I
В 20-ом веке Россия дважды пережила крушение государственности и крах тех доктрин, которые лежали в её основе. В этой статье я хотел бы рассмотреть причины и прямые последствия обоих крушений. Вначале я напомню известные слова Алексиса де Токвиля (1835). В своей книге «Демократия в Америке» он писал: «Сегодня на земле живут два великих народа, чьи исходные пункты хотя и различны, но которые, кажется, стремятся к одной и той же цели: русские и англоамериканцы […] Все другие народы вроде бы достигли отведенных им природой границ, но эти еще растут […] Американец борется с препятствиями, которые природа ставит ему на пути; русский сражается с окружающими его народами […] Высший принцип действия для одного ─ свобода, для другого ─ рабство. Их исходные пункты различны, их пути расходятся друг с другом, но не в меньшей степени каждый из них кажется ─ посредством некоего тайного плана провидения ─ призванным к тому, чтобы держать в руках судьбы чуть ли не половины мира»1.
Те, кто восхищаются Токвилем, как правило, не замечают, что этот действительно глубокий мыслитель чрезвычайно переоценил силы России. Вопреки предсказаниям Токвиля, царская империя в ходе последующих десятилетий переживала не подъем, а непрерывный упадок своей мощи. Однако взгляды Токвиля были чрезвычайно широко распространены на Западе в первой половине 19 столетия. Нередко российские планы мирового господства считались более опасными, нежели подобные планы наполеоновской Франции, так как в случае России речь шла о не-западной державе. Для Запада в этом заключался не только военный и политический, но и культурный вызов. Вновь и вновь повторялось и подчеркивалось, что Россия угрожает западному типу культуры как таковому2. Промышленную революцию, которая охватила западные страны к середине 19 столетия, многие мыслители не рассматривали как источник будущей мощи, скорее, наоборот, в ней видели ослабляющий фактор. Социальные вопросы казались тогда неразрешимыми. Жестоко подавленное восстание парижского пролетариата в июне 1848 года представлялось лишь предвестником будущих классовых боев. В России же, напротив, не было пролетариата, и промышленная революция ее почти не затронула. Так что этот внутренне однородный колосс казался тем большей угрозой Западу, раздираемому внутренними противоречиями.
В 1853-1854 годах началось, казалось бы, решительное и судьбоносное сражение между Западом и Востоком, которое многие предсказывали ─ Крымская война. Это была борьба за восстановление европейского равновесия, борьба против силы, которой приписывали планы мирового господства. Английский историк Льюис Немье писал, что такого рода войны ведут обычно до победного конца3. Тем более что речь в этой войне шла не только о восстановлении политического равновесия, но и о защите «священных ценностей западноевропейской цивилизации». Николай I воспринимался на Западе как восточный варвар, который не имеет никакого отношения к европейским традициям. Английский историк Мартин Кингсли иронично замечает, что война в защиту восточного деспота на Босфоре, то есть турецкого султана, была преподнесена как война в защиту христианских ценностей4.
Но вопреки всем этим апокалиптическим ожиданиям, Крымская война оказалась конвенциональной, ограниченной войной, в которой ни одна сторона не была готова «идти до конца». Ее сопровождали постоянные дипломатические переговоры, обе стороны придерживались тех же критериев международного права. За весь период между наполеоновскими войнами и второй мировой ни одна война за восстановление европейского равновесия не обошлась такой малой кровью. Противникам державы-гегемона удалось справиться с ней без тотальной мобилизации своего потенциала, введя в действие только незначительную часть своих сил. Великобритания даже не ввела закон о всеобщей воинской повинности. В отличие от Наполеона или немецкого руководства во время первой и второй мировых войн, царское правительство не мыслило в рамках альтернативы: все или ничего, оно не сжигало за собой мостов. Правда, Крымская война была вызвана нетипичными для тогдашней русской внешней политики слишком неосторожными действиями. Но как только Петербургу стало ясно, насколько неверно он оценивал реакцию Запада, он попытался за счёт уступок, по крайней мере, не осложнять своей ситуации.
