(Коммуникативная ситуация в стихотворении Иосифа Бродского "Развивая Платона")
Стихотворение "Развивая Платона"(1976) относится, по мнению В.Полухиной, к тем достаточно редким для Бродского текстам, в которых первое лицо, появляясь в самом начале, не исчезает в конце.i (!!!)
Я хотел бы жить, Фортунатус, в городе, где река
высовывалась бы из-под моста, как из рукава — рука,
и чтоб она впадала в залив, растопырив пальцы,
как Шопен, никому не показывавший кулака.
(2, 394)ii
Статус первого лица вопросов не вызывает. Трудно объяснить почему, но "я", которым открывается стихотворение, сразу же осмысляется как "я" исповедальное, максимально приближенное к "я" авторскому. Между лирическим героем и поэтом здесь, кажется, нет никаких посредников. Содержание "я" достраивается за счет внетекстовой реальности, знакомой читателю; поэтому "я", о котором, в сущности, ничего неизвестно, представляется достаточно конкретным.
Второе же лицо — по контрасту — совершенно размыто. Если "я" стремится совпасть с индивидуальностью поэта, лицо его собеседника теряется в тумане.
Кто же скрывается за говорящим латинским именем Фортунатус? Откуда и почему попал в текст этот таинственный невидимка? При этом он отнюдь не случайный гость, на миг появившийся и бесследно пропавший. В стихотворении, разбитом на четыре части по четыре строфы в каждой, Фортунатус настойчиво упоминается в первых трех частях, а именно, в 1-й, 7-й и 11-й строфах. Такую регулярность можно объяснить стремлением укрепить перекличку с диалогами Платона — недаром же великий философ назван в заглавии. Настойчивое повторение имени собеседника создает иллюзию диалогичности, хотя ответной реплики ждать не приходится. Взяться ей попросту неоткуда. Фортунатус хранит молчание и остается за кадром. Да если бы ему и захотелось ответить, вряд ли бы он посмел прервать взволнованный монолог поэта. Стихотворение — образец поэтической исповеди, произнесенной на одном дыхании. В заключительной, четвертой, части Фортунатус уже не упоминается. Формальнй собеседник сыграл свою роль и может исчезнуть.
В.Полухина лишь вскользь касается проблемы лирического адресата: "Стихотворение адресовано Фортунатусу, счастливчику, возможно, одному из друзей Бродского, всё еще живущему в любимом городе".iii Такая трактовка неправомерно обедняет смысл текста: многозначность стихотворения теряется, оно становится просто посланием, обращенным к отдельному человеку.
Противоположная интерпретация принадлежит М.Ю. и Ю.М.Лотманам. Сопоставляя поэтику сборников "Часть речи" и "Урания", исследователи приходят к выводу, что для "Урании" характерен тип лирических посланий, "который может быть условно обозначен как "ниоткуда никуда". "Развивая Платона" имеет ряд перекличек, касающихся как тематики, так и коммуникативной организации текста, с "Письмами римскому другу" (сборник "Часть речи"). Однако, в отличие от Постума, о котором мы знаем, что он — римский друг, о Фортунатусе неизвестно вообще ничего".iv
Но кое-что об этом таинственном адресате сказать все-таки можно. Прежде всего бросается в глаза подчеркнуто латинизированная форма имени: не Фортунат, а Фортунатус. Это имя перекликается с другим именем, вынесенным в заглавие. Фортунатус и Платон. Невидимка, названный на римский манер, и бессмертный греческий философ. Такая перекличка сразу же настраивает читателя на "античную волну". Неудивительно, что И.Ковалева, собирая "античные" тексты Бродского для сборника "Кентавры. Античные сюжеты" (СПб., Издательство журнала "Звезда", 2001), включила в него и "Развивая Платона".
