Мы, оглядываясь, видим лишь руины.
          И. Бродский

Если бы человеку, брошенному на дороге, была дана возможность видеть одновременно и то пространство, которое покидает, и то, в которое уходит, то сделал бы он хоть один шаг?

Если бы человеку, брошенному в поток Хроноса, была дана возможность проживать одновременно и то прошлое, которое оставляет, и то будущее, к которому устремляется, то прожил бы он хоть один миг?

Если бы человеку, брошенному в лабиринты познания, была дана возможность выбора: возвращаться в до-знаемое, уже-не-ведомое, или устремляться к еще-не-ведомому, сверх-знаемому, – то блеснула бы в сознании хоть одна искра смысла?

Вы скажете: «ситуация буриданова осла». Нет, не совсем так. Все мы – буридановы ослы бытия – остаемся голодными в симметрии равнозначного выбора. Но онтический выбор между сущностным и лишенным сущности, и этический, между Богом и дьяволом, а также выбор между концом и началом пути, между ценным и тем, что ценности не имеет, принципиально не таков. И если путь-спуск ведет с горы в бездну, то, может, все же лучше оглянуться? (Впрочем, оглянуться – это ведь не обязательно вернуться к началу, но хотя бы вспомнить, откуда падаешь). А если путь-восхождение ведет из пропасти к вершине, то стоит ли оборачиваться вспять? (Впрочем, опять-таки, оборачиваться – это ведь не обязательно вновь падать, но хотя бы вспоминать, из какой пропасти отважился выбраться). «Жена же Лотова оглянулась позади его, и стала соляным столпом»1

Откуда, если не из веры в абсолютную искупительную Истину, берет начало моральный ригоризм уроков Лота: решимость идти не оглядываясь, мужество смотреть лишь вперед, не возвращаться в минувшее, от которого жаждешь уйти, ни мыслью, ни словом, ни делом, ни даже взглядом?

Мы, оглядываясь, видим… не только руины. Ибо руины – указательные знаки. И они указуют на корни и истоки. Если бы культуры не оглядывались на Содом безумной и страшной истории, с ее Освенцимом и Чернобылем, но лишь устремлялись, как Лот, ко спасению, то не превратились бы они в сообщества уродливых манкуртов? Соляной столп – это символ беспамятства или наказания памятью? Образ освобождения от мучительной ноши прошлого или напоминание о том, сколь она невыносима? Знак невозможности разорвать узы прошедшего или апология культурной забывчивости? Нет, конечно же, не призыв к тотальной амнезии. Однако…

На старинных гравюрах аллегорию богини памяти Мнемозины изображали двуликой. Один ее лик вглядывался в прошлое, другой в будущее. Может, Двуликому Янусу памяти культур и подвластно вглядываться сразу в прошлое и будущее, свое и чужое, внутреннее и внешнее, бытие и ничто… Но подвластно ли человеку двигаться вперед с лицом, повернутым назад? «Как души смотрят с высоты на ими брошенное тело»… Впрочем, разве не так, с оглядкой-памятью в то, чего уже нет, и движутся к тому, чего еще нет, Личность, История, Культура?

 

Вспоминайте жену Лотову

 

Вы спросите: к чему эта затянувшаяся интродукция? О чем, собственно, речь? – Вероятно, о метафизике оглядывания в ситуации перехода. Или так: о запрете обращаться вспять и его нарушении. Или, может, так: о том, каков же выбор человека, преодолевающего всевозможные границы, идти с оглядкой или безоглядно?

Скажем, в пространственном измерении: уходя в изгнание из родного дома (города, края) почему бы не оглянуться ностальгически-прощальным взглядом?

Или во времени: уходя в старческое умудренное созерцание, отчего бы не обернуться мысленно ко временам наивного невежества?

Или в этическом смысле: скажем, освобождаясь от уз времен насилия и зла, разве не следует как можно более пристально вглядеться в зрачки уходящего века и, памятуя о том, что история никого никогда ничему не научила, все же попытаться не споткнуться дважды об один и тот же камень?

Прошлое прошлó, но прошлое не прóшло…

А потому и в любом духовном прорастании, должно быть, прошлое не исчезает, а преображается. Так «я» смотрит на «до-я». Перерастая самого себя, сбросив одеяния прежнего, «ветхого», неужто о нем и вовсе не вспоминать? И как змея, попросту забыть о совлеченной коже, что никчемно пылится у дороги, и ползти дальше? Да и что значит не обращаться вспять? Не вглядываться глазами «нового» человека в прежнего? Может, забыть о корнях и родословиях, забыть, откуда ты родом? Или, напротив, отыскав новые корни и вплетая себя в новое родословие, отсекать лишнее, неподлинное?

Что там, в прошлом (точнее, в том отблеске прошлого, которое пребывает на зыбкой грани настоящего, в исчезающем следе уже не существующего, хранимом забывчивой памятью)? Если позади – свет истоков, то как идти без оглядки? Но если тяжесть зол, нераскаянных грехов, мерзостей и обид, то возможно ли не «омыв слезами», то бишь, сущностно не отделившись от прошлого, идти дальше?

Нет, не стоит искать универсальных ответов. И вообще, наверное, искать каких бы то ни было ответов, ибо они способны убить вопросы.

Попробуем всего лишь провести один небольшой мысленный эксперимент. Его можно назвать опытом погружения. От поверхности – в глубину. В бесконечную анфиладу символических смыслов… например, таких слов евангелиста Луки: «Вспоминайте жену Лотову»2. Странно… Вспоминать о том, кто вспомнил, оглянулся и… застыл соляным столпом? Перед нами парадоксальный призыв, предписывающий и вместе с тем запрещающий, притягивающий и вместе с тем отталкивающий: должно вспоминать (стало быть, оглядываться вспять и размышлять) о том, кто нарушил запрет «оглядываться вспять».

Чтобы понять Библию, – писал Блез Паскаль, – нужно открыть в ней такой смысл, в котором бы согласовались все взаимно противоречащие мес­та3. И уж если осмелиться погружаться в бездну сотканного из противоречий библейского текста, невольно придется воспользоваться надежными, веками проверенными герменевтическими правилами спуска на глубину и соответствующим интеллектуальным снаряжением, именуемым обычно «теорией четырех смыслов» (буквальный, аллегорический, моральный, анагогический).

Возможно, средневековая экзегетика библейского слова имела истоком представления иудаизма. Во всяком случае, древнееврейское учение ПРДС, или Пардес, также учило восходить от буквы Писания к его высшему смыслу через ряд из четырех уровней-ступеней прочтения текста (восходить или углубляться? – в рассуждениях абстрактного рода, как известно со времен Гераклита, «путь вверх и вниз одно и то же»). Так, путь по­знания Торы начинается с простого смысла (пешат), затем углуб­ляется в постижение намеков (ремез), после них приоткрывается смысл толкований (дераш). И лишь в недосягаемом пределе сквозь символы и ино­сказания просвечивает глубина Тайны (сод).