Непосредственно после падения Севастополя, который ознаменовал поражение России в Крымской войне, Токвиль заявил, что этот удар не имеет для России особого значения. Ее подъём будет с неизбежностью продолжаться. В доказательство он привел в пример мощную русскую экспансию на Дальнем Востоке, которая продолжалась, несмотря на поражение в Крымской войне5. Многие историки соглашаются сегодня с Токвилем. Они тоже считают, что русское поражение в Крымской войне лишь прикрывало реальные возможности страны. Мощь России не понесла в этой войне ощутимых потерь6.
Но на самом деле всё было не так. В противоположность приведенным здесь мнениям, Россия переживала после Крымской войны не просто кажущийся, но действительный упадок своих сил7. Распространение на Центральную Азию и на Дальний Восток вряд ли укрепило царскую империю относительно Запада, потому что в это же самое время и Запад переживал период интенсивного распространения своего мирового господства. В начале 20 столетия Россия потерпела сокрушительные поражения в войне с Японией и в первой мировой войне. То есть, ее политический упадок неудержимо продолжался. Этот процесс не в последнюю очередь был обусловлен раздиравшими страну внутриполитическими противоречиями и постоянно нарастающей изоляцией царского режима в обществе. В конце 19-го и в начале 20 века Россия относилась к немногим европейским странам, где социальная напряженность постоянно усиливалась. В Западной и Восточной Европе социальные проблемы, напротив, теряли свою прежнюю остроту. После разгрома революции 1848 года революционная эпоха там однозначно шла к концу. Европейские правительства, которые до 1848 года постоянно испытывали страх перед революцией, теперь могли перевести дух. После событий 1848-1849 годов в западных странах усиливался процесс интеграции и консолидации. Националистическая идеология становилась при этом своего рода цементирующей силой, отвлекающей внимание значительных слоев общества от политических конфликтов8. Рабочие партии, которые дольше всех сопротивлялись «микробу национализма», тоже, в конце концов, прекратили свое принципиальное сопротивление этому так называемому «буржуазному предрассудку» и в 1914 году поплыли в общем потоке. Путём включения пролетариата в «национальный фронт» ─ Италия принадлежала здесь к немногим исключениям ─ были созданы важнейшие предпосылки к развязыванию первой мировой войны, так называемой «войны народов».
Насколько иначе развивалась Россия! События 1848-1849 годов практически не затронули страну, поэтому здесь и не наступило разочарование в идее революции. На Западе многие прежние радикалы все чаще связывали свои упования и надежды с националистической идеей, а в России в это же время только начал в полную силу выражаться революционный идеал. Семен Франк писал в 1924 году, что всякая критика этого идеала рассматривалась российской революционной интеллигенцией как предательство. В предреволюционной России нужно было иметь исключительное гражданское мужество, чтобы открыто «исповедовать политическую умеренность»9. Как отмечает историк Теодор Шидер, Западу были практически незнакомы безоговорочность и беззаветность, отличавшие революционную веру русской интеллигенции10. На свой особый революционный путь Россия вступила вскоре после восшествия на престол Александра II, который в 1855 году сменил своего деспотичного отца. То есть интеллигенция радикализировалась именно в период правления монарха, который своими реформами начал настоящую революцию сверху и вошел в русскую историю как «царь-освободитель». Многие требования, выдвигавшиеся поколениями русских критиков самодержавия, были теперь, одно за другим, выполнены: отмена крепостного права, ослабление цензуры, судебная реформа, создание относительно независимого самоуправления. Однако все это мало интересовало революционную интеллигенцию. Она полностью отвергала поддержку этих реформ. Таким образом, как указывает историк В. Леонтович, интеллигенция выключила себя из практической деятельности, которая только и могла бы быть для неё школой политического мышления и действия11.