Впрочем, историко-культурная перспектива, открывающаяся за диалогом имен, далеко уводит от седой старины и перерастает рамки сугубо античных аллюзий. Ведь Платон принадлежит не столько древнегреческой, сколько мировой философии в целом. А Фортунатус в качестве сказочного персонажа переселился в культуру новой Европы. Так, например, в современном английском языке можно обнаружить фразеологизмы "Fortunatus's cap" ("шапка, выполняющая все желания владельца") и "Fortunatus's purse" ("неистощимый кошелек”).v В немецкой же литературе Фортунатус оказывается героем народной книги, речь о которой пойдет ниже. Таким образом, можно говорить о полигенетичности этого имени: возможно, оно пришло прямо из античности, возможно, — через европейских посредников.
Но вернемся к античности. Стоит задуматься вот над чем: какие еще средства, кроме взаимодействия имен, использованы для создания античного (или псевдоантичного) колорита? И каков характер реальности, творимой в тексте?
Здесь-то внимательного читателя и подстерегают неожиданности. Начать с того, что греко-римские вкрапления или "прививки" (Ю.Тынянов) можно пересчитать по пальцам. Но дело даже не в том, что их мало. Едва они появляются — они сразу же нейтрализуются чем-то, совершенно не связанным ни с исторической, ни с идеальной античностью. Упоминаются, например, колонны "с дорическою прической", но обратите внимание, в каком контексте:
В сумерках я следил бы в окне стада
мычащих автомобилей, снующих туда-сюда
мимо стройных нагих колонн с дорическою прической,
безмятежно белеющих на Фронтоне Суда.
(2, 395)
Дорические колонны соседствуют с автомобилями и судом, вызывающим, увы, совсем не античные ассоциации.
В третьей части стихотворения промелькнет "торс нимфы":
Там должна быть та улица с деревьями в два ряда,
подъезд с торсом нимфы в нише и прочая ерунда…
(2, 395)
Словно в угоду мировому абсурду античные "торс" и "нимфа" обнару —
живаются не где-нибудь, а в… подъезде — типично российско-советском локусе. К тому же они дискредитируются, приравниваясь к "прочей ерунде" — чему-то неуместному, случайному, отжившему…
Список греко-римских вкраплений, по сути, исчерпан. В этом смысле "Развивая Платона" — прямая противоположность таким "имперским" текстам, как "Anno Domini", "Post aetatem nostram", "Письма римскому другу". Тогда, на рубеже 60-х — 70-х, поэт, казалось, любовался своим умением "удваивать" реальность, виртуозно создавать иллюзию "давно прошедшего". Читатель, конечно, понимал, что перед ним не воссозданная историческая античность, а нечто качественно иное. Но эмоционально он готов был поверить в истинность такой реконструкции. Соответственно, реалии современности или изгонялись из текста, или так виртуозно в него вкраплялись, что стыки и швы были неразличимы.
В середине 70-х перед Бродским — совсем иные эстетические задачи. Даже вводя в текст античные аллюзии, он неизменно подчеркивает, что его эпоха не имеет ничего общего с героической древностью. Доминантой поэтики становится диссонанс. Если назван Тиран, то рядом оказываются "яхт-клуб и Футбольный клуб", дорические колонны теряются среди автомобилей, торс нимфы упоминается вместе с "кофейней с недурным бланманже":
Там была бы эта кофейня с недурным бланманже,
где, сказав, что зачем нам двадцатый век, если есть уже
девятнадцатый век, я бы видел, как взор коллеги
надолго сосредоточивается на вилке или ноже.
(2, 395)
Здесь, кстати, заданы точные хронологические координаты (в более ранних "античных" текстах такого никогда не бывало). Двадцатый век еще длится, до конца века еще несколько десятилетий, но всё, что могло в нем произойти, — уже произошло. Возлагавшиеся на него надежды, мягко говоря, не оправдались, ждать больше нечего.
Осознание собственного мастерства вызывает уже не гордость, а грусть. Без особого труда могу создать нерукотворный Рим на берегах Невы. Но с той же легкостью могу его уничтожить: к чему повторять то, что некогда было и кануло? Да и кого способен сегодня вдохновить второй или третий Рим?
