XX столетие, окончившееся всеобщим триумфальным шествием либерально-демократической системы, начиналось с бунта против плюралистически устроенных обществ и отстаиваемых ими ценностей. В своем радикализме бунт этот превзошел все предшествующие волнения подобного рода. Германия и Россия образовали центр этого восстания против ценностей, которые принято ассоциировать с Западом. Конечно, необходимо иметь в виду, что этот бунт в Германии, с одной стороны, и в России с другой вдохновлялся диаметрально противоположными идеями. В Германии антизападное восстание было направлено в первую очередь против идеалов Французской революции, против так называемых «идей 1789 года». Этим идеалам противостоял дух лета 1914 года. Казалось, что Германии удалось создать некую альтернативу западной модели: обновленное военной эйфорией 1914 года немецкое общество. В своем патриотическом воодушевлении немцы словно бы преодолели все политические, конфессиональные, социальные и региональные конфликты. Расколотая прежде нация более «не знала никаких партий».

Несмотря на то, что Германия была частью западного мира, радикальная критика многих конститутивных для этого мира ценностей являлась традиционным элементом немецкой культурной истории. Гельмут Плесснер объясняет немецкий протест против Запада, достигший своей первой кульминации в 1914 году, среди прочего тем, что Германия «упустила» 17 век, эпоху, когда началось победное шествие просвещения и политического гуманизма. В немалой степени это «упущение» было виной тому, что Германия оказалась «опоздавшей» нацией, превратившись в противника Запада и сформировавших Запад идей.1

Иначе обстояло дело в начале XX века в России. Здесь отталкивание от Запада вдохновлялось западными же идеями, прежде всего идеями 1789 года. В 1917 году казалось, что России суждено стать новым прибежищем идеалов 1789 года, идеалов, которые якобы предала западная буржуазия.

Во второй половине XIX и в начале XX веков Россия относилась к тем сравнительно немногим европейским странам, где непрерывно усиливались социальные конфликты. В Западной и в Центральной Европе они, напротив, утихали. Революционная эпоха там закончилась после неудавшейся революции 1848 года. Западные правительства, до 1848 года одержимые постоянным страхом перед призраком революции, теперь могли, наконец, вздохнуть спокойно. После событий 1848-49 годов в западном мире усилился процесс общественной интеграции и консолидации. При этом национализм служил объединяющей идеей, успешно отвлекавшей все более широкие слои общества от внутренних конфликтов.

Какой контраст с Россией! Сорок восьмой год практически не затронул страну, поэтому здесь не наступило и разочарование в революционной идее. В то время как на Западе многие из прежних радикалов стали все больше склоняться к национальной идее, в России становился все привлекательней революционный идеал. Любая критика этого идеала воспринималась радикально настроенной частью российских образованных кругов как предательство, писал в 1924 году русский философ Семен Франк. В предреволюционной России требовалось немалое гражданское мужество, чтобы открыто признаться в приверженности политике компромиссов.2 Как утверждает историк Теодор Шидер, бескомпромиссность и абсолютизм революционных убеждений русской интеллигенции на Западе были практически неизвестны.3

То, что после «неудавшейся революции» 1905 года впервые в истории России было введено разделение властей, что страна сделала громадный шаг к созданию правового государства, не произвело почти никакого впечатления на приверженцев радикальных социальных программ. Их интересовала не эволюция, а революция, решительное уничтожение старого общества, крах старого несовершенного мира и создание социального рая на земле. В сторонниках либеральной модели, понимавших политику как искусство возможного, социальные утописты видели наиболее опасных врагов, куда опаснее консерваторов, защитников Ancien régime. Либералы старались смягчить классовые противоречия и приглушить народный гнев. Этим они, по мнению леворадикальных критиков либерализма, в первую очередь большевиков, лишь способствовали продлению жизни обреченного на гибель порядка. Большевики играли на глубоко укорененном в народных слоях стремлении к социальной справедливости, прежде всего к социальному равенству. Российская этика – эгалитаристская и коллективистская, указывал в этой связи русский историк и философ Георгий Федотов; из всех форм справедливости равенство стоит для русских на первом месте.4

 

 

* * *

 

После прихода к власти большевики пытались еще более обострить и без того острые социальные противоречия в стране, разжигая социальную ненависть: «Ни один еще вопрос классовой борьбы не решался в истории иначе, как насилием» — проповедовал 11 января 1918 года Ленин на III Всероссийском съезде Советов. «Насилие, когда оно происходит со стороны трудящихся, эксплуатируемых масс против эксплуататоров, – да, мы за такое насилие! …Да, мы начали и ведем войну против эксплуататоров. Чем прямее мы это скажем, тем скорее эта война кончится».5

