврейской духа. Бедняга не знал (или не хотел знать), что он просто цитирует доктора Геббельса: «Нам совершенно не важно, какой Эйнштейн физик. Нам важно, что он еврей».
Противоестественен этот ход мыслей и чувств потому, что, живя две тысячи лет в диаспоре, думающие, образованные, самостоятельно мыслящие евреи бесконечно убеждались во враждебности себе всякого национализма, в том числе своего внутреннего, кагального, не говоря уже о внешнем, насильственном. За жертвами национал-исключительности всех стран, времен и народов, а не в меньшей мере — за Уриэлем Акостой, за Спинозой, Зюссом, выстраиваются полки им подобных. Не противоестественно ли думать, что действительно стоит начинать все сначала?
Авторитарность — это нежелание уважать чужой выбор и тогда, когда он результат решений обдуманных, пережитых и искренних. Переживание ассимиляции, приятия атмосферы и культуры, в которой ты вырос и с которой сроднился, как своего, единственно естественного пути, и безразличие к культуре и атмосфере, которая с тобой сопряжена теоретически, но непосредственно тобой не пережита, представлено таким количеством достойных и значительных людей, на его стороне такая значительная часть русской интеллигенции вообще и нашего поколения в частности, что просто констатировать: «ассимиляция — путь тупиковый», верно лишь в одном смысле. Она могла этим путем стать по причинам, очевидным и Вами перечисленным, но не сделалась от этого менее естественной, не сделалась чуждой сути Европы и принципу культуры, не сделалась «хуже». «Если бы на земле не осталось ни одного добродетельного человека, — заметил где-то Сенека, — добродетель не исчезла бы и не стала другой». Идущее из еврейской среды нарастающее ожесточенное разоблачение таких людей, как Исайя Вейнберг, Рубинштейн, Мандельштам, Пастернак, Самойлов, Бродский, за «предание корней», которых в душе и в голове у них никогда не было, мне не может быть ни понятно, ни близко. Неужели оно может быть близко и понятно Вам?
Наконец, об актуальности. Универсальный кризис рациональности, который мы пережили и переживаем, который составляет универсальную атмосферу нашего времени и сегодняшней науки, выразился в частности в отказе от научного объяснения феноменов культуры исходя из их реального и в них представленного общественно-исторического контекста, их породившего, и в предпочтении такому объяснению иного — основанного на архетипах, на генетической памяти, на «способе мышления, который развивался веками и тысячелетиями». Этот подход рождается из атмосферы постмодерна в порядке свободного и субъективного размышления без опоры на непосредственно пережитой опыт и научную традицию. Какие есть основания думать, что Ваши стихи в целом по духу своему, на цвет и на ощупь, выросли не из спрессованного в Вас пережитого опыта второй половины XX века, а из «вековых качеств народа в целом»? Не из ночных мокрых московских мостовых, где «синий троллейбус вершит по бульварам кружение», а из духа Иоава, Бар-Кохбы или Бен Галеви, либо и вовсе из мира Бабеля, Свирского и Бергельсона?
Не сердитесь, дорогой Наум Басовский, на столько возражений. Мне важно было найти достойного собеседника, дабы обсудить вещи, крайне для меня существенные, и проверить насколько моя аргументация valable…
Н.Б. 20.09.2002
… Вы задали мне непростую задачу. Трудно возражать, когда суждения, скажем, Анатолия Преловского о моих национальных корнях формально доводятся до их (суждений) логического завершения, совпадающего с «мнением» доктора Геббельса. И всё же попробую возразить Вам не формально, а по существу. Вы, дорогой Георгий Степанович, судите обо мне по стихам, Вами внимательно и тонко прочитанным, и делаете небезосновательный вывод о том, что мои корни – в забытой Богом волости, в пыли подмосковного дачного чердака и т.д. Это так и не так. Это так, потому что мой родной язык – русский; благодаря ему и Богом дарованному чувству слова я действительно воспринимаю как родные те пейзажи и предметы, которые Вас в моих стихах впечатлили.