На принципе диссонанса строится и словарь стихотворения. В середине текста античные аллюзии начинают исчезать, их место неожиданно занимают галлицизмы: "бланманже", "менаж-а-труа", "vive la Patrie!". Слово "шпионаж" заимствовано в русский язык из немецкого, но рифмуясь с "менаж", оно актуализирует свое французское происхождение. В силовое поле галлицизмов втягивается и "шанс", а набранный латиницей заключительный лозунг "Vive la Patrie!" вводит "Развивая Платона" в традицию макаронических текстов, которой в своё время отдал дань и Бродский; стихотворение "Два часа в резервуаре" (1965) мы еще вспомним.
Для чего же понадобилось создавать столь причудливый антично-галльский гибрид? И почему французские ассоциации выступают в подчеркнуто республиканском смысловом ореоле? Не потому ли, что стилистика Великой французской революции, как известно, ориентировалась на античные образцы гражданского мужества и доблести? Не из-за того ли, что в сегодняшнем сознании стилизованные римские тоги оказались в зловещем соседстве с… гильотиной?
Принципиальная установка на культурную разноголосицу, свободную перекличку языков и эпох порождает немало вопросов. В этой связи вспоминается еще один возможный текст-источник. Он не принадлежит ни к античной, ни к французской традициям и, возможно, поэтому еще не упоминался в комментариях к стихотворению.
Речь идет о немецкой народной книге "О Фортунате и его кошельке, а также о чудесной шапочке" (1509). Её герой встречает в лесу фею Счастья, которая предлагает ему на выбор "мудрость, богатство, силу, здоровье, красоту и долголетие. Фортунат предпочел выбрать богатство. Этот шаг не только обрек его на ряд злоключений, но и послужил причиной гибели обоих его сыновей".vi На совпадение имен можно было бы и не обратить внимание, если бы оно не актуализировало другой "немецкий след" в поэзии Бродского — стихотворение "Два часа в резервуаре" (1965), созданное еще в северной ссылке:
Я есть антифашист и антифауст.
Их либе жизнь и обожаю хаос.
Их бин хотеть, геноссе официрен,
Дем цайт цум Фауст коротко шпацирен.
(I, 433)
Одна из бесчисленных вариаций на тему Фауста начинается, как видим, с четкого выделения авторского "я" (в этом смысле "Два часа…" аналогичны стихотворению "Развивая Платона"). В первом четверостишии "я" повторяется трижды, причем каждый раз открывает строку (макаронический характер текста, где русский язык переплетается с квазинемецким, позволяет приравнять "я" к "их",т.е. "Ich "). А начиная со второй строфы, первое лицо уступает место третьему:
Не подчиняясь польской пропаганде,
он в Кракове грустил о фатерлянде…
[…]
Он поднимал платочки женщин с пола.
Он горячился по вопросам пола.
(I, 433)
Стихотворение, таким образом, основывается на антитезе:
-
I лицо
III лицо
я
он
антифауст
Фауст
В "Развивая Платона" коммуникативная структура носит иной характер, но и там подспудно присутствует антитетичность:
-
I лицо
II лицо
я
ты/вы
?
Фортунатус
Здесь лирический герой противостоит таинственному собеседнику, о котором неизвестно практически ничего — кроме имени. Но, учитывая говорящий характер этого имени ("Счастливчик") и принцип антитетичности, можно предположить, что герой — некий Анти-Фортунатус (наподобие Анти-Фауста в стихах 1965-го). Лирический герой, чье имя на схеме замещено знаком вопроса, осознает себя несчастливым человеком, обездоленным, в частности, и тем, что навсегда разлучен с родным городом. (Надо ли напоминать, что в 1976-м сама мысль о хотя бы кратком возвращении в северную столицу казалась Фантастикой, сюжетом набоковской прозы?)