Внедрить идею гражданской войны большевики пытались не только в городе, среди промышленных рабочих, но и в деревне. 20 мая 1918 года председатель Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета Яков Свердлов провозгласил: «Только если мы сумеем расколоть деревню на два непримиримо враждебных лагеря, если нам удастся разжечь там гражданскую войну, подобную той, что уже идет в городах, […] лишь тогда мы будем вправе сказать, что мы сделаем с деревней то же, что нам удалось сделать с городом».6

Большевики были уверены, что им удастся мгновенно преодолеть буржуазные порядки и построить новое, никогда еще не существовавшее общество. Троцкий в своих воспоминаниях рассказывает, что Ленин в первое время после прихода большевиков к власти неоднократно заявлял: «Через полгода у нас будет социализм, и мы станем сильнейшим государством на земле».7 Подобно Марксу и Энгельсу, Ленин искренне восхищался эффективностью капиталистической системы. Созданные этой системой структуры (Ленин называл их аппаратами) основатель большевистской партии считал своего рода нейтральными объектами, вполне пригодными для использования и в «социалистическом государстве». Незадолго до захвата большевиками власти Ленин писал: «(Этот аппарат) надо вырвать из подчинения капиталистам … Его надо подчинить пролетарским Советам. … Крупные банки есть тот «государственный аппарат», который нам нужен для осуществления социализма и который мы берем готовым у капитализма, причем нашей задачей является здесь лишь отсечь то, что капиталистически уродует этот превосходный аппарат».8

Декретом от 14.12.1917 о национализации банков и учреждении Госбанка этот замысел Ленина большевики начали претворять в жизнь.

К 28 июня 1918 года все крупные предприятия были национализированы, 21 ноября правительство национализировало практически всю внутреннюю торговлю. Контролируемое государством распределение товаров должно было заменить рынок, который для ортодоксальных марксистов всегда был бельмом в глазу. Левобольшевистский экономист Осинский писал осенью 1918 года: «Рынок – это очаг заразы, из которого постоянно просачиваются возбудители болезни капитализма. Контроль над механизмом общественного обмена сделает невозможным спекуляцию, накопление нового капитала, возникновение новых частных собственников».9

Таким образом, все более усиливающаяся с середины 1918 года экономическая диктатура отнюдь не была всего лишь временной мерой. Партия не просто реагировала на крах механизмов снабжения, но и активно действовала сама. Распад прежних структур понимался как шанс сформировать новые структуры согласно собственным идеологическим представлениям.

 

Наряду с упразднением рынка и последовательным обесцениванием денег, следующим элементом созданной большевиками с середины 1918 года и достраивавшейся в последующие годы системы, которая позже получила наименование «военного коммунизма», являлась всеобщая трудовая повинность.

О всеобщей трудовой повинности Ленин грезил еще до коммунистического переворота. В работе «Удержат ли большевики государственную власть?», датируемой октябрем 1917 года, он писал: «Кто не работает, тот не должен есть» – вот основное, первейшее и главнейшее правило, которое… введут Советы рабочих депутатов, когда они станут властью».10

Этот постулат большевики начали осуществлять уже вскоре после захвата власти. В «трудовом законе» от 10.12.1918 всем гражданкам и гражданам в возрасте от 16 до 50 лет вменялась в обязанность «трудовая повинность».

Многие усматривают в военном коммунизме определенное сходство с немецкой военной экономикой времен первой Мировой войны. Большевики сами неоднократно утверждали, что на создание системы военного коммунизма их вдохновил немецкий опыт. В действительности между обеими системами существовали кардинальные качественные различия. В случае немецкой военной экономики речь шла о чрезвычайном положении в рамках существующей «капиталистической» системы. Военный коммунизм, напротив, подрывал эту систему и служил ее альтернативой. Военная экономика Германии характеризовалась контролем над рынком и частной собственностью, тогда как военный коммунизм упразднил их. Тем самым оказались парализованы важнейшие движущие силы экономики. Будучи ортодоксальными марксистами, большевики, конечно, не уставали говорить о примате экономики, но на деле экономика в системе военного коммунизма всецело зависела от государства, т. е. от политики – экономика была не более чем придатком политики. Этой сменой приоритетов большевики положили начало одному из глубочайших переворотов в новой истории – едва ли не самому радикальному бунту против либеральной модели общества.

 

* * *

 

Но и в Германии того времени борьба с либеральными ценностями, точнее говоря, с демократическим парламентаризмом обострилась до предела. После поражения якобы «не побежденной на поле боя» нации в первой Мировой войне правые все настойчивей демонизировали как победителей, так и отстаиваемые ими демократические ценности.