Но это и не так, потому что всё детство и вся юность мои прошли в еврейской провинциальной среде – пусть и не в местечке, но среди городских жителей, которые были выходцами из местечка в первом поколении. Я понимаю идиш, хотя и не говорю на нём, я впитал в себя еврейские песенные мелодии, манеру речи, неподражаемый юмор этих людей, знал и понимал их заботы и устремления. Кстати говоря, Менделе Мойхер Сфорима я читал, равно как и Шолом Алейхема, Ицхака Лейбуша Переца и некоторых других еврейских авторов, которые изредка были доступны в СССР, и читал их, представьте себе, ещё в школьные годы. Следовательно, Преловский, которому я кое-что рассказывал из детских воспоминаний, говорил всё-таки не о генетической предопределённости (об этом я ещё попробую порассуждать чуть дальше), а именно о корнях – о том, что формирует личность человека в раннем детском возрасте. Думаю, что в таком ракурсе экстраполяция к Геббельсу неправомерна.
Но есть и другая сторона этой медали. Жизнь в условиях коммунистического – лживого по самой сути своей – режима, в условиях так называемой дружбы народов не давала человеку забыть о своих еврейских корнях, даже если он сам этого хотел. Об этом, к сожалению, постоянно «заботились» как на бытовом уровне, так и на государственном. Вот тут-то и была та самая авторитарность (неважно, сознательная или неосознанная), которая, как Вы справедливо пишете, не желает уважать чужой выбор. Следовательно, при любых теоретических построениях, самых чистых, честных и благородных, за пределами рассмотрения остаётся не естественный и свободный выбор – ибо он превращается в некую абстракцию, – а выбор, сделанный в условиях насилия над личностью; согласитесь, что это разные вещи.
Вот почему моя идентификация в условиях СССР никогда не могла пойти по тому пути, который Вы называете «вторым». Я выбрал «первый» и никогда не сомневался в своём выборе. Ибо он – не из Blut und Boden, как Вы его назвали, а из ощущения и осознания общности судьбы – с еврейским народом.
При этом я никогда ни на йоту не осуждал тех деятелей науки и культуры, евреев по крови, которые для себя выбрали путь ассимиляции, и согласен с Вами в том, что такой ход мысли действительно бесстыден. Вопросы национальной самоидентификации, как и вопросы веры, являются исключительной прерогативой данной личности, и никогда мне в голову не приходило осуждать, например, Пастернака за его христианство. Боюсь только, что сами эти люди рано или поздно упирались в неразрешимые противоречия того толка, о которых сказано – позвольте мне тут сослаться на самого себя – в главе «1985. Пярну» из моего сочинения «Городские прогулки» (в сборнике «Свободный стих»). И когда в предыдущем письме к Вам я написал «ассимиляция – путь тупиковый», то имел в виду именно очевидное и не кончающееся «выталкивание» евреев из других национальных сред, нередко абсолютно вопреки их (евреев) собственному желанию.
Да разве отношение сегодняшней Европы к палестино-израильскому конфликту в массе не подтверждает этого?