Углубление и восхождение к тайне в чем-то подобно совлечению завес – покровов скрытого знания. Чтение текста – словно бы припоминание прячущегося за покровами, игра в священный бисер букв и слов с мерцающими, бесконечно ускользающими и взаимно перетекающими смыслами.

Что ж, начнем погружение…

 

Буквальный смысл, или Пешат

 

Стих тридцать второй семнадцатой главы Евангелия от Луки «Вспоминайте жену Лотову» обращает мысль к последнему пределу человеческой экзистенции, подводит к границам человеческого постижения (или непостижимости). Это ожидание грядущего суда: «В тот день, когда Сын Человеческий явится»… Как сказал бы христианский мыслитель, это предвкушение мгновения «полноты времен», или, иначе, мига срыва экзистенции в трансценденцию. Вспомним поэтическое описание в Новом завете: Павел говорит, что мир прейдет во мгновение ока, 4Или апокалиптический миг как «атом вечности» в «Откровении» Иоанна Богослова: времени уже не будет,  ­­  5Именно в тот день, – говорит Лука, – «кто будет на кровле, а вещи его в доме, тот не сходи взять их; и кто будет на поле, также не обращайся назад: Вспоминайте жену Лотову. Кто станет сберегать душу свою, тот погубит ее; а кто погубит ее, тот оживит ее»6.

Сверхмыслимый миг, непостижимая точка развилки и выбора: гибель versus спасение. Третьего не дано. Оборачивающийся назад погибает, уходящий без оглядки спасается. Здесь «сберечь душу» – прилепиться к временному, лишиться вечности. А «погубить душу» – без сожаления расстаться с прошедшим. Вот она, «невыносимая легкость бытия», точнее, невыносимая легкость расставания с тем, что мнится бытием. Ведь глядящий вспять «сохраняет себя» прежнего, привязывается к тому, чего, в сущности, нет, тщетно пытается схватиться за неподлинное. Напротив, отворачивающийся от прожитого расстается с собой «прежним» и устремляется к бытию вечно живого подлинного «есть».

Призыв «не обращайся назад» здесь аналог весьма своеобразного memento mori. Стих словно бы приуготовляет душу к последнему мигу, успокаивает, мол, все прейдет, упражняет в смирении, учит приятию неминуемой смерти всего, что живет и исчезает во времени, мудро советуя, переходя порог, не прилепляться к прошедшему. Глядеть не в черную точку Ничто позади себя, но лишь – в разверзающуюся вечность Иного: не-бытия, сверх-бытия, за-бытия.

Цепь памяти – перебирание, один за другим, мнемонических узлов. Евангелист Лука, вспоминая жену Лотову, призывает и нас вспоминать о ней, тем самым обращая к ветхозаветной притче о спасении семейства Лота и сдвоенному поучению-запрету: «Когда же вывели их вон, то один из них сказал: спасай душу свою; не оглядывайся назад, и нигде не останавливайся в окрестности сей; спасайся на гору, чтобы тебе не погибнуть»7.

Откуда пришел древний запрет не оглядываться? Почему, уходя из гибнущего града, нельзя оборачиваться? Может, потому, что оглянешься – и соблазнишься вернуться к тому, чего нет. Или так: отвернешься от истины, ибо вернешься к тому, что само отвернулось от истины. Соляной столп – не «соль земли», нет, это плата за то, что поддался соблазну возвращения.

И праведник шел за посланником Бога,

Огромный и светлый, по черной горе.

Но громко жене говорила тревога:

Не поздно, ты можешь еще посмотреть

На красные башни родного Содома,

На площадь, где пела, на двор, где пряла,

На окна пустые высокого дома,

Где милому мужу детей родила.

Взглянула, – и, скованы смертною болью

Глаза ее больше смотреть не могли;

И сделалось тело прозрачною солью

И быстрые ноги к земле приросли.

Кто женщину эту оплакивать будет?

Не меньшей ли мнится она из утрат?

Лишь сердце мое никогда не забудет

Отдавшую жизнь за единственный взгляд.

 

Так писала Анна Ахматова, вспоминая «Лотову жену». И это явно не ода спасшемуся праведнику, но поэтическое оплакивание его погибшей жены. Не панегирик уходу, а плач по невозвращению. Так же, как во времена Лота пролившийся с неба дождь огненный и серный истребил Содом, согласно евангелисту Луке, будет и в тот Последний день, когда обернуться значит погибнуть. «Единственный взгляд» в прошлое здесь не потеря жизни, а потеря вечности. Цена спасения – уйти из земной жизни не оглядываясь.

Так, но разве не все те же библейские поучения неизбывно зовут перед переходом любой границы: дня и ночи, новой недели, года, наконец, жизни и смерти, не говоря уже о пороге завершения мировой истории в целом, – окинуть взором прожитое и раскаяться в содеянном, «вспомнить» минувшее, подвести итоги, собрать разбросанные камни? А это значит: в конце каждого витка существования «оглянуться вспять». Одна максима предписывает оглянуться в прошлое, другая запрещает: не оборачивайся. Сдвоенность и противоречивость библейской символики умножает вопросы. Очевидно, буквальное прочтение все же не проясняет смысла, но лишь расставляет мысленные многоточия…

Итак, время спуститься на иную отметку – аллегорических толкований.

 

Аллегорический смысл, или Ремез

 

«Пограничная» ситуация притчи о спасении семейства Лота дает возможность раскрыть веер переливающихся интерпретаций. Достаточно ясная, прозрачная пространственная конструкция невольно вызывает в памяти логику «обрядов перехода». Два топоса: Содом, или «дольний мир», и гора, «мир горний». Первый – град времени и бренности, греха и тления. Второй – нетленный град вечного света истины и спасения. Между ними и разыгрывается экзистенциальная драма человека перехода, который из первого града уже вышел, а во второй еще не пришел. Два возможных исхода, два поучительных примера перехода «состоявшегося» и «несостоявшегося», в Ветхозаветной истории являют Лот (и его дочери), с одной стороны, и Лотова жена – с другой.