Суровость Версальского договора, по своему характеру, кстати, не слишком сильно отличавшегося от заключенного немцами победоносного мира на востоке в марте 1918 года (Брест-Литовский мир), поборники национального реванша считали вполне достаточным основанием для того, чтобы смести существующий европейский уклад. Оскорбленное национальное самолюбие стало господствующим мотивом их образа мыслей, определяло их тактику; соображения касательно общеевропейского и христианского наследия уже не играли никакой роли. «Мы – притесняемый народ», – писал в 1923 один из провозвестников так называемой Консервативной революции Мюллер ван ден Брук. «Скудная территория, на которую нас оттеснили, таит в себе огромную опасность, от нас исходящую. Не следует ли нам строить нашу политику на основе этой опасности?»11

Заимствованный у Запада либерализм был провозглашен сторонниками Консервативной революции и других националистических группировок смертельным врагом немцев. Для Мюллера ван ден Брука либерализм был «моральным заболеванием нации», свободой от каких бы то ни было убеждений, выдаваемой за убеждения.12

Характерная для консервативных революционеров псевдоэтическая установка проявляется здесь особенно отчетливо. Те, кто из-за допущенной в Версале несправедливости были готовы разрушить весь европейский порядок, кто готов был насмехаться над гуманизмом, не задумываясь бросали либерализму упрек в равнодушии к морали. Неудивительно, что этот морализаторский имморализм, заранее отпускавший грехи своим сообщникам, но изображавший своих противников неисправимыми преступниками, многим казался весьма заманчивым. Утверждение либеральной системы в Германии представлялось немецким критикам Запада следствием коварных интриг западных демократий. Запад обладает иммунитетом против либерального яда, он не принимает всерьез либеральные принципы, утверждал Мюллер ван ден Брук. Напротив, в Германии либерализм был воспринят буквально. Поэтому его разлагающие принципы сумели привести страну к гибели. Западные государства, неспособные одолеть немцев на поле брани, пытаются сделать это путем революционной и либерально-пацифистской пропаганды. И наивные немцы позволили отравить себя этим ядом.13

Жалость сторонников Консервативной революции к самим себе была столь же безгранична, как и их мания величия. Получалось, что единственным средством, способным облегчить страдания немцев, было мировое господство. Мюллер ван ден Брук разъяснял: «Власть над миром – единственная предоставленная народу перенаселенной страны возможность выжить. Наперекор всем препятствиям порыв людей в нашей перенаселенной стране направлен туда же, его цель – пространство, которое нам необходимо».14

Парламентская демократия представлялась ее немецкими недоброжелателями как «лишенная рыцарских начал». Ноябрьская революция 1918 года не была в состоянии защитить страну от внешнего врага. Поэтому от нее отвернулись солдаты, пишет Эрнст Юнгер. Эта революция, по мнению Юнгера, отвергла такие понятия, как «мужество, честь, отвага».15 Освальд Шпенглер в свою очередь говорит о «неописуемой мерзости ноябрьских дней»: «Ни одного властного взгляда, ничего вдохновляющего, ни одного значительного лица, запоминающегося слова, дерзкого преступления».16

Поборники Консервативной революции в своей критике парламентской демократии и либерализма основывались на традиционно консервативных представлениях и клеймили либерализм как жизнеразрушающую силу. Он якобы разрушает органические связи в обществе и разжигает низменные, эгоистические инстинкты. Не служение общему делу, а собственным интересам – вот к чему зовет либерализм. Карл Шмитт вообще отказывался признать Веймарскую республику государством. В ней, утверждал Шмитт, отдельные сегменты общества (партии, объединения и т.п.) захватили власть, которую используют исключительно в собственных интересах. Государство как олицетворение общенациональных задач упразднено. Главной и неустранимой слабостью так называемого законодательного государства эти критики считали мнимую неспособность такого государства принимать решения, справляться с реальной опасностью. В законодательном государстве властвуют не люди, не правители, а буква закона, сетовал Карл Шмитт. Исходное понятие господства, согласно Шмитту, стало недействительным, подменено абстрактными нормами.17 Последователь Шмитта Эрнст Форстхофф вторил учителю: честь и достоинство – личные понятия; правовое государство, которое сводит на нет все личное, лишено достоинства и чести.18

Так зародилась в кругах консервативных революционеров тоска по настоящему властителю, по «цезарю». Харизматический вождь, чье появление предсказывали крупные европейские мыслители на рубеже XIX-XX в., одни с беспокойством, другие – с надеждой, должен был сбросить власть безликих учреждений, заменив ее диктатом персонифицированной воли.