Что же касается генетической детерминированности… Это, конечно, не моя сфера – в том смысле, что, не будучи специалистом по генетике, не имею права судить о специальных проблемах. Ничего не могу сказать Вам о том, откуда «родом» мои стихи – из ночных мокрых московских мостовых или из мира еврейского штетла, описанного А. Свирским; вероятнее всего, и оттуда, и отсюда. Сам я никогда не знаю, о чём буду писать завтра и послезавтра – а главное, никогда не знаю, почему. Но было бы мне чрезвычайно интересно получить профессиональное толкование того факта, почему евреи по крови (граждане различных стран) составляют более 20% в списке лауреатов Нобелевской премии, в то время как в населении планеты евреев всего 0,025%. И такие примеры можно приводить без конца…
Остаётся ко всему изложенному добавить одно совершенно личное ощущение. Прожив 54 года в ином национальном окружении, я никогда, ни на один день не переставал чувствовать какую-то свою чужеродность – вначале неосознанно, а затем и вполне сознательно. 10 лет в Израиле, при всех многочисленных факторах несхожести – от языка и традиций до ментальности израильтян – выходцев из разных стран мира, всё же позволяют мне твёрдо сказать, что только здесь я почувствовал себя своим среди прочих жителей. И сформулировал тезис, который никому не навязываю, но для себя считаю важным: лучше всего, если народы мира будут жить каждый в своём доме и ходить друг к другу в гости. С цветами и вином…
Г.К. 04.04.2003
Dear Наум Басовский, —
Не писал Вам без малого год. Сначала я долго не мог раскрыть Вашу дискету, потом долго не мог собраться с мыслями, которых заслуживало ее содержание, а главное — духовный подъем и внутреннее спокойствие, необходимые для серьезного письма являются всё реже: духовный подъём наверное от возраста, внутреннее спокойствие — от причин более планетарных. Сейчас, как ни странно, вроде что-то забрезжило. Отчасти от лекционных поездок, в частности, в город Иваново, отчасти от посещения московских лицеев. И там, и тут просвечивает кое-что загадочно хорошее. «Если есть надежда, — говорил покойный академик Лихачев, — она в малых городах России». Может быть так.
В октябре я сел было за большое письмо к Вам. Оно получилось слишком теоретическим, и возвращаться к тогдашним идеям не хочется. Кроме одной. У физико-химиков, насколько я знаю, есть понятие диссипативной структуры. Это структура, возникающая после того, как ее исходная, прежняя форма была смыта хаосом. Теперь она возрождается. Она не повторяет ту, прежнюю, она новая, но несет в себе ядро ранее существовавшего смысла. Посвященная диссипативным структурам книга Ильи Пригожина (Nobel Prize 1977) так и называется «Порядок из хаоса». Основная тема Ваших стихов и лучшие среди них — диссипативные структуры.
Мы пережили и прожили то, что в английском языке называется identity, т.е. принадлежность, переживание целого. Уж сколько мы этой identity нахлебались, сказать страшно. Мое поколение — как известно из истории, Ваше — из той же истории и из стихотворения про посещение дома, где Вы некогда жили («В который раз всё тот же сон…»). Чтобы избавиться от этой identity, дети и внуки придумали свой мир и назвали его постмодерном: деление на своих и чужих объявлено постыдным, все всем если не чужды, то безразличны, а эталоном контактности признан chat в интернете. Но человек устроен так, что свою индивидуальность, неповторимую особость он реализует только через принадлежность, через связь с целым реальным как у нас в Древнем Риме, достроенным идеологически как у русских славянофилов, духовным как в Davidsbund’e Шумана. Вот это целое, которое вроде уже себя изжило, но вроде уже и рождается снова, но не снова, а наново, рождается не от идей, а от культурной памяти подсознания — главное, что делает Вас, простите, лучшим современным русским поэтом. Если в русских стихах конца 80-х годов эта память подсознания рождается из воздуха, которым Вы столько лет дышали, то открытие, состоявшееся в начале 2000-2002 — из внутренней культурной принадлежности к западному корню, который всегда жил и живет в русском интеллигенте. Таких стихов пока немного — «В Европе уютно…», «Здесь просторны проспекты…». Они замечательны; в меньшей степени «Я слишком долго собирался…»…
Н.Б. 15.05.2003
Здравствуйте, дорогой Георгий Степанович!