Согласно Арнольду фон Геннепу, любой «обряд перехода» включает три стадии. Первая, «прелиминарная», представляет собой отделение от покидаемого мира. Вторая, «лиминарная» – своего рода нейтральный период выключенности из бытия, «пустыня бесстатусности», или символическая смерть. Третья стадия перехода, «постлиминарная» – рождение в новом качестве, включение в новую жизнь8. Пересекает ли человек границу своего-чужого, переходит ли из одной возрастной стадии в другую, включен ли в ход ритуала посвящения, изменения социального или духовного статуса, так или иначе оказывается во власти все той же логики трех стадий перехода. Тому, кто не сумел отвернуться от прежнего, не под силу оказаться по иную сторону барьера. Тому, кто не нашел в себе мужества отделиться от прошлого, не «выйти из самого перехода». В этом смысле, «оглядывание вспять» означает бессилие проститься с покидаемым миром. Застыть соляным столпом – остаться навеки в самой границе, которую так и не преодолел, провалиться в щель ничто.

Соляной столп – не просто античная «герма» на границе «перевернутых миров», этого и того. И не просто пограничный столб, путевой знак, или «памятный знак», надгробный камень – «мнема». Это особый камень на меже, символ того, кто не захотел или не смог отделить себя от мира, который покидает. Стало быть, и того, кому не суждено войти в новую жизнь. Неуловимый и неумолимый поток уносит лики, лица, личины прошлого перед уже невидящим взглядом того, кто застыл в лиминарной стадии ничто-смерти. Он наказан довольно жестоко. За что? Всего лишь – за свою чрезмерную памятливость? За попытку остановить мгновение не потому, что оно прекрасно, а потому, что оно было таким, каким было? За попытку не смириться с тем, что все уходит в ничто? Так, значит, прав был Станислав Ежи Лец, иронично вопрошавший: «Как упражнять память, чтобы научиться забывать?»

Психоаналитик скажет: «Что вы все усложняете, Содом – это тот самый хаос шевелящийся, мир прошлого, роящиеся в бессознательном образы, к которым человеческая душа невольно привязана. Смысл запрета оглядываться – освобождение от груза вытесненных воспоминаний».

Логик возразит: «Вы не правы. Это чисто математическая проблема детерминированности движения по прямой. Соляной столп есть нулевая точка отсчета, а в ситуации необратимого времени смысл запрета оглядываться – отсутствие выбора, только и всего».

Теолог возмутится: «Да что вы, речь совсем о другом – об искусстве умирания для мирской суеты. Запрет оглядываться – это призыв к умерщвлению плоти, уходу в высшее созерцание Божественной Истины, умению выскользнуть из сетей мира с его искушениями. Это зов свободы отказа от земных благ. И Лот эту свободу обрел. А вот Лотова жена потеряла».

Неоплатоник, конечно же, не согласится: «Все намного проще. Разве вы не видите, что притча о Лотовой жене – это аллегория двух миров, подлинного и неподлинного, сущего и несущего, мира материи и мира идей? Речь идет о свободе выбора между ними. Привязавшийся к миру кажимости – соляной столп, символ невежды. Лот – символ мудреца».

Ницшеанец станет рассуждать об искусстве забывать и вечном возвращении, экзистенциалист – о границах между бытием и ничто, постмодернист, чего доброго, заведет речь о Содоме как мире симулякров и о номадическом семействе Лота…

Сад расходящихся интерпретаций, веер открытых толкований. Можно одевать и снимать разноцветные линзы восприятия, менять очки умозрения, но разве смена фильтров сознания – это и есть путь к тому смыслу, который «есть, а не кажется», esse quam videri? Может, более верный путь – поиск прототипов? Скажем, каких-нибудь архаических табу, из числа описанных Фрэзером и Тэйлором?

Наверное, именно так поступил бы добросовестный историк культуры. Он обнаружил бы табу оглядываться вспять, уходя от злых духов, у какого-нибудь из примитивных племен. Провел бы компаративный анализ подобных верований у австралийцев, африканцев и народов Океании. А уж потом из этого корня построил бы целое древо – траекторий кочевания древнейшего запрета «не оглядываться» в пространстве истории идей.

Возможно, одна из ветвей этого древа идей привела бы на Восток, к примеру, к восходящему к Ригведе брахманическому противопоставлению двух путей: возврата и невозврата. Жена Лота оглянулась, Лот ушел без оглядки. В древнеиндийских представлениях из мира людей после смерти можно попасть либо к предкам (питрияна), либо к богам (дэваяна). Первым путем идут те, кто возвращается в мир, другим идут те, кто не возвращается. В каком-то смысле и буддийский выбор между двумя дорогами: возврата в сансару и угасания в нирване – также соответствовал различию путей возвращения (кармическая память) и невозвращения (за-бытие нирваны). В верованиях тибетского ламаизма от последнего мига жизни человека открывается, с одной стороны, темный путь спуска к новому воплощению, с другой – путь без возврата: к Абсолютному Свету. В соответствии с «Бардо Тхедеоль», чтобы достичь света, нужно не обращать внимания на игру пустых мыслеформ прожитой жизни – идти не оглядываясь.

Вряд ли, однако, стоило бы увлекаться слишком уж далекими, неявными смысловыми перекличками. К чему это «сближение далекого»? Вероятно, значительно более близким прототипом ветхозаветного запрета оглядываться в древнем мире мог бы служить пифагорейский акусмат: «Переходя через границу, не оборачиваться». Как известно, акусматы (от греч. akustikos – «слуховой», воспринимаемый на слух) были рассчитаны на толкование, подобно оракулам Пифии, и толкований существовало множество. Так, по сло­вам Диогена Лаэртского, это правило означало: «расставаясь с жизнью, не жалеть о ней и не обольщаться ее усладами»9. Почти так же трактовали этот запрет неоплатоники: «“Уходя, не оглядывайся”, то есть перед смертью не цепляйся за жизнь»10.

Поиск кажущихся сближений далекого способен увлечь в дурную бесконечность. Например, можно вспомнить, что под пластами пифагорейских представлений лежали еще более древние, орфические верования. «То были странные немыслимые копи душ» – писал Риль­ке о преисподней в «Сонетах к Орфею», сравнивая ад, куда спускался Орфей за те­нью Эвридики, то ли с пещерой, то ли с заброшенной шахтой, то ли с провалами души в бездонные ущелья забытья. Орфей отправляется в царство Аида за тенью Эвридики – так память возвращается за тенью прошлого, погружаясь во тьму. Аид и Персефона обещают вернуть Эв­ридику на землю, если он выполнит условие: не взглянет на тень, прежде чем войдет в свой дом. Вот как это условие описывает Овидий:

Не обращать своих взоров назад, доколе не выйдет
Он из Авернских долин, – иль отымется дар обретенный11.