Грезы консервативных революционеров о национальной диктатуре, об упразднении либерального государства «без чести и достоинства», о Германии, готовой к войне, грезящей о безграничной экспансии, вплоть до господства над миром, их тоска по сильной руке, по завершающей историю «третьей империи» закономерно должны были воплотиться в фактически установленный 30 января 1933 года Третий рейх. Победы НСДАП на выборах в парламент в начале 30-х годов вызвали ликование у большинства консервативных революционеров. К немногочисленным скептикам относились Эрнст Никиш вместе со своей группой «Сопротивление» и Эвальд фон Клейст-Шменцин. В элитарных кругах Консервативной революции иронизировали над плебейским характером национал-социалистического движения, да и косо посматривали на попытку Гитлера захватить власть не революционными, а легальными парламентскими средствами; но это были малосущественные детали. В глазах большинства радикальных критиков веймарской демократии, принадлежавших консервативно-революционному либо правому лагерю, взлет НСДАП означал конец ненавистной им либеральной эпохи и начало национального возрождения. Вот почему в первое время после образования Третьего рейха они относились к новому государству – не без основания — как к собственному детищу. Но это была история с учеником чародея. Лишь постепенно им стало ясно, каких демонов они растревожили. Утрата иллюзий приняла весьма широкие масштабы.19

 

* * *

 

Борьба с либеральными моделями развития достигла кульминации к началу тридцатых годов и в Советской России. После победы в гражданской войне большевикам пришлось отказаться от попытки немедленно воплотить в жизнь коммунистическую утопию. Мятежи против системы военного коммунизма приобрели в то время масштабы чуть ли не новой гражданской войны. Последним предупреждением для большевиков стало восстание кронштадских матросов. Еще в дни восстания Ленин заявил, что диктаторские меры в экономике были обоснованными только во время гражданской войны. Теперь война окончилась и продолжение этой политики более не оправдано: «Пока мы не переделали (крестьянство), пока крупная машина его не переделала, надо обеспечить ему возможность свободы хозяйничать».20

Была провозглашена новая экономическая политика. Объекты ненависти ортодоксальных марксистов – частная собственность и свободный рынок – были частично реабилитированы.

Итак, намерение осуществить общественную утопию с первого раза не удалось. Однако эта утопическая идея отнюдь не перестала вдохновлять партию. Победив в гражданской войне, большевики осуществили только политическую часть своей программы – теперь партия обладала неограниченной монополией власти в государстве. Но в стране, где огромное большинство населения составляли крестьяне, эта всевластная партия представляла собой не более чем кучку людей. Не существовало сколько-нибудь значительного социального слоя, на который могла бы опереться партия. Большевики же мечтали о приумножении и укреплении класса, от имени которого они правили, и о возобновлении «социалистического наступления», приостановленного в 1921 году. Особенно после крушения надежд на всемирную революцию, в частности после так называемого немецкого Октября 1923 года, партии требовались новые масштабные задачи.

Пробил час Сталина. Нереальной мечте о мировой революции Сталин противопоставил реалистическую на первый взгляд концепцию «построения социализма в одной отдельно взятой стране». Выяснилось, что за «мягкие» годы НЭПа большевизм отнюдь не растерял своей воинственности. Его волюнтаристски-утопический потенциал в двадцатые годы не был израсходован. Именно к этому потенциалу теперь апеллировал Сталин. Большевистское руководство вновь попыталось посредством массового террора подогнать под свою доктрину социальную действительность. На этот раз, однако, у крестьян решили отнять не только продукты их труда, но и всю их собственность. Так был аннулирован один из важнейших результатов большевистской революции – радикальная земельная реформа 1917 года. Георгий Федотов говорил в 1930 году: то, что ныне происходит в России, – не продолжение Октябрьской революции, а новая революция, цель которой отменить завоеванное в Октябре освобождение крестьян.21

Сопротивление крестьян было отчаянным. Но в противостоянии тоталитарному государству, где господствующая верхушка сосредоточила в своих руках не знавшую прецедентов власть, у них не было шансов на успех. Задача, которая многим казалась неосуществимой, – экспроприация ста с лишним миллионов крестьян – была выполнена.

Несмотря на скрытое и явное сопротивление крестьян, внутри большевистской партии преобладали сторонники «революционной атаки» на деревню. Эта атака должна была раз и навсегда покончить с непопулярной в партии новой экономической политикой. Революционная лихорадка охватила широкие партийные круги, для которых коллективизация и тесно связанная с ней программа индустриализации были как бы возвращением к романтической эпохе революционных экспериментов и социальных грез – к военному коммунизму. Частная собственность и свободный рынок в Советском Союзе в результате сталинской революции были в значительной мере упразднены. Теперь режим мог безраздельно распоряжаться всем экономическим потенциалом страны, ее материальными и человеческими ресурсами. Именно это, а не чаемое повышение урожайности, стало реальным итогом коллективизации. Только теперь могли развернуться фанатики централизованной плановой экономики. С крайне непростым сосуществованием государственного и частного экономических секторов, повлекшим за собой множество конфликтов, было покончено. Свободное развитие экономических сил, выглядевшее в глазах марксистов как воплощение хаоса, было остановлено суровой государственной регламентацией. Казалось, наступила новая эра. Она завораживала не только сталинистов.