Если бы Вы знали, сколько радости принесло в мой дом Ваше письмо! Порадовал, во-первых, сам факт возобновления переписки после такого долгого перерыва; во-вторых, упоминающиеся в нём (в письме) Ваши, пусть и осторожные, надежды на новый духовный подъём и внутреннее спокойствие. И, конечно же, та высокая оценка, которую Вы дали моей работе в поэзии (я сказал бы, сверхвысокая), назвав лучшим современным русским поэтом, не могла не порадовать до глубины души. Более того; так совпало, что письмо Ваше пришло ровно за два дня до моего дня рождения, и, прочитав его, я сказал Вале: такого подарка я ещё в жизни не получал…
Конечно, я понимаю: чтобы иметь право даже приблизиться к уровню, на который Вы меня поставили, нужно ещё долго и основательно трудиться. Да, есть, наверное, дар от Всевышнего (или от природы, можно принять любой взгляд), но только ежедневное, ежечасное серьёзное отношение к делу и неудовлетворение сделанным дают надежды на полноту реализации этого дара. Я это понимаю настолько отчётливо, что, кажется мне, надёжно застрахован от головокружения.
Как всегда, Ваше письмо подарило мне новый простор для познания и размышления. Понятно, что невозможно человеку знать всё на свете; поэтому я не стану извиняться за то, что ничего не знал о трудах Ильи Пригожина, хотя и знал это имя – просто оно фигурировало в списке нобелевских лауреатов, попавшем как-то мне на глаза. То, о чём Вы написали, так меня заинтересовало, что я немедленно залез в Интернет, нашёл там «Порядок из хаоса» и несколько статей Пригожина, прочитал эти статьи; намерен и книгу прочитать, но это, конечно, требует времени. В самом деле, то, что говорит автор по поводу диссипативных структур и их роли в природе и в обществе, необычайно интересно и во многом перекликается с моими какими-то, безусловно, разрозненными и не до конца сформулированными размышлениями, которые я выстраивал преимущественно на базе поэзии или вообще искусства. Пишу об этом не для того, чтобы «примазаться» к большому учёному и сказать, что, мол, и мы не лыком шиты. Просто по-видимому новые идеи вызревают постепенно, и большой учёный тем и отличается, что первым улавливает то их состояние, когда можно о них внятно сказать. Но чтобы не быть голословным, могу вспомнить о том, что ещё 5 или 6 лет назад, во время встречи в Лондоне с поэтом Юрием Колкером, мы с ним подробно обсуждали тему энтропии и гармонии в приложении к стихотворным текстам.
Так или иначе, спасибо Вам и за конкретную «наводку» на Пригожина, и за интереснейшие мысли по поводу основной темы моих стихов. Как бы ни складывался мой путь в поэзии, основной его вектор состоит, действительно, в поиске своей принадлежности: в русской языковой стихии, в еврейской истории и в еврейском же национальном характере, в общеевропейской культуре – тут Вы правы, это можно назвать культурной памятью подсознания. И когда мне удаётся найти ещё одну ниточку, связывающую меня то с псалмами Давида, то с допушкинскими поэтическими системами, то с музыкой Шнитке, я убеждаюсь, что всем попыткам постмодерна деструктурировать культурное наследие человечества противостоять можно и нужно. Противостояние – в сохранении гармонических структур или в их воссоздании на новом жизненном материале. Это и держит меня на земле вопреки всем трудностям бытия и быта…
Г.К. 27.06.2003
… Ваши стихи — одна из тем наших семейных разговоров с женой. В самом начале нашей переписки, когда мы с Вами только представлялись друг другу, я, кажется, Вам о ней писал. Ее зовут Ревекка Борисовна (Р. Сашина), испанист по образованию и переводчик художественной прозы (с испанского же) по опыту работы. Между 1960 и 1990 она опубликовала около сотни переводов, но все это время постоянно думала о русской литературе, прошлой и текущей. Кое-что опубликовала и много говорила и говорит со мной, в частности, о Ваших стихах. Поэтому статья о Ваших стихах, если она сложится, будет плодом наших совместных размышлений. Надеемся, что это не вызовет Ваших возражений…
Г.К. 24.11.2003