Если Орфей спускается в прошлое, чтобы обрести потерянное, то «оглянуться» значит потерять обретенное. Орфей возвращается с Эвридикой, сле­дующей за ним безмолвной тенью, но, «забывшись» на пороге тьмы и света, на­рушает запрет:

Остановился и вот Эвридику свою на пороге
Света, забывшись, – увы! – покорившись желанью, окинул
Взором
, – пропали труды, договор с тираном нарушен!12

Орфей оборачивается к тени, чтобы взглянуть на нее, но она тут же навсегда исчезает в обители умерших. Эвридика умирает дважды: первый раз от укуса змеи, второй – в памяти Орфея, «забывшего» запрет оглядываться на тень. Ор­фей возвращается на этот свет, навсегда потеряв тень Эвридики в памяти, но сно­ва обретет ее в забвении. Тень самого Орфея, растерзанного менадами, спускается в Аид и только теперь соединяется с Эвридикой. В забытьи Аида они снова вме­сте.

Если принять одно из толкований, в соответствии с которым Эвридику понимали как ал­легорию человечества, заточенного в подземелье невежества, а Орфея как спасителя, который с помощью семиструнной лиры, символизировавшей семь божественных истин, был призван вызво­лить человечество из мрака, то развязку этого мифологического сюжета нельзя не признать тра­гичной: не исполнив миссии, сам освободитель оказывается закованным во тьму.

Эвридика – «след» в памяти Орфея, бесплотная исчезающая «тень». Дар ее возвращения в память будет отнят, как только Орфей обернется и взглянет на тень. Но тени не существует без сущности, которая ее отбрасывает. Тень не вы­держивает прямого света, она обращается в ничто – так сознание в миг перед пробуждением тщетно стремится извлечь из забытья сновидческий образ, но он рассеивается: «Бодрствуя свои сны забывают»13. В запрете обращаться назад – отзвук предупреждения о подмене потерянной сущности тенью, которая в любой миг может быть похищена забвением. Память в силах воскресить лишь подлинное, а не тень. Тщетно воскрешать то, что лишено сущности. Образы забвения, рассы­панные в тексте мифа, двоятся и множатся: Эвридика «не узнает Орфея» – она забыла его; Орфей «забывает запрет», оглядывается вслед за тенью – и забвение поглощает ее. Память может быть отнята забвением в то самое мгновение, когда существование принимают за его след – кажимость, иллюзию.

В мифе об Орфее и Эвридике все удваивалось: человек и его тень, двойной уход в царство смерти и двойное возвращение. Орфей у Вергилия именует Эвридику «похищенной дважды»14, а у Овидия – «умершей двойной смертью»15. Повторы «двойного хода» сознания то и дело обращают противоположности обретения потерянного и потери обретенного. Как только сюжет доходит до крайней точки – границы тьмы и света, царства смерти и жизни, развитие темы поворачивается вспять. В приближении к порогу: «И уже были они от границы земной недалеко»16 – Орфей «забылся», «обернулся вспять», и тень Эвридики также «вернулась вспять» к бесплотным призракам забытья. Как исчезает смысл, поднимающийся из глубин забвения, на самом пороге памяти ус­кользая во тьму, Эвридика следует тенью за спиной Орфея, восходя из глуби­ны небытия к порогу Света, но вновь прячется во мраке.

Августин полагал, что латинское слово versus (стих) происходит от глагола vertere (возвращать), ибо для всех рядов стихотворных стоп установлен предел и, чтоб слушающий не утомился, его внимание «возвращается» к началу очередной строки; этим объясняется причина образования стихотворного ритма17. Versusповорот, метаморфоза, разворот – первооснова стиха. Миф об Орфее и Эвридике – классический versus, «пра­стих», прообраз самой метаморфозы. Это «рассказ о повороте»18, написан­ный в манере поворота, т. е. «бустрофедоном»: типично греческой формой пись­ма, воспроизво­див­шей челночное движение. Само на­звание «бустрофедон» («бычий ход») возникло из образа пахоты, когда плуг, достигнув конца поля, разворачивался и двигался в обратном направлении.

Бустрофедон разворачивал действие сюжета мифологического поля между крайними полюсами смысла. Память – «оглядывание назад», в прошлое; забвение – уход без оглядки. Память – «след» ушедшей действительности, «тень» того, чего больше не существует; забвение – потеря следа, исчезновение тени. Следы и тени, обретение и потеря, двойное пересечение порога жизни и смерти, образ соз­нания на границе света и тьмы, запрет оглядываться в прошлое и его нарушение – все эти повороты темы, сплетаясь в мифе об Орфее и Эвридике, превращали сюжеты орфических гимнов и культов в сложную, сотканную из взаимно мерцающих симво­лов мистерию памяти и забвения.

«Когда Орфей спускается к Эвридике, искусство явля­ет собой власть, перед которой раскрывается ночь… Орфей может все – только не глядеть прямо на эту «точку», не заглянуть в центр ночи в ночи. Он может спус­титься к ней, он может – еще большая власть – привлечь ее к себе и увлечь за собою наверх, но только от нее отвер­нувшись. Отвернуться – его единственное средство к ней приблизиться: таков раскрывающийся в ночи смысл сокры­тия… Взгляд Орфея есть предельный миг свободы, мгновение, в котором он освобождается от са­мого себя и, что более важно, освобождает от своих забот произведение, высвобождает содержащееся в произведении святое, дарует священное самому себе, свободе его сущности, его являющейся свободой сущности (потому-то вдохновение и есть дар как таковой). Итак, все поставлено на карту, когда решаешься на взгляд. В этом-то решении и приближаешься к истокам – силой взгляда, развязывающей сущность ночи…»19

Взгляд от границы. Мудреца, уходящего из жизни… Орфея, покидающего Аид… Лотовой жены, бросающей последний взгляд на красные башни родного Содома… Можно листать сотни трактатов и поэм в поисках сходств и различий, но, вероятно, ни расширяя спектр толкований, ни нанизывая цепочки прототипов, ни растекаясь мыслью по древу идей, ни вслушиваясь в игру намеков и поучений, немыслимо все же проникнуть в сокрытую глубь стиха, призывающего помнить о том, кто оборачивается вспять.

И потому, наверное, следует отправляться на иную отметку глубины.

 

Моральный смысл, или Дераш

 

Лотова жена – один из излюбленных образов в писаниях святых отцов, частый персонаж житийной литературы. Словно бы негативно, a contrario, жена Лота служит созиданию средневекового морального образца, «exеmplum». (Любопытно, случайны ли перепевы фонетических созвучий: exеmplum – образчик, examen – испытание, exanimare – лишать жизни, умерщвлять, убивать?)