Не следует забывать, что примерно в это же время на Западе разразился мировой экономический кризис, значительно поколебавший веру в способность либеральной экономической системы к саморегулированию. Возросло число приверженцев централизованных экономических методов.

Такое неожиданное сближение со сталинизмом можно было наблюдать, прежде всего, в лагере марксистских критиков Сталина. То, что почти все средства производства в СССР отныне находились в руках государства, эти люди безоговорочно приветствовали. Типичным можно считать высказывание Троцкого, одного из самых острых критиков сталинистской системы. В 1936 году он писал:

«Крушение советского режима неминуемо привело бы к крушению планового хозяйства и, тем самым, к упразднению государственной собственности. […] Падение нынешней бюрократической диктатуры [диктатуры Сталина – Л.Л.], без замены ее новой социалистической властью, означало бы, таким образом, возврат к капиталистическим отношениям, при катастрофическом упадке хозяйства и культуры».22

Национализация средств производства и коллективизация сельского хозяйства были безоговорочно поддержаны и другими критиками Сталина в левом лагере. Оценка, данная этим процессам бывшим членом левой оппозиции в КПГ Артуром Розенбергом, была крайне апологетической. В своей «Истории большевизма» (1933) он разъяснял: «Когда ГПУ набросилось на кулаков, многие крестьяне полагали, что вслед за этим начнется тотальное преследование русского сельского населения. Но Сталин и Советское правительство никогда, даже в самых отдаленных мыслях, не планировали вести войну против массы российских крестьян».23

Допустимо ли заключить на основании таких высказываний, что Розенберг не имел доступа к информации о тогдашнем положении в Советском Союзе? Едва ли. В начале 30-х годов как западные, так и русские социал-демократы неоднократно и подробно сообщали об ужасах коллективизации. Розенбергу, одному из лучших знатоков рабочего движения, была, конечно, известна по крайней мере часть этих сообщений. То, что он воспринимал эти данные селективно, свидетельствует об идеологической узколобости.

Бесчеловечность, с которой проводилась коллективизация, не могла коснуться одних лишь крестьян, – она неизбежно должна была распространиться и на другие слои населения. Ближайшей жертвой коллективизации стали те, кто сыграл в ее осуществлении решающую роль.

 

* * *

 

Частичная идентификация троцкистов и других оппозиционных коммунистам левых сил со сталинизмом напоминает еще об одном трагическом недоразумении того времени – о частичном отождествлении немецких консерваторов с целевыми установками Гитлера при одновременном скепсисе относительно методов, какими Гитлер пытался достичь этих целей. Упразднение Веймарской демократии и отмена ограничений, наложенных Версальским договором, большинство немецких консерваторов считало выдающимся успехом Гитлера. Заключение инакомыслящих в концентрационные лагеря и превращение евреев в людей второго сорта они рассматривали как вынужденные издержки. Тенденция тоталитарного режима к все большей радикализации, таящаяся в нем угроза в конечном итоге обратиться и против тех, кто его поддерживал, даже против его основателей, недооценивалась ни в Германии, ни в Советском Союзе.

Головокружительные успехи Гитлера и Сталина были обусловлены, таким образом, отнюдь не только фанатической преданностью клевретов, но и близорукостью их союзников: в первом случае – немецких консерваторов, во втором – старых большевиков. И те, и другие, вопреки собственным опасениям, считали деспотов своими единомышленниками. Военный историк Манфред Мессершмидт указывал в этой связи на «частичное совпадение целей».24 В 1933 году НСРПГ пришла к власти в большой мере благодаря временному компромиссу с консервативными группировками, этот компромисс должен был быть оплачен. Захватив власть, Гитлер отказался от радикальных экономических и социальных перемен и обуздал социал-радикальное крыло своего движения, которое помышляло о «второй революции» (Эрнст Рем и другие). Но так как новый общественный переворот был для национал-социалистической «революции» исключен, единственным вентилем, способным дать выход напряжению, оказалась не знающая предела территориальная экспансия вовне. Чтобы не подвергать опасности якобы гарантированное Гитлером внутриполитическое равновесие сил, его консервативные партнеры, за немногими исключениями, воздерживались от решительного сопротивления рискованным шагам Гитлера на внешнеполитической сцене.