… рассчитываю вот-вот кончить статью и переслать ее Вам, но дело идет медленно. Во-первых, пытаться сказать что-либо связное о столь значительной поэзии само по себе дело нелегкое, а во-вторых и главных, мне хочется рассмотреть Ваши стихи на фоне некоторых глобальных процессов современной культуры, а это еще более увеличивает объем. Работа увлекла и Ревекку, и меня, так что задерживаться и тем более отказываться не хочется, а соблюдать намеченные сроки не получается. Поэтому настоящее письмо продиктовано лишь желанием не оставлять Вас надолго без известий — более содержательных амбиций оно не содержит…
И вот в самом начале 2004 года я получаю из Москвы большую статью под названием «Поэзия и культура (о стихах Наума Басовского)», авторы – Ревекка Сашина и Георгий Кнабе. Моя реакция на неё ясна из следующего далее письма, и сегодняшний комментарий к нему может быть дан буквально в одной фразе: я старался тогда сдерживать себя в выражении восторга и благодарности, чтобы не ставить интеллигентных авторов в неловкое положение. Разумеется, нет возможности привести её здесь целиком, а давать цитаты – значит нарушить логику серьезного научного анализа и упустить культурологический охват анализируемых явлений. Поэтому я просто даю ссылку на сайт израильского журнала «22», где статья вскоре была опубликована: http://www.sunround.com/club/22/137_sashina_knabe.htm. Есть эта статья и на упомянутом выше моём персональном сайте: http://n-basovsky.narod.ru/06/kritika/knabe.html. А вот фрагмент моего письма:
Н.Б. 09.02.2004
… Уже несколько дней собираюсь с духом и с мыслями, пытаясь найти достойные слова, чтобы передать своё состояние, вызванное присланной вами статьёй. И дело не только (и даже не столько) в тех высоких оценках, которые вы дали моей поэзии, хотя кому же из пишущих людей не хочется услышать о себе похвальные суждения? Но в данном случае самое потрясающее – это то, как глубоко и подробно вы вчитались в мои стихи, какая огромная работа проделана вами по анализу и сопоставлению этих текстов, какие сущностные и часто неожиданные даже для их автора выводы вы сделали. Не будет преувеличением с моей стороны сказать, что вы вдвоём воплотили наяву тот желанный каждому автору образ идеального читателя, о котором говорит, например, Умберто Эко в своём послесловии к роману «Имя розы». Я тут, конечно, имею в виду второй вариант, упомянутый Эко, а именно того идеального читателя, который придёт и сможет оценить.
Поэтому я начну с того, что кланяюсь вам до земли и говорю сердечное спасибо.
Статья превосходна – и по тщательности анализа, и по выбору примеров, а главное – по тому невероятно широкому контексту, в который вы вписали моё творчество. Тут я должен обязательно оговориться. Я ни разу в жизни до сих пор не применял слово творчество по отношению к самому себе: мне всегда казалось это стыдным. Я всегда говорил только о своей работе. Но в данном случае приходится говорить творчество просто для того, чтобы определить круг сделанного мной в отличие от всего того, что сделано другими. Уверен, что вы понимаете мои чувства по этому конкретному поводу, ибо вы поняли – и ещё как поняли! – те чувства и мысли, которые в течение всей своей сознательной жизни я пытался передать единственным моим способом, данным мне от Бога, или от природы, – это уж как кто полагает для себя более верным.
Мой способ осмысления действительности – это стихи. Через стихи я пытаюсь понять, что происходит во мне, и в мире вокруг меня, и каково моё место в этом мире. И вы, мой дорогой идеальный читатель, разобрались в этом, как никто другой. Не для похвальбы скажу, что многие люди говорили добрые слова о том, что мною написано, а ими прочитано. Были среди них и профессиональные специалисты, находившие довольно точно те или иные мои специфические отличия от других авторов. Но никто и никогда не увязывал мою поэзию с глобальными процессами современного мироустройства – это первое, что меня, не побоюсь сказать, потрясло. Потому что в глубине души я всегда знал, что стараюсь писать просто (даже сформулировал своё кредо примерно так: добиваться максимального эффекта минимальными средствами), но стихи мои всё-таки не простенькие.