Здесь соляной столп – назидание и моральный урок отшельнику, который ушел в скит, но по-прежнему грезит о мирском. «Уходя, уходи»? – В самом деле, в уставах отшельнической жизни, в писаниях отцов-пустынников, в «Добротолюбии» постоянно слышится мотив: отворачиваясь от мира, уходя в келью, не оглядывайся. Уходя в одиночество и молчание, уходя в самого себя: в само- и Бого-познание, – не оборачивайся на оставленные позади толпу, шум и суету житейскую. Ибо иначе страсти вновь одолеют. И тогда – неминуемая гибель. Спасение обещано лишь тому, кто укоренится в вере, уйдя от греха в святую жизнь – без оглядки, без возврата.

Кредо отшельника почти вторит идеалам орфической жизни, orphicos bios: уединенной, тихой, устремленной к горним мирам, откуда душа ниспала в могилы телесного облачения, как тень Эвридики – в мрачное царство Аида. Зачем решившему уйти в жизнь созерцательную возвращаться вспять?

Запрет пифагорейца «не обольщаться усладами прожитой жизни», запрет орфика «не оглядываться на тень», даже если это и тень возлюбленной, ибо прошлое уже не вернуть, ветхозаветный запрет «не оборачиваться на Содом», призыв евангелиста Луки «Вспоминайте жену Лотову», запрет христианского отшельника «не оборачиваться на жизнь в миру» … Вероятно, все это – звенья одной цепи, или, может, так: бисер смыслов, нанизанный на одни и те же четки, мнемонические четки бытия.

Оглядывание назад можно условно называть воспоминанием. Отворачивание от прошлого – забыванием. Мнемоническая библейская концепция подчинена достаточно ясной, на первый взгляд, схеме: память – соединитель­ный мост между миром Божественным и человеческим; забвение – разрушение этого моста, разрыв связей памятования. Память соединяет небо и землю, забвение разъединяет. Однако в этой прозрачной концепции все же остает­ся место для оборотничества ценностей, диалектической игры взаимного мер­цания смыслов.

Возможно, источник присущей Ветхому Завету смысловой раздвоенности и понятия памяти, и понятия забвения состоит именно в том, что завет памятования – «брит» – взаимен. Человек вспоминает Бога: совершает возлияния, жертвоприношения, обращается к Нему в таинствах и молитвах. Бог вспо­ми­нает человека: спасает его от гибели и наказывает, избавляет от не­счастий и подвергает испытаниям и, конечно же, прощает, дарит дары, про­свещает светом мудрости и проливает на головы праведников и грешников зо­лотой дождь благодати.

Так же взаимен и разрыв договора памяти. Человек забывает Бога (окунается в мирские соблазны, опускается в мерзость грехов), а Бог забывает человека (покидает его, обрекает на невыносимую муку богооставленности). Здесь-то мнемоническая структура и начинает свою семантиче­скую игру подмены значений и инвертирования смыслов понятий: забыть мир – вспомнить Бога; забыть Бога – вспомнить мир.

Забвение в одних случаях видится мрачным, тяжким, убивающим, а в иных – светлым, легким, дарящим освобождение. Очевидно, в Ветхом Завете забвение само по себе – понятие, лишенное морального смысла. Заб­вение всегда относительно и не может служить характеристикой душевного состояния, пока не указан предмет забываемого.

В зависи­мости от того, чтó именно забывается, разнятся и этические максимы, запреты либо разрешения, регулируются нормы поведения. И напротив, одно и то же может быть как предметом памятования, так и предметом забывания. И потому по от­ношению к одному и тому же разнятся призывы: помни, забудь, оглянись, не оглядывайся.

Толкование двух эпизодов библейского текста о раз­ных способах оглядываться в прошлое дает ключ к пониманию этической раздвоенности понятий памяти и забвения. Об одном из способов оглядываться в прошлое и повествует рассказ о спасении семьи Лота из ис­требляемого города греха и запрещении оборачиваться назад.

«Не обращайся назад» – не вспоминай грех, не возвращайся к прошлому, погрязшему в скверне, пребывай в вечно длящемся настоящем. А это значит: не оглядывайся на город страдания и скорби, когда уходишь за его пределы. Или, в переносном смысле: «забывай» о граде существования, ко­гда покидаешь его; не привязывайся к «тьме внешней», когда восходишь к све­ту внутреннего человека; не памятуй о мире, когда идешь во вне-мирное; не укореняйся в грехе, когда идешь к добродетели; забывай о гибели, когда идешь ко спасению.

Иной способ оглядываться назад приоткрывает последний стих Книги Песни Песней Соломона. В синодальном переводе Библии этот стих звучит так: «Беги, возлюбленный мой; будь подобен серне или молодому оленю…»20. В иудаистской традиции этому стиху придается большое значение: оглядывающийся олень – символ Божественного Присутствия в мире, символ забот­ливой памяти Святого.

В Книге «Зогар» Рабби Шимон бен Йохай так трактует этот стих: «Убежал возлюбленный мой и уподобил себя оленю или детенышу лани. Ни одно животное в мире не поступает так, как олень или детеныш лани. Убе­гая, он уходит понемногу и поворачивает голову туда, откуда убегает. Он по­стоянно оглядывается назад.Если Бог покинет мир, пусть оглядывается. Так сказал человек Богу: Владыка мира! Если случится, что мы вынудим Тебя удалиться от нас, то пусть будет Тебе угодно убегать, словно оленю или дете­нышу лани, который бежит и поворачивает голову к месту, которое покинул»21. Священное начало мира, удаляясь, не забывает мир; Бог не забывает свое творение.

Жена Лота обернулась памятью на греховный мир, который надо было забыть, и сама была наказана забвением. Эта мнемоническая нить должна была быть разорванной; обрыв нити – смерть.

Олень оглядывается на то, что покидает. Покинутое помнит его, а он помнит о покинутом. Эта мнемоническая нить любви не должна прерываться, она связывает бытие и небытие, присутствие и отсутствие.

Так память соединяет с тем, чего нет, она – мост в за-бытие, вызов, брошенный отсутствию. Человек прилепляется памятью к тому, что свято, – к сакральному, упрятанному в тайниках по ту сторону бытия и сознания, утверждая Божественное Присутствие в мире.

Оба эпизода повествуют об одном и том же: об оглядывании назад. Но в одном случае мнемоническая связь мирская, в другом – сакральная. Уход с оглядыванием назад – путь памяти. Уход с запретом оглядываться – путь забвения.

Понятия память, забвение, мирское, сакральное связаны в единый семантический узел. Оглядывание назад – обращение сознания. Оглянуться – значит обернуть смысловую структуру. Память о мирском есть забвение сакрального; память о сакральном – забвение мирского.