Сегодня Фауст ассоциируется прежде всего с Гете, но задолго до того, как он обрел бессмертие под пером великого поэта, он уже был героем немецкой народной книги "История о докторе Коганне Фаусте, знаменитом чародее и чернокнижнике" (1587).vii А Фортунатус, как и Фауст, перешел из народной литературы в "высокую": у Л.Тика, например, есть драматическая сказка "Фортунат"; он же упоминается в "Необычайных приключениях Петера Шлемиля" А.Шамиссо, где "человек в сером", т.е. дьявол, предлагает герою купить его тень, суля тому взамен всевозможные блага: "Хотите волшебную шапку, принадлежавшую Фортунато, совсем новенькую и крепкую, только что из починки? А может быть, волшебный кошелек, такой же, как у Фортунато?”viii Комментируя эти слова, Е.Эткинд замечает: "Волшебная шапка Фортунато и его кошелек взяты из народной книги об этом герое. Шапка делает человека невидимым, кошелек всегда содержит неиссякающий запас золотых монет".ix Мотив шапки-невидимки также немаловажен: ведь только прибегнув к её помощи, опальный поэт смог бы еще раз пройтись по любимым улицам и мостам.
Между стихотворением "Развивая Платона" и немецкой народной книгой есть, впрочем, еще одна параллель, более существенная и глубокая, чем совпадение имен. Фортунатус народной книги попадает в ситуацию выбора. В стихотворении Бродского, казалось бы, всё наоборот. Герою ничего не предлагают, его попросту лишают всего, чего можно лишить. Лирическим двойником поэта становится в изгнании "…совершенный никто, человек в плаще,/ потерявший память, отчизну, сына…" (2, 318). И тем не менее ситуация выбора все-таки есть, правда, она спрятана в подтекст. Самые первые слова "Я хотел бы жить, Фортунатус, в городе…" могут рассматриваться как начало лирического монолога, обращенного к воображаемому слушателю. Но вполне можно предположить, что это — ответ на реплику собеседника, оставшегося "за кадром", на нечто подобное пушкинскому "Чего тебе надобно, старче?" Ситуация альтернативы сохраняется, но предстает она в инвертированном виде. Если в народной книге право выбора предоставляется Фортунатусу, то герой Бродского сам обращается к таинственному Фортунатусу — мужскому аналогу Фортуны, как будто бы он способен воплотить в реальность сокровенные мечты.
В начальной строке стихотворения В.Полухина усматривает перекличку с Цветаевой:x
…Я бы хотела жить с Вами
В маленьком городе,
Где вечные сумерки
И вечные колокола.xi
Сходство зачинов подчеркивает коренное различие модальности двух текстов. У Цветаевой господствует сослагательное наклонение: грамматическая форма в точности соответствует смыслу повествования. Описывается желаемое, но в принципе недостижимое, как вечные сумерки. У Бродского же всё гораздо сложнее. Настойчиво, почти монотонно повторяющиеся признаки сослагательного наклонения, все эти "я хотел бы", "я узнавал бы", "я бы вплетал", "я листал бы", "я б скучал" и т.п. входят в противоречие с глубинным смыслом. В стихах ведь перечисляется не сотворенное мечтой, а когда-то уже бывшее. Поэт конструирует идеальный город, творит собственную утопию (как тут не вспомнить "Государство" Платона), но строит её из готовых "блоков", из того, что сохранилось в воспоминаниях (жалобы на амнезию, например, в "Лагуне": "потерявший память…" — не следует понимать буквально).
Более того, некоторые образы и ситуации, найденные в "Развивая Платона", так глубоко запали в сознание поэта, что спустя годы они всплывают при достаточно неожиданных обстоятельствах: к примеру, в диалогах с С.Волковым (цитируемая ниже глава охватывает промежуток с осени 1978 по зиму 1990; более точно датировать слова поэта едва ли возможно, но в любом случае стихи и беседу разделяют годы): "…идея богемы, идея колонии артистов возникает только в централизованном государстве. Она возникает как зеркальное отражение этой централизации: чтобы сомкнуться, чтобы противостоять. […] Ведь в чем идея артистической колонии? В противостоянии поэта и тирана. А это возможно только тогда, когда, скажем, вечером в опере они встречаются. Тиран сидит в ложе — поэт в партере. Он представляет себя карбонарием, в воображении своем он вытаскивает револьвер. А вообще-то он бормочет нечто сквозь зубы и бросает гневный взгляд. Вот и вся идея богемы".xii Здесь без труда узнается почти дословный пересказ второй строфы:
Чтобы там была Опера, и чтоб в ней ветеран –
тенор исправно пел арию Марио по вечерам;
чтоб Тиран ему аплодировал в ложе, а я в партере
бормотал бы, сжав зубы от ненависти: "баран".