А второе, не менее значимое, – это ваше видение той особости моих стихов, которая словесно воплотилась в цитируемой вами строчке «полнозвучье твоё и моё». Нужно действительно очень внимательно прочитать и обдумать весь корпус моих текстов, чтобы почувствовать и в явном виде зафиксировать тот факт, что хотя стихи в нашем с Валей союзе пишу я один, но истинное авторство у них – двойное. За это вам отдельное и самое сердечное спасибо…
—————————————————————————
Я опускаю большой период нашей переписки – почти два года, — поскольку она в это время была не столь интенсивной: по обе стороны были проблемы со здоровьем. Но в феврале 2006 года я написал маленькую поэму «Чужие» и посвятил её Ревекке Борисовне и Георгию Степановичу. Почему? Мне кажется, после прочтения вопрос отпадёт сам собой. Рискну поместить поэму здесь целиком: она невелика по объёму, а последующий ответ Г.С. не будет нуждаться в дополнительных пояснениях.
Георгию Кнабе
к одной-единственной площадке,
и городок подобен вееру,
на нём дома играют в прятки.
к его услугам всюду кроны –
зелёно-огненные клёны.
на ней собор, умильно лаков,
и ратуша – уж так положено,
и рынок в дюжину прилавков.
строители
в скале пробили выход к морю,
недальней островной обители
дав сообщение прямое.
никто не мог подумать даже,
заботы купли и продажи.
а он – монахам, шаг за шагом,
и предпочтение не золоту,
а чекам и другим бумагам.
семья, испанские изгнанники –
давным-давно, в иной отчизне,
и знаю город и окрестности,
служил в казне у Фердинанда,
знал, что вывозится, что ввозится,
а я придумал счёт машинный,
но не успел зубчатки выточить,
как превратился лад в руины.
покуда в городке осели.
уже и внуки повзрослели.
не покоряясь властелину,
и свечи зажигать субботние.
легко сбегающей к площадке.
и в банке было всё в порядке.
и люди жили не тужили –
тем не менее,
остались жителям чужими.
и с ними горькое познанье
того, что не своею волею
нам снова предстоит изгнанье.
прошли её огонь и воду,
российскими путями-тропами
пришли к последнему Исходу.
где только внешняя угроза.
зелёно-жёлтая мимоза.
Мы друг без друга обойдёмся.
довольно тишины и солнца…
Г.К. 21.02.2006
Dear Наум, —
спасибо за стихи, а за посвященье вдвое. Мы с Вами когда-то, кажется, уже однажды говорили о гениальности как особом типе отражающей способности. Есть внешний, объективный мир и в нем предмет. Он входит в ваше сознание и преображается в нем. Но Ваше сознание есть часть нашего, общего, где загадочным образом сплетены нити времени, истории, культуры, жизненного опыта, но сплетены так, что они подчинены прорастающей — нашей общей, но в то же время неповторимо личной индивидуальности. Способность сохранить предмет как предмет в его объективности и его преображенный воспринятый облик, и ощутить в нем что-то мое, которое в то же время и наше, не переставая быть и только моим, так что на уровне интеллектуального сознания увиденное Вами — не то же самое, что увиденное мной, а в глубине художественной отзывчивости они друг в друга проникают, создавая Образ — это, по-видимому, и есть тот особый тип восприятия и выражения, который принято называть гениальностью. Стихотворение, Вами присланное, написано именно так.