Деятельность интеллигенции была нацелена на тотальный разрыв с русской традицией, она беспощадно крушила все российские святыни. Единственное, что избежало этого всеобщего ниспровержения и стало предметом пылкого поклонения, был простой русский народ. Он считался воплощением добра. Все понятия и культурные институты, недоступные пониманию низших слоев населения, осуждались как излишние и безнравственные. Николай Бердяев писал: «Долгое время у нас считалось почти безнравственным отдаваться философскому творчеству. Человек, слишком погруженный в философские проблемы, подозревался в равнодушии к интересам крестьян и рабочих»12. Несмотря на такое крайнее самоотрицание и радикально эгалитаристскую позицию, интеллигенция не могла изменить тот факт, что сама она в действительности принадлежала к привилегированному и образованному сословию, к элите. Для крестьян она, подобно помещикам, была частью ненавистного европеизированного правящего класса, чьи идеи и язык оставались для них совершенно непонятными13. Таким образом, препятствием на пути к объединению низших слоев с революционной интеллигенцией был, прежде всего, глубоко укоренившийся политический консерватизм крестьянства. И эту пропасть консервативные защитники самодержавия пытались сохранить навсегда. Им было ясно, что судьба режима зависит от того, кто выиграет борьбу за «душу народа». Интеллигенцию они считали уже потерянной. Их единственным методом полемики с ней были жесткость и репрессии. Но консерваторы желали любой ценой не допустить, чтобы низшие слои вступили на путь, уже пройденный частью элиты. Поэтому они считали необходимым уберечь от внутренней порчи тот мир допетровских представлений, в котором всё еще жило крестьянство. Одним из самых последовательных приверженцев этой концепции был влиятельный советник двух последних царей и Обер-прокурор Священного синода Константин Победоносцев. Он был убежден в том, что низшие слои, в противоположность интеллигенции, абсолютно верны царю, и что эта верность и есть в принципе важнейшая опора самодержавия. Чтобы традиционный мир низших слоев смог выстоять под напором современности, Победоносцев пытался отгородить русское крестьянство от всех новых идей, прежде всего западных. Простому народу не нужны никакие теоретические знания, полагал Обер-прокурор. Они лишь порождают смятение и подогревают недовольство отдельных лиц своим положением в обществе, а также усиливают индивидуалистические и эгоистические тенденции. Образование должно сосредоточиваться, прежде всего, на элементарных знаниях и практических навыках14. Свой идеал образования Победоносцев стремился осуществить через энергично создаваемую им систему церковно-приходских школ, которые пытались укрепить патерналистскую опеку светского и церковного начальства над низшими слоями населения.
Однако низшие слои русского народа, которые петербургский сановник считал важнейшей опорой самодержавия, оказались для него в конечном итоге величайшей угрозой. С пятидесятилетним опозданием народные слои начали на рубеже веков включаться в процесс развития, уже пройденный интеллигенцией. Долгая борьба «за душу народа» между оппозицией и автократией решалась постепенно в пользу первой. Отмена крепостного права в 1861 году принесла теперь свои плоды. Целое крестьянское поколение выросло в новой свободной атмосфере и не поддавалась уже патриархальной опеке в такой степени, как их отцы. Программа же Победоносцева делала ставку на их политическую незрелость; но стремление крестьянства к эмансипации должно было неминуемо привести к ее краху.
Этот крах был обусловлен, помимо прочего, ещё и тем, что намерение Обер-прокурора «заморозить» Россию не было поддержано всем Петербургским кабинетом. Победоносцев имел в нем могущественных противников, которые хотели бороться с революционной угрозой совершенно иными, в корне противоположными методами. К ним принадлежал в первую очередь министр финансов Сергей Витте, который, в отличие от своего оппонента, не боялся будущего. Он считал Россию страной с неисчерпаемыми возможностями, нуждающейся, однако, в принципиальной модернизации. Только в этом случае она могла бы, по его мнению, сохранить свой статус великой державы и решить неотложные социальные проблемы. Его концепция образования диаметрально отличалась от идей Победоносцева. Чтобы реформировать страну, монархии, по его мнению, нужны были просвещенные, динамичные, не закосневшие в предрассудках подданные15. И всё же большой слабостью проекта модернизации России, предложенного Витте, было то, что для его осуществления он не мог опереться ни на один сколько-нибудь значительный общественный слой. Пролетариат, численность которого возросла как раз в результате реформ Витте, тотчас превратился в яростного противника режима. Крестьяне не желали и слышать об индустриализации. Их не интересовало величие России, в центре их интересов стоял нерешенный, по их мнению, аграрный вопрос. А индустриализация в тот момент ничем не способствовала его решению. Она, напротив, предполагала некоторый период «затягивания поясов», поскольку ее нельзя было финансировать без повышения налогообложения самых широких масс населения16. Витте не смог привлечь на свою сторону и либеральные группировки ― потенциальных союзников, которые, также как и он, стремились преодолеть российскую отсталость. Непреодолимым препятствием между ними стояла догма о неограниченной царской власти17. Таким образом, на рубеже веков русская автократия оказалась не в состоянии играть роль демиурга-модернизатора. Курс Витте лишь усилил внутриполитические проблемы, вместо того чтобы их решить. В России тогда одновременно обострились три конфликта, которые на Западе уже были разрешены: это были конституционный, рабочий и аграрный вопросы. Самодержавие лишилось социальных корней, и страшная пустота, которая его окружала, открылась во время русско-японской войны. Военные поражения царской армии были восприняты обществом почти равнодушно, а некоторой частью интеллигенции даже с неприкрытой злорадностью.