Отмеченное Мессершмидтом «частичное совпадение целей» не ограничивалось политикой. Многие представители консервативной элиты усвоили нацистскую идеологию и даже взяли на вооружение гитлеровскую риторику – несмотря на то, что, к примеру, национал-социалистическая расовая теория в значительной мере выхолащивала такие центральные для национал-консервативных сил понятия, как «нация» и «государство». Это обстоятельство еще в 1931 году тонко подметил немецко-русский социал-демократ Александр Шифрин. Он писал, что понятие расы подрывает понятие нации и государства – в результате государство превращается в исполнительный орган для сохранения и укрепления расы.25

Война против Советского Союза сознательно планировалась Гитлером как война нового типа — как мировоззренческая война на уничтожение.26 Но и это не вызвало сколько-нибудь решительного протеста у консервативных союзников Гитлера. Хуже того, аргументы «фюрера» увлекли даже некоторых генералов. Так, например, командующий 6-й армией генерал-фельдмаршал Рейхенау заявил: «Солдат на Востоке – не только боец по правилам военного искусства, но и носитель непреклонной народной идеи и мститель за все зверства, совершенные против немцев и родственных им народов. Поэтому солдат должен полностью осознавать необходимость жестокого, но справедливого наказания еврейских представителей низшей расы».27

Сопротивление задуманной Гитлером новой форме войны, не признающей никаких ранее принятых этических и военных норм, было оказано лишь немногими представителями традиционных немецких элит. Большинство консерваторов, в сущности, смирилось со всем этим. Английский историк Алан Баллок указывает, что генеральный штаб, обычно столь самоуверенный, в годы второй Мировой войны практически превратился в послушный инструмент режима.28

 

* * *

 

Но и принимавший все более радикальные формы сталинский террор, который с 1936 года обрушился и на старую большевистскую гвардию, не встретил сколько-нибудь серьезного сопротивления со стороны прежних соратников Сталина.

Существенной чертой сталинистской системы было то, что ее создатель не доверял не только контролируемым – подчиненному обществу, – но и самим контролерам – всевластному партаппарату. Отсюда и кампания по уничтожению коммунистической элиты, которая была подлинным базисом этой системы. Сталин, судя по всему, считал свой режим стабильным и надежным лишь при условии, когда никто из власть имущих не мог чувствовать себя уверенно.

Об организованном сопротивлении тирану со стороны партийной олигархии не могло быть и речи. Большевики, ставшие жертвами Сталина, как правило, считали себя связанными возникшим в ленинские времена «большевистским кодексом чести». Этот кодекс запрещал применять насилие по отношению к противникам внутри партии. Правда, Ленин характеризовал диктатуру пролетариата как «ничем не ограниченную, не связанную никакими законами и никакими правилами власть». Внутри партии, однако, большевики в ленинский период соблюдали определенные правила игры. При всей своей исключительной жесткости, внутрипартийная дискуссия, как правило, не выходила за рамки словесных баталий. Большинство большевиков осталось верным этой традиции и во время Большого террора. Отступление от «большевистского кодекса чести» они и теперь считали недопустимым – в то время как для Сталина в борьбе с партийными соратниками не существовало никаких табу. Троцкистска Сафонова, случайно пережившая террор тридцатых годов, вспоминала: «Мы принципиально отвергали террор и никогда не прибегали [в борьбе со Сталиным] к актам насилия».29

Эта позиция удивительным образом напоминает позицию старой немецкой элиты по отношению к Гитлеру. Большинство немецких консерваторов не допускало использование насилия против гитлеровской тирании: как и старые большевики в Советской России они ссылались на «кодекс чести» – для них это была клятва верности «вождю немецкого рейха и народа». Вдобавок насильственное устранение режима парализовалось страхом перед анархией и коммунизмом. В свою очередь большевистские критики Сталина отказывались от применения насилия не в последнюю очередь из страха перед реставрацией капитализма. Для Сталина и Гитлера не были тайной моральные табу оппонентов. Биограф Гитлера Конрад Хайден пишет, что Гитлер знал своих противников лучше, чем они сами, внимательно наблюдал за ними и отлично умел использовать чужие слабости.30 Эти слова Хайдена вполне применимы и к Сталину.

 

* * *

 

Трагическая участь большевиков, ставших жертвами Большого террора, не снимает с них ответственность за сталинский деспотизм. Путем насилия они собирались построить социалистический рай на земле. Вместо рая они создали систему, которую российский философ Бутенко в годы горбачевской перестройки охарактеризовал как «ад на земле». И такое развитие событий отнюдь не было чем-то непредсказуемым. Террор породил террор, и «революция пожрала своих детей».

Так революционный идеал, которому радикальная русская интеллигенция беззаветно служила на протяжении целого столетия, был дезавуирован именно тем политиком, который, по мнению огромной массы коммунистов, не исключая многих прежних скептиков и критиков, был «величайшим стратегом революционной борьбы» и «олицетворением партийной воли и разума» — Иосифом Сталиным.

«Вождь немецкого рейха и народа», в котором многие из соотечественников видели величайшего немца в истории, со своей стороны дезавуировал социал-дарвинистские идеи, обнажил каннибальскую суть расовой теории.