Другое дело, что нельзя себе позволять низводить этот сложный, интенсивный и бесконечно очеловеченный тип духовного переживания мира до просторечно обывательском меры качества: хороший поэт, а если очень хороший, то талантливый, ну, а если очень, очень талантливый, то значит гениальный. Поэтому, когда я Вам писал (и пишу), что Ваши стихи часто отмечены этой гениальной способностью, то отсюда не следует, что они всегда такие уж «хорошие», на пятерку. В начале 6-ой строфы, например, мне показалась не совсем понятной языковая форма, призванная передать мысль. Ход мысли требовал плюсквамперфекта, но в языке, на котором Вы пишете, его нет, а выразить, что «мы долго мыкались, мытарились» задолго до того, как «глава семьи в почтенном возрасте служил в казне у Фердинанда» (хотя в тексте упоминание об этом и стоит после) необходимо — и не получается, а это мешает восприятию. Ну и что? Это же не про то, что составляет принципиальную выше указанную природу этой пьесы.
Поэтому обсуждать отмеченные такой природой стихи (картины, музыку и т.д.) в принципе невозможно. Они таковы и живут в вас, или не таковы и поэтому (или по другой причине) в вас не живут. Обсуждать можно и стоит, лишь оставив эту, скажем так, природу в стороне и выйдя за ее пределы на интеллектуальный дискурс, в опыт, теоретически продуманный и образовательно усвоенный, хотя и пережитый, ставший частью вас. Исходя из такого опыта, мне трудно принять сосуществование в едином целом «Я жил когда-то в этой местности, давным-давно, в иной отчизне» и «мы друг без друга обойдемся». Обойдемся друг без друга потому, по-видимому, «что не своею волею нам снова предстоит изгнанье». Трудно именно «принять». Понять можно, а принять не получается, хотя описанная особенность стихов требует — принять, «но протестует разум».
Изгнанье предстоит, ибо его требуют силы чуждые, посторонние, вне вас живущие, а пережитая иная отчизна — часть Вас, кристаллизованная в Вас ценность. Вы «остались жителям чужими» на уровне повседневного общения, деловых связей, обманутого в этой сфере доверия, но Вы не можете остаться чужими, если в Вас живет «иная отчизна», иная «брошенная Богом волость», как бы по-свински ни вели себя ее жители. И если «жена зажигает субботние свечи», то она их зажигает по-другому, чем жена рядом живущего и сюда переселившегося завхоза из Минска или парторга кожевенной фабрики из-под Саратова. Культура важнее крови, потому что культура внутри Вас и уводит вглубь, истории и сознания, а кровь от Вас не зависит…
Н.Б. 04.03.2006
Здравствуйте, дорогой Георгий Степанович!
Я отвечаю Вам с некоторой задержкой, вызванной тем, что письмо Ваше потребовало серьёзного размышления и осмысления. До сих пор никто из моих корреспондентов не вникал в мои тексты так подробно и на таком, не побоюсь сказать, историко-философском уровне – даже любезный моему сердцу Александр Михайлович Ревич, который о поэзии знает, кажется, всё. В иных откликах были и тонкие эмоциональные наблюдения, и основательные суждения сугубо профессионального (в смысле техники стиха) плана, но Ваши письма стоят в этом смысле совершенно особняком и всегда требуют от меня существенной мыслительной работы.
Начну с того, что мне очень пришлось по душе Ваше понимание гениальности, вне зависимости от того, что Вы и мне дали столь высокую оценку. Скажу сразу же, что никогда не думаю о себе в таких категориях, да и высказанные кем-то такие похвалы никогда не могу реально применить к себе. Но Вы очень внятно и в простых словах сказали о том, что и мне всегда представлялось самым существенным, только я так и не дошёл до словесного определения. И в самом деле, гениальный – это не обязательно самый лучший, да и можно ли творчество оценивать такими «спортивными» показателями? К примеру, у Лермонтова или у Блока много попросту плохих стихотворений. Зато их вершины воистину гениальны – именно в том смысле, как Вы это определили: в смысле созвучия написанного ими внутреннему ощущению многих и многих людей. И поэтому Вы несомненно правы – во всяком случае, для меня, – когда говорите, что произведения такого рода невозможно обсуждать в принципе: они или живут в нас, и тогда они для нас гениальны, или не живут, и тут ничего не поделаешь. Вспоминаю, к слову, сколь безуспешно пытались мы с одним здешним литературным критиком достичь взаимопонимания в оценке Набокова-прозаика и Набокова-поэта. Он высказывал мнение, что Набоков как поэт гениален, а как прозаик всего лишь изыскано-холоден, а я утверждал прямо противоположное. Так мы ни до чего и не дошли…
Что же касается Ваших соображений непосредственно по поводу моей поэмы («Чужие»), то я согласился с ними почти полностью. Почти – это значит, что нахожу расхождение лишь в одном-единственном пункте и потому о нём попробую написать подробнее.