Библейские метафоры: олень, по­ворачивающий голову к покинутому месту, и застывшая соляным столпом жена Лота – иносказательные образы способов памятования и забывания. Бытие с памятью греха – за-бытие мирское, смертное. Бытие с памятью любви – за-бытие священное, «вечный сон», в котором является человеку Аб­солют.

В отличие от ветхозаветного призыва возвращения к священным истокам, евангельское провозвестие обращает вперед – к грядущему спасению. Должно быть, всю суть христианской мнемоники сакрального можно вместить всего лишь в одной строке: «Помяни меня, Господи, когда приидешь в Царствие Твое»22. Эта не та память, которая устремляет человека в прошлое, но память, устремленная в грядущее, память-надежда на спасение, память-мольба, связующая человека и Абсолют.

В Ветхом Завете память обращала взор верующего к сакральному истоку, скрытому в до-истории, в первоначальном пра-существовании. В Новом Завете духовный взор эсхатологичен и устремлен, скорее, в веч­ность пост-истории, в после-существование. В целом, перенимая ветхозаветные представления о памя­ти, в страстной жажде духовного «обновления», совлечения всего ветхого и об­лачения в новое, Евангелия и апостольские послания изменяют мнемониче­скую концепцию Ветхого Завета.

Бунт против омертвевшей памяти буквы и ут­верждение обновленного духа превращают религию Нового Завета в одно из самых «футуристических», а, стало быть, и в определенном смысле «памятоненавистнических» учений, устремленных не к восстановлению прошлого, но к будущему спасению. Может, отсюда особое апокалиптическое напряже­ние, неустанный порыв в будущее. «Ибо не имеем здесь постоянного града, но ищем будущего: Не имамы бо зде пребывающаго града, но грядущаго взыскуем»23. И это грядущее – вечность. Ибо евангельское «будущее» отнюдь не противоположность прошлому. Евангельское «будущее» есть вечно пребывающее, противоположность всему временному и преходящему.

Преходящее и пребывающее – понятия, в которых евангельская мнемоника оправдывает легкое расставание с прошлым, сбрасывание изношенных одежд, совлечение ветхого. «Они погибнут, а Ты пребываешь; и все обветшают как риза, и как одежду свергнем их, и изменятся; но Ты тот же, и Лета Твои не кон­чатся»24. Летá вечности и Лéта, в которую канет все временное, – по разные стороны порога памяти, по разные стороны порога жизни. Пребывание непо­колебимого и изменение всего колеблемого – два антагониста, бесконечно нуждающиеся друг в друге. Свергнуть изменчивое, стряхнуть с себя обветшав­шие одежды – в какой-то мере означает забыть. Но забыть во имя нового об­лачения – сохранения в памяти Божьей.

Может, потому в Новом Завете пуль­сирует живой, подчеркнуто заостренной мыслью нота особой забывчивости в отношении к тому, что оставлено позади. Павел говорит филиппийцам: «Бра­тия, я не почитаю себя достигшим; а только, забывая заднее и простираясь вперед, стремлюсь к цели, к почести вышнего звания Божия»25. Христианин во многом призван жить именно устремляясь к тому, что перед ним, «забывая прошлое», т. е. оставляя позади то, что полно грехов и несовершенств. Ибо прошлое – мир земной, а будущее – обетованное спасение. Ибо прошлое – мир преходящего, а чаемое будущее – мир пребывающего, Царство Божье.

Постоянно «озирающийся назад» в Евангелии – персонаж нарицатель­ный. Кто хочет идти за Богом, но при этом привязан к земному, не удостоится высшей награды: «озирающийся назад неблагонадежен для Царствия Божия»26. Так уходят от недостойного: забывая его. «Не обращайся назад» – призывает Новый Завет. В день, когда Сын Человеческий явится, «вспоминайте жену Лотову». Это значит: не оглядывайтесь на гре­ховное прошлое, чтобы не застыть соляным столпом. Иисус говорит ученикам, которые выходят из дома или города неправедных: «оттрясите прах от ног ваших»27.

Прах недостойного, прилипающий к ногам, – обуза, оковы. Груз неправедной жизни должно стряхнуть с себя – забыть. И если в прошлом – грех и мирская суета, то стоит ли помнить о прошлом? Есть особая радость за-бывать во имя того, что пре-бывает. И если в прошлом – преходящее, то усилие забвения о нем, должно быть, и есть цена обретения вечно пребывающего.

Притча о Лотовой жене – это иносказательный рассказ о втором рождении человека, о духовном «обращении», о совлечении ветхого и обновлении в духе, об оборачивании памяти мирской и сакральной. Не случайно в трактате Григория Сковороды о двух родах памяти, земной и Божьей, стих «Поминайте жену Лотову» звучит рефреном: как магическое заклинание, как неустанный мотив напоминания о высшей Истине, как призыв к духовному рождению. «Должно вам родиться свыше»28… «Сие-то значит поминать: “Поминайте жену Лотову”. Сиречь: разжуйте, раскусите, растолките, разбейте и сокрушите идола сего, раздерите льва, сего дьявола, и сыщите внутри его сокровенную еду и сладкий сон вечности, безвестная и тайная премудрость Божия…»29

Содомляне – люди плоти. Лот – человек духовного рождения. Содомляне – люди тлена. Лот – узревший нетление истины. Содомляне – люди затесненные и ограниченные. Лот – человек безграничной свободы. Соляной идол – символ земляного болвана, в котором должно прорасти семя Божьей Истины.

«“Поминайте жену Лотову!” Полюбомудрствуем еще, о други мои над сим болваном. Учитель наш не сказывает: «Осязайте», но: «Поминайте»… Осязается плоть, а памятуется дух. Осязается прах, а вечность веруется. Рука ощупывает камень, а сердце наше памятью вечною обоняет смирну нетления»30.

Что же такое этот странный запрет обращаться вспять и вместе с тем этот настойчивый, назидательный зов к духовному пробуждению от сна невежества и жизни-во-грехе: «Вспоминайте жену Лотову»? – Недосказанность, неуловимость, миг предвосхищения или воспоминания, смутная догадка, золотистость внутреннего свечения, дымка таинственности, игра ликов вечно ускользающего смысла, абсурдное путешествие, далекий перезвон серебряных колокольчиков, нескончаемое странствие в мире призраков и фантомов, перепев грустных грез и мечтаний, сновидческое настроение, шепот неслышимого, «зов несбывшегося»…

А, стало быть, время спуститься еще глубже, туда, где немотствует и «беспамятствует слово».

 

Анагогический смысл, или Сод

 

…………………………………………………………………………………………………….