Разумеется, вера в революцию с одной стороны и в социал-дарвинистские идеи о праве сильного с другой – не являются типично русским или немецким феноменами. Однако именно русские провозвестники революционной идеи и немецкие поборники расистско-национальной идеи сумели, каковы бы ни были причины этого успеха, одержать полную победу в своих странах. Все альтернативные политические модели были сметены вместе с приверженцами этих моделей. Это открыло дорогу режиму произвола. Такой режим не останавливается ни перед чем.

Национал-социалистический режим достиг вершины своей радикальности незадолго до своего краха. Почитатель Рихарда Вагнера Гитлер пытался инсценировать гибель Третьего рейха как «сумерки богов». Гитлер считал себя и «новый порядок» апогеем немецкой истории. С его смертью должна была завершиться и немецкая история. В марте 1945 года Гитлер заявил в беседе с министром вооружений Шпеером:

«Если будет проиграна война, исчезнет и немецкий народ. Нет необходимости сохранять основы, которые нужны немецкому народу для продолжения примитивного существования. Напротив, лучше уничтожить сами эти основы. Ибо народ проявил свою слабость, и будущее исключительно принадлежит более сильному восточному народу. Все, что останется после этой битвы, и без того неполноценно, ибо все наиболее ценные представители нации погибли на фронте».31

Так крах немецкого особого пути сопротивления западным идеям открытого общества, правового государства и суверенности человеческой личности ознаменовался беспримерным саморазрушением.

Опустошительный опыт второй Мировой войны привел к коренному изменению политической культуры, причем не только в Германии, но и на всей западной половине европейского континента. В конце концов стало понятно, что обожествление так называемого здорового национального эгоизма, характерное для 19 века, ведет к гибели. Этот опыт лег в основу европейских процессов интеграции.

После смерти Сталина выяснилось, что не только национал-социалистическая, но и сталинская система была тесно связана с личностью вождя и пережить его у нее не так много шансов. Буквально через несколько дней после смерти диктатора его ближайшие соратники, «послушные исполнители», приступили к постепенному, робкому демонтажу сталинской системы. Спустя месяц после кончины диктатора не кто иной, как многолетний руководитель сталинских органов террора Берия выступил против применения органами госбезопасности «изуверских методов допроса» и запретил пытки. Осуждению подвергся не только произвол органов террора, но и культ личности вождя. На пленуме ЦК в июле 1953г. глава советского правительства Маленков говорил: «Вы должны знать, товарищи, что культ личности т. Сталина в повседневной практике руководства принял болезненные формы и размеры, методы коллективности в работе были отброшены, критика и самокритика в нашем высшем звене руководства вовсе отсутствовала. Мы не имеем права скрывать от вас, что такой уродливый культ личности привел к безапелляционности единоличных решений и в последние годы стал наносить серьезный ущерб делу руководства партией и страной».32

XX съезд КПСС в феврале 1956 года, на котором произошло «посмертное свержение тирана», положил начало процессу, который, несмотря на все попытки реставрации спохватившейся верхушки, уже нельзя было остановить. Этот процесс вел к постепенному отходу страны от революционного, классово-антагонистического особого пути, на который она вступила в 1917 году. Часть российской общественности дистанцировалась от господствующей с 1917 года этики классовой борьбы и повернулась лицом к универсальным ценностям, таким как права человека. Это в первую очередь относится к сформированному в шестидесятые годы правозащитному движению. Конечно, это движение не сумело оказать влияния на широкие слои населения, оно осталось изолированным даже в среде самой интеллигенции. Тем не менее, правозащитникам удалось основательно изменить политическую культуру в СССР. В несвободной стране они действовали, по словам одного из ведущих диссидентов Андрея Амальрика, как свободные люди. Они снова ввели в обиход такое запрещенное понятие, как «оппозиция».33 Единоборство маленькой группы советских правозащитников с автократическим государством на первый взгляд напоминает противостояние революционной российской интеллигенции российскому самодержавию в XIX – начале XX веков. Однако многие правозащитники сознательно дистанцировались от своих предполагаемых предшественников, во всяком случае, от их идеологии. Представители правозащитного движения отвергали типичную для старой интеллигенции идеализацию революции и отказались от методов насильственного достижения «благих целей». В отличие от прежней революционной интеллигенции они стремились не к построению земного рая, но к восстановлению действующих во всем цивилизованном мире общечеловеческих норм и ценностей. Напрямую достичь своих целей им не удалось, все их организационные структуры были разгромлены к концу семидесятых – началу восьмидесятых годов. И все же они победили. Об этом свидетельствует то, что провозглашенное Горбачевым «новое мышление» во многих пунктах – осознанно или нет – опиралось на разработанные правозащитниками принципы. Тем самым Генеральный секретарь ЦК КПСС невольно совершил одно из крупнейших преобразований в истории XX века. Ибо «мораль классовой борьбы», сердцевина коммунистической идеологии, никак не согласовалась с декларируемым Горбачевым «приоритетом общечеловеческих ценностей».34 Господствующая прежде коммунистическая иерархия ценностей была расшатана, а вместе с ней и весь политический фундамент прежнего государственного строя. Начался постепенный «возврат России в Европу» – с многочисленными отступлениями, тернистый путь страны к «открытому обществу».