(2, 394)
Все, кто исследовал и комментировал "Развивая Платона", вспоминали о платоновском "Государстве" – идеальном городе, в котором места для стихотворцев, увы, не нашлось. А образ поэта-изгнанника актуализирует, в свою очередь, еще одну античную аллюзию — овидиевскую тему русской поэзии: от Пушкина до верленовских переводов Иннокентия Анненского:
На темный жребий мой я больше не в обиде:
И наг, и немощен был некогда Овидий.
И далее: от мандельштамовских тристий до Овидия, переводившего "вьюгу на латынь" (Арсений Тарковский). Наконец, до овидиевских текстов самого молодого Бродского: "Назо к смерти не готов…", "Последнее письмо Овидия в Рим" и др. "Поэзия" стала "правдой": дальнейшая жизненная траектория Бродского точно улеглась в русло судьбы поэта-изгоя.
Всё это, по сути, вещи достаточно общеизвестные. О них, может, и не стоило говорить, если б не одна существенная деталь, один жизненно важный вопрос. Кто же главный антагонист поэта? Кто травит его в отечестве, а потом обрекает на скитания вдали от родины? Сначала, а именно, во второй строфе, возникает привычная антитеза, "поэт — тиран", непременная составляющая "римских" текстов конца 60-х — начала 70-х. Ведь в "Anno Domini", "Торсе", "Письмах римскому другу", "Post aetatem nostram" античность предстает отнюдь не в республиканском, а в автократическом варианте. Можно поспорить о том, какую конкретно-историческую форму единовластия напоминает реальность, созданная поэтом: тиранию, принципат, наследственную монархию, деспотию восточного образца. Бесспорно лишь то, что поэту противостоит только одно лицо, вполне определенное и наделенное неограниченной властью. Бунт поэта — по вполне объяснимым причинам — носит воображаемый характер ("он бормочет нечто сквозь зубы и бросает гневный взгляд"), в реальное действие не превращается и карой не грозит.
Однако в предпоследней строфе внезапно выясняется, что у поэта есть более опасный и коварный враг — толпа:
И когда бы меня схватили в итоге за шпионаж,
подрывную активность, бродяжничество, менаж-
а-труа, и толпа, беснуясь вокруг, кричала,
тыча в меня натруженными указательными: "Не наш!"…
(2, 396)
Теперь становится понятной грустная ирония конечного лозунга "Vive la Patrie!": не узурпатор, не монарх, не цезарь, а обычные сограждане обрекают поэта на неволю и изгнание (точно так же они когда-то обрекли Сократа на смерть). Как тут не вспомнить печальное признание совсем другого поэта, датированное той же эпохой — 1973-м:
уж я-то при любой системе
останусь лишний и чужой.
(Б.Чичибабин)xiii
Здесь-то самое время обратиться к первоисточнику. Читателям "Государства", должно быть, хорошо запомнилось название одного из разделов — "Подражательная поэзия портит нравы и подлежит изгнанию из государства". Но справедливости ради заметим, что Платон допускает возможность существования поэзии в своей утопии, "если она оправдается": "… в наше государство поэзия принимается лишь постольку, поскольку это гимны богам и хвала добродетельным людям".xiv Такая непреклонно-мелочная регламентация, которой, кстати, полностью соответствует практика "соцреализма", еще более унизительна, чем тотальное запрещение. Бродскому же, в частности, особенно обидным мог показаться выпад против поэзии с позиции разума и философии: "мы выслали её из нашего государства, поскольку она такова. Ведь нас побудило к этому разумное основание. А чтобы она не винила нас в жесткости и неотесанности, мы добавим еще, что искони наблюдался какой-то разлад между философией и поэзией".xv
Но весь творческий опыт Бродского свидетельствует как раз об обратном. Он с юных лет пытался увеличить "мерность" поэзии за счет метафизики, будь то философия или богословие. Без малого сорок лет он стремился вырастить метафизическую поэзию на русской почве, среди родных осин и сосен. Отсюда — столь острая боль разрыва с мировой духовно-интеллектуальной традицией. "Я завидовал писателям, которые творили за границей, поскольку я вечно испытывал чувство, будто вслепую соревнуюсь не только с какими-то поэтами, но также, к примеру, с теологами. Мне казалось, допустим, что я, возможно, сделал какой-то крохотный прорыв в области теологии, но не было никакой уверенности, что Тиллих не высказывал что-то более глубокое по той же самой теме", — признавался поэт в одном интервью 1990-го годаxvi.