 

(Фигура умолчания)

 

 

Ненаучное послесловие, или Аскеза вечного невозвращения

 

Должно быть, любое мгновение, соскальзывая от «прежде» к «потом», проваливается в узкую щель «теперь» и оказывается у развилки: гибель в за-бытии versus спасение в памяти. Взгляд жены Лота – мгновение, которое не «прорвалось» к вечности памятования, не достигло полноты, но вместе с тем и не отыскало утраченное время. Так и стоит соляной столп – как напоминание о забытьи смертном и памятник искусству забывать.

Брейгелевские слепые или тянущие друг друга за волосы грешники из алтаря Рогира ван дер Вейдена неумолимо валятся в пропасть. Разве они не могут обернуться? Вернуться? В гераклитов поток вечного становления… да, да, конечно же, – невозможно войти ни дважды, ни даже единожды, а уж оглядываться вспять на то, чего нет, пытаться его удержать или за него удержаться и вовсе абсурдно. Мы, оглядываясь, видим … не прошедшее, а лишь его тень, блик, отблеск. И позади – не только руины, но и следы, уводящие к бесследному.

Когда-то о «злоупотреблении историей»31 писали философы. Они предупреждали, что «избыток истории» вредит жизни32, доказывая, что погруженность в прошлое, излишняя воспоминательность культуры – своего рода яд, болезнь «затопления историей», от которой спасает лишь способность забывать. И, наверное, они правы: история – тяжкая ноша, цепь, которая навсегда приковывает человека к прошлому: «как бы далеко и как бы быстро он ни бежал, цепь бежит вместе с ним»33. Она пригибает вниз, тормозит движение, и надежда спастись от нее – только лишь в способности к забвению: в бегстве в искусство и религию, в выходе в над-историческое, в той мудрости, которая твердит во все времена: «прошлое и настоящее – одно и то же».

«Прошлое – колодец глубины несказанной, не проще ли назвать его просто бездонным»? – писал Томас Манн в предисловии к роману «Иосиф и его братья». Предисловие называлось «Сошествие в ад». Но сошествие в память может оказаться и возвращением в рай. Ибо заглядывание в колодец прошлого – и погружение в забвение о том, что оставлено на поверхности существования, и спуск в бездны памяти о том, что сокрыто в глубине сущего. Но разве забвение не-сущего и припоминание сущего не есть одно и то же движение: от явленного к сокрытому, от неистинного к истинному? По мере спуска в этот колодец сгущается «пресветлый сумрак» непостижимой тайны. Все более отодвигаются, ускользая, гносеологические границы. Ибо «на дне без-дны» – бесконечность Абсолюта.

Одна из трагедий эпох десакрализации культур в том, что они помнят букву, но забывают дух традиции, некогда скреплявшей их целостность. Позабывшая свою суть, пресыщенная никчемной памятью и не на­шедшая способов избавиться от ее непосильной ноши, культура гибнет под прессом воспомина­ний, как черепаха, задавленная тяжестью вдруг непомерно разросшегося своего панциря. И потому, насытившись са­мопознанием, переполнившись памятью, бытие так страстно жаждет впасть в само­забвение. Давнишний способ исцеления от болезни чрезмерной памятливости – ис­кусство забытья.

«Что такое забвение?» – спрашивает философ ХХ века и, словно бы подводя итог многовековому диалогу, отвечает: «Оно как бы некий вид воспоминания»34. «Забвение это иногда отмирание, иногда отталкива­ние, иногда – и то и другое… Но есть еще и другое забвение, при котором не мы что-то забываем, а наобо­рот, оно нас забывает, так что мы оказываемся забыты – забыты Провидением, поэтому нас уже не ведет невиди­мая рука рока, и мы лишь слоняемся, трусливо убегая в происходящее от источника собственной сущности»35.

Забвение и память – уход и возвращение к истоку собственной сущности, путь скитальцев и странников духа, обреченных быть вечными паломниками к недостижимому. Может, потому паломники к Абсолюту вечно преодолевают преграды, рушат стены, переправляются на иной берег, переходят всевозможные символические и реальные границы. Для чего? Чтобы уйти или вернуться? А может: уйти, чтобы вернуться?

Для религиозного сознания, вероятно, любой уход есть возвращение. Таков круг мифопоэтического забывания и припоминания, вечного кружения вокруг первоначального, таковы вечные круги изгнания-возвращения в Торе и Талмуде: галут-геула, таково евангельское покаянное возвращение: блудный сын был мертв и нашелся, ушел из дому и вернулся…

«Если Бога нет, то все позволено»… Снятие табу оглядываться вспять – другая сторона «аскезы вседозволенности». В мире после смерти богов остается смотреть лишь вперед, вдоль уныло разматывающегося шнура исторического времени. Возвращаться некуда и незачем. Может, поэтому человек, время, история стали слишком уж «одномерными», безнадежно линейными?

В топических моделях сознания, с их главными понятиями пути и странствия, припоминание и забывание может быть истолковано как перемещение в пространстве в поисках потерянного смысла. Какими бы ни были траектории этого движения: запутанными лабиринтами, прямыми дорогами или кружными тропами, – две категории, «уход» и «возвращение», были и остаются важнейшими для понимания цели и направленности поисков сознания.

Уход и возвращение. На первый взгляд одно противонаправлено другому. Однако эта пространственная метафора таит в себе коварную двусмысленность. Ведь если конечная цель пути – возвращение к началу, то уход становится не чем иным как началом возвращения. А если путь многократно пролегает между двумя домами: своим и чужим, – то уход из своего дома есть в то же время возвращение в чужой, и наоборот. К тому же, сколь усложнится картина, если ввести этическое различие вертикали сакрального и горизонтали мирского. С этой точки зрения, путь изгнанника-скитальца земных ландшафтов и путь возвращающегося в свою духовную отчизну – один и тот же. Стало быть, «уход есть возвращение»?

Логические парадоксы топики сознания имеют почтенный возраст, насчитывающий несколько тысячелетий. Как известно, в паре «уход и возвращение» понятие «уход» – лишнее. С точки зрения формальной логики, оно вообще избыточно. Ибо вернуться можно только туда, откуда ушел. Возможно уйти и не вернуться, но невозможно вернуться, не уходя. Иными словами, само понятие «возвращение» подразумевает, что ему предшествовал уход.

Так же и в паре «забывание и воспоминание» понятие «забывание» лишнее. Ибо вспомнить можно только то, что забыл. Возможно забыть и более не вспоминать, но невозможно вспомнить, если не забыл. Иными словами, само понятие «воспоминание» подразумевает, что ему предшествовало забывание.

И если человек иногда ностальгически «вспоминает» сегодня о древних истоках и основаниях мысли, стало быть, он «забыл», утратил нечто очень важное: может, опыт глубины, сокрытой в мифе и религиозной притче, опыт встречи с безмерностью и непостижимостью, опыт Тайны.