 

Перевод: Дмитрий Атлас

1 Plessner, Helmuth: Die verspätete Nation. Stuttgart 1974.

2 Франк, Семен: Крушение кумиров. Berlin 1924, с. 15f.

3 Schieder, Theodor: Das Problem der Revolution im 19. Jahrhundert, in: Staat und Gesellschaft im Wandel unserer Zeit. Studien zur Geschichte des 19. und 20. Jahrhunderts. 2. Aufl., München 1970, S. 11-57.

4 Федотов, Георгий: Народ и власть, Вестник РСХД, 94, 1969, с. 89.

5 Ленин, ПСС, т. 35, с. 265, 268.

6 Цит. по Pipes, Richard: Die Russische Revolution. Band 2, Berlin 1992, S. 650.

 

 

7 Trockij, Lev: Über Lenin. Material füreinen Biographen, Frankfurt/Main 1964, S.106.

8 Ленин, ПСС, Москва 1962, т. 34, с. 107.

9 Pipes, Die Russische Revolution, Band 2, S. 572.

10 Ленин, ПСС, т. 34, с. 311.

11 Moeller van den Bruck: Das dritte Reich. Hamburg 1931, S. 71f.

12 Там же, S. 69ff.

13 Там же.

14 Там же, S. 63, 71f.

15 Ср. Bastian, Klaus-Friedrich: Das Politische bei Ernst Jünger (Diss.). Heidelberg 1963, S. 66.

16 Spengler, Oswald: Preußentum und Sozialismus. München 1920, S. 11.

17 Schmitt, Carl: Legalität und Legitimität. München-Leipzig 1932; ders.: Der Hüter der Verfassung. Tübingen 1931; ders.: Der Begriff des Politischen, 4. erw. Aufl. Berlin 1963.

18 Forsthoff, Ernst: Der totale Staat. Hamburg 1933, S. 13 und 20.

19 См. Kuhn, Helmut: Das geistige Gesicht der Weimarer Zeit, in: Zeitschrift für Politik, 8, 1961, S. 1-10, hier S. 4.

20 Ленин: ПСС, т. 43, с. 29.

21 Федотов, Георгий: Проблемы будущей России, Современные записки, 43, 1930, с. 406-437.

22 Trockij, Lev: Die verratene Revolution, Zürich 1958, S. 244.

23 Rosenberg, Arthur: Geschichte des Bolschewismus. Frankfurt/Main 1987, S. 243.

24 Messerschmidt, Manfred: Die Wehrmacht im NS-Staat, in: Bracher, Karl Dieter / Funke, Manfred / Jacobsen, Klaus-Adolf (Hrsg.), Deutschland 1933-1945. Neue Studien zur nationalsozialistischen Herrschaft. Düsseldorf 1992, S. 377-403.

25 Schifrin, Alexander: Gedankenschatz des Hakenkreuzes, in: Die Gesellschaft, 2, 1931, S. 97-116, hier S. 114f. 40 годами позже к аналогичному выводу пришел американский советолог Такер. Он охарактеризовал национал-социалистов как «фарисеев национализма» (Tucker, Robert C.: On revolutionary mass-movement Regimes, in : The Soviet political Mind. Stalinism and post-Stalin Change. New York 1971, S. 16); cр. также Buchheim, Hans: Das Dritte Reich. Grundlagen und politische Entwicklung. München 1958, S. 57f.

26 См., в частности, Boog,. Horst / Forster, Jürgen / Hoffmann, Joachim / Klink, Ernst / Müller, Rolf-Dieter / Ueberschär, Gerd R.: Der Angriff auf die Sowjetunion. Frankfurt/Main 1996.

27 Там же, S. 1246.

28 Bullock, Alan: Hitler. Eine Studie über Tyrannei. Düsseldorf 1977, S. 659f.

29 Феофанов, Юрий: Мы думали, что так надо, Неделя, 41, 1988, с. 11, 13.

30 Heiden, Konrad: Adolf Hitler. 2.Band. Ein Mann gegen Europa. Zürich 1937, S. 266.

31 Цит. по Thamer, Hans-Ulrich: Verführung und Gewalt. Deutschland 1933-1945. Berlin 1986, S. 760.

32 Цит. по Правда, 3.1.1991, с. 5.

33 Amalrik, Andrej: Aufzeichnungen eines Revolutionärs. Berlin 1983, S. 44-52.

34 Горбачев, Михаил: Перестройка и новое мышление, Москва 1987, с.149.