+ + +
Пора, однако, вернуться к коммуникативной интриге стихотворения, хотя разговор явно перерос рамки заявленной темы. И все-таки: кому же адресовано стихотворение? Кто такой этот таинственный Фортунатус? Однозначного ответа, боюсь, найти не удастся. Фортунатус — это и противоположность поэта, и его alter ego. Адресатом стихов может быть и конкретное лицо, человек, разделяющий с автором общую память, тот, кто за предельно абстрагированными определениями (Река, Опера, Библиотека, Вокзал) способен разглядеть узнаваемый образ. И в то же время Фортунатус — почти условность, фикция. Тогда лирическое послание становится "письмом в бутылке" или словами, отданными во власть иной стихии, — словами, брошенными на ветер, обращенными ко всем и ни к кому в отдельности.
Фортунатус принадлежит и современности (ведь разговор идет о сегодняшних вещах, о конкретных реалиях последней трети двадцатого века), и истории. Голос поэта гулко разносится по анфиладе эпох. Ему откликается и античность, и европейское Возрождение, и пора Великой французской революции. Сколь ни различны эти эпохи, поэт всегда и всюду сталкивается примерно с одинаковыми вопросами. Жребий его неизменно оказывается тяжким.
Поэту нет места ни в Империи, ни в Утопии. Империя Бродского, как известно, — это и советская империя застойных лет, и римская империя периода упадка, и империя вообще. Поэт же повсюду лишний. Его преследует тиран, но и рядовые граждане оказываются порой кровожаднее любого деспота. Поэту нет места ни в настоящем, ни в прошлом, ни в гипотетической реальности идеального полиса, построенного на разумных основаниях. Более того, его изгоняют даже из того иллюзорного города, который создается собственным воображением из несбывшихся надежд и фрагментов воспоминаний.
ПРИМЕЧАНИЯ
i Polukhina V. Joseph Brodsky: a poet for our time. — Cambridge, 1989. — P. 216.
ii Цитаты даются по изданию: Сочинения Иосифа Бродского. — СПб.: Пушкинский фонд, 1992 — 1995, Первое число обозначает том, второе — страницу.
iii Polukhina V. Указ. соч., с.218.
iv Лотман М.Ю., Лотман Ю.М. Между вещью и пустотой (Из наблюдений над поэтикой сборника И.Бродского "Урания") //Учен. зап. Тартуск. гос. ун-та. Вып. 883. — Тарту, 1990. — С.176.
v Англо-русский фразеологический словарь. — М.,1955.- С.158, 852.
vi История немецкой литературы. — М.,1962. С.222.
vii См. Жирмунский В.М. История легенды о Фаусте // Легенда о докторе Фаусте. — 2-е изд. — М.,1978. — С.287 и сл.
viii Шамиссо А. Необычайные приключения Петера Шлемиля. — М.,1955. — С.20.
ix Шамиссо А. Указ. соч., с. 71.
x Polukhina V. Указ. соч., с.218.
xi Цветаева М. Избранные произведения. — Минск, 1984. — С.59.
xii Волков С. Диалоги с Иосифом Бродским. — М.,1998. — С.180.
xiii Чичибабин Б.А. В стихах и прозе. — 3-е изд.- Харьков, 2002. — С. 214.
xiv Платон. Соч. в 3 тт. — T.3, ч.1.- М.,1971. — С.437 — 438.
xv Платон. Указ. соч., с.438.
xvi Бродский И. Большая книга интервью. — М., 2000. — С.494.