Нынешний человек живет в анизотропном — безличном, во все стороны аморфно растекающемся — пространстве, в котором привычно уходить, не возвращаясь.

Нынешний человек живет в динамичном, необратимом, непоправимо прямолинейном времени, в котором вечное возвращение – всего лишь ретроспективная утопия.

Нынешний человек живет в открытом для катастроф и дисгармонии, трагичном мире, который так далек и от мифопоэтической логики неизменной победы порядка над хаосом, и от религиозной убежденности в победе святости над грехом, добра над злом.

Этот мир признает «самый метафизический из всех физических законов» (как называл третий закон термодинамики Анри Бергсон) и живет в беспрерывно отгоняемом страхе надвигающейся энтропии. Сознание давно впустило в себя хаос и научилось уживаться с ним. Единственное, что остается: закрыть глаза перед видом пропасти Ничто, в которую бытие соскальзывает стремительно и неумолимо.

Вероятно, поэтому попытки мыслить с помощью мифопоэтических аналогий сегодня лишний раз подчеркивают невозможность вернуться в мифопоэтический космос. Ни фрейдовский «комплекс Эдипа», ни «Улисс» Джойса не приближают человека к глубине мифа. Вероятно, и попытки вслушаться в шепот иносказательного языка религиозных притч сегодня лишний раз подчеркивают невозможность вернуться к вере в царство ныне старомодной и донельзя релятивизированной Абсолютной Истины.

Метафора «одномерного человека» вмещает смыслы и подтексты, о которых, возможно, и не подозревал Герберт Маркузе. Мышление и действия современного homo mnemonicus, сколько бы он ни заглядывал в колодец прошлого, остаются линейными. «Человек двигается только в одну сторону. И только – от. От места, от той мысли, которая пришла ему в голову, от самого себя». Наверное, каждый сегодня вправе повторить эти слова поэта ХХ века, который не был способен на движение назад, потому что с тридцати двух лет от роду был кочевником: «вергилиевским героем, осужденным никогда не возвращаться назад»36.

«Человек вечного возвращения» приговорен оборачиваться вспять. Но возвращаясь памятью в прошлое, он вместе с тем заглядывает в будущее, ибо и в мире, подвластном Ананке-Необходимости, и в земной юдоли, где человек замирает в страхе и трепете перед всемогущим Богом, память и предвидение – одно и то же. Человек веры уходит, чтобы вернуться. Его действия очерчивают круг возврата во временах и пространствах. Его мышление завершает странствие в той же точке, с которой оно начиналось, – немыслимой, запредельной точке начал и концов, ненайденных ответов на «первые и последние вопросы».

Однако герой нашего времени отнюдь не таков. Это «человек линейный». Он понятия не имеет, какова цель странствия, именуемого жизнью: уход из дома, возвращение домой, или, может, вечная бездомность. Его жизнь – странничество без возвращения. Это нескончаемая экспансия, выход за: за пределы места, в котором пребывает; за пределы все ускоряющегося времени, которое без сожаления покидает; за пределы текущих, калейдоскопом проскальзывающих в сознании смыслов, с которыми безжалостно расстается. Единственные пределы, за которые он не может выйти – это он сам. А не потерявший себя никогда себя не обретет.

Лишившись перспективы Вечности и высшей Истины спасения, человеческая жизнь скомкалась в ненужный черновик-набросок – жалкий, бесцельный, бессмысленный и комичный клочок бытия. В иллюзии недетерминированности будущего прошлым, в игривой свободе вечного обновления человек никогда не повторяется, он каждое мгновение иной, и ему не под силу выдержать искус оглядывания назад, он даже не знает точно, зачем ему идти вперед. Слишком тяжела ноша памяти, слишком сложно ее искусство, слишком желанно забвение приближающейся смерти для человека, суть бытия которого – в невозможности возвращения.

1 Быт. 19. 26.

2 Лк. 17. 32.

3 Паскаль Б. Мысли. М.; К., 1994. С. 181.

4 1 Кор. 15. 52.

5 Откр. 10. 5.

6 Лк. 17. 31-33.

7 Быт. 19. 17.

8 Геннеп А. фон. Обряды перехода: Систематическое исследование обрядов. М., 1999. С.73, 231 и др.

9 Диоген Лаэртский. Жизнь философов. VIII. 1. Пифагор. 17-18 // Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. М., 1986. С. 311-312.

10 Порфирий. Жизнь Пифагора. 42.

11 Овидий. Метаморфозы. X. 51-52 // Овидий Публий Назон. Собр. соч. В 2 т. Т. 2. СПб., 1994. С. 212. (Пер. С. Шервинского).

12 Вергилий. Георгики. IV. 490-492 // Вергилий Публий Марон. Собр. соч. СПб., 1994. С. 116-117. (Пер. С. Шервинского).

13 Фрагменты Гераклита // Материалисты Древней Греции. Собрание текстов Гераклита, Де­мокрита и Эпикура. М., 1955. С. 41.

14 Вергилий. Георгики. IV. 504.

15 Овидий. Метаморфозы. X. 64.

16 Там же. X. 55.

17 Августин А. О порядке. II. 2. 14 // Августин А. Творения. В 4 т. Т. 1. СПб., 1998. С. 172.

18 Бродский И. Девяносто лет спустя (Неизданное в России) // Звезда. 1997. № 1. С. 41.

19 Бланшо М. Взгляд Орфея // Бланшо М. Ожидание забвение. СПб., 2000. С. 8-11.

20 Песн. П. (Шир Гаширим). 8. 14.

21 Зогар. 2.14а-15а. Рабби Хия перед Рабби Шимоном // Шимон Рабби. Фрагменты из трактата «Зогар». М., 1994. С. 124.

22 Лк. 23.42.

23 Евр. 13.14.

24 Евр. 1.11-12.

25 Флп. 3.13-14.

26 Лк. 9. 62.

27 Лк. 9. 5; 10. 11.

28 Ин. 3. 7.

29 Сковорода Г. С. Книжечка о чтении Священного писания, нареченная Жена Лотова // Соч.: В 2 т. Т. 2. М., 1973. С. 41.

30 Там же. С. 58.

31 Швейцер А. Благоговение перед жизнью. М., 1992. С. 58-59.

32 Ницше Ф. О пользе и вреде истории для жизни // Соч. Т. 2. М., 1990. С. 158-230.

33 Там же. С. 161.

34 Хайдеггер М. Воспоминание // Хайдеггер М. Разъяснения к поэзии Гельдерлина. СПб., 2003. С. 195.

35 Там же. С. 197.

36 Слова Бенгта Янгфельдта о Бродском. См.: Иосиф Бродский. Труды и дни. М., 1998. С. 232.