Вы пишете, что протестует разум (тут я очень оценил цитирование Самойлова!), когда читатель доходит до «мы друг без друга обойдёмся». Я отчётливо понимаю, что любые мои дополнения к этой строчке будут выглядеть нестоящими, раз уж не удалось внятно сказать об этом в поэме. И тем не менее, мне хочется сказать о том, что есть принципиально разное прочтение этой строки человеком, у которого есть опыт Исхода и врастания в новую почву, и тем, у кого такого опыта нет. Упаси Боже, я не пожелаю никому без крайней надобности такой опыт приобретать! Но вот моё личное и выстраданное ощущение. Когда человек начинает жизнь в новой стране с нуля, ему – просто для того, чтобы устоять на ногах, пока «корни не примутся», – необходимо мыслями и чувствами оторваться от прежней жизни, даже ценой отказа от того, что во многом составляло смысл жизни «там». Потому-то в другом стихотворении я написал: «Я помню всё – до трещинки на камне! – / и всё забыл. Как видно, навсегда». Понятно же, что на самом деле ничто не забыто. Но нужно, чтобы прежняя жизнь не висела на тебе грузом. Иначе не врастёшь.
Вот и тут, в «Чужих», мой, так сказать, лирический герой становится в позу полного отрицания: «мы друг без друга обойдёмся». Но ведь понятно, что в этих словах звучит только обида: «Ах, вы без меня обойдётесь – так и я без вас обойдусь!» На самом деле, если Вы ещё раз пройдётесь по тексту, то не сможете не обратить внимания на весьма подробную, возможно, даже затянутую экспозицию: три строфы – только описание местности. Это сделано сознательно, это означает, что все эти милые подробности живы в человеке и никуда, конечно, не уйдут из его памяти, из его сердца. Но – мы друг без друга обойдёмся! Обойдёмся на то время, когда новая жизнь требует полной отдачи, через не могу, а потом – потом всё существенное, то есть то, что вошло в существо человека, оживёт снова и будет питать его чувства, и мысли, и творчество.
А что культура важнее крови, я полностью принимаю. Бесчисленно количество ситуаций, когда человек находит общий язык с человеком иной крови и, равно, не находит общего языка с человеком своей крови – и всё оттого, что культуры их созвучны или не созвучны. При самом сильном желании невозможно объяснить что-то существенное тому, в чьей культурной парадигме это существенное попросту отсутствует…
Наша переписка продолжалась ещё некоторое время и затем постепенно сошла на нет. Были на то существенные причины. Сначала у меня изменился адрес электронной почты, а Георгий Степанович на моё сообщение об этом почему-то не обратил внимания. Недоразумение, конечно, но из-за него образовалась лакуна, которую оказалось не очень просто закрыть (всё-таки приходится учитывать его более чем почтенный возраст!). Затем ушла из жизни Ревекка Борисовна, а у самого Г.С. обострились болезни.
Теперь нет в живых и его, и А.М. Ревича, и я всё время ощущаю пустоту там, где ещё недавно у меня были такие мудрые, талантливые и сердечные собеседники. Замены им нет и, конечно, никогда не будет.