Оказавшись в полной внутренней изоляции, автократия не могла уже сохраняться в своей прежней форме. Она вынуждена была пойти на компромисс с обществом. Царский манифест 17 октября 1905 года обещал подданным основные гражданские права и созыв парламента. Это было концом неограниченного самодержавия. В апреле 1906 года Россия получила конституцию ― первую в своей истории.
Виктор Леонтович пишет, что конституция 1905/1906 гг. была вызвана к жизни силами, которые не были в ней заинтересованы, силами, чьей единственной целью было дальнейшее углубление революции. Но, невзирая на это ― и здесь Леонтович присоединяется к мнению либерального политика В. Маклакова ― конституция постепенно начала оказывать воспитательное воздействие как на правительство, так и на общественность18.
И в самом деле, после революции 1905 года Россия сделала большой рывок в сторону правового государства с гражданскими свободами, в том числе свободой прессы и собраний, а также партийным плюрализмом. Революция 1905 года, по мнению левых потерпевшая крушение, в действительности создала весьма благоприятные предпосылки для постепенного высвобождения общества из-под государственной опеки. Эти ростки гражданского общества, пробившиеся на свет в преддверие крушения царской монархии, вызывают удивление, если вспомнить, насколько велик был всегда перевес государства над обществом в российской истории.
Все же эти изменения коснулись в первую очередь только русских образованных кругов. Народные слои почти не принимали в них участие. Они не интересовались политическими целями так называемых «имущих классов» (Zensusgesellschaft). В центре интересов русского крестьянства ― подавляющей части населения ― даже после принятия конституции стоял аграрный вопрос, а не укрепление правового государства в России. Они мечтали о полной экспроприации землевладельцев, о «черном переделе» и потому не желали признавать принцип частной собственности, гарантированный 77-ой статьей конституции.
Пропасть между русскими образованными слоями и народными массами открылась во всей своей глубине с началом первой мировой войны. В России война лишь усилила центробежные силы и углубила социальные конфликты, поскольку династия Романовых не смогла выработать популярную, объединяющую все народы империи, идею. Только лояльность по отношению к царю могла подвигнуть русских крестьян, несших основное бремя войны, на необычайное терпение во все более затягивающемся конфликте. Но с началом нового столетия эта лояльность была поколеблена. Уже во время русско-японской войны можно было видеть, насколько низко упал престиж монархии в глазах населения. Однако в этой связи нужно отметить следующее. Радикальное отрицание войны было характерно только для народных слоев России. В образованных кругах преобладали патриотические эмоции, стремление вести войну до победного конца. Даже некоторые оппозиционные группировки, настроенные во время русско-японской войны пораженчески, в 1914 году говорили о защите отечества. К немногим исключениям принадлежали большевики. Но они со своим радикальным отрицанием «защиты отечества» были аутсайдерами в политическом ландшафте России. Однако со временем (особенно после февральской революции 1917 года) этот факт должен был усилить, а не ослабить партию, потому что у миллионов русских крестьян и рабочих было такое же отрицательное отношение к войне19.
После свержения царя в феврале-марте 1917 года Россия переживала процесс радикализации и углубления революции. Этот процесс проходил бы и без участия большевиков. Почти каждая революция переживает процесс радикализации. Однако в 1917 году большевики были единственной значительной политической силой в России, не боявшейся радикализации масс. Наоборот, они стремились стать во главе этого процесса. И поэтому все более широкие слои населения стали воспринимать большевиков как символ революции. Постепенно большевикам удалось внушить большой части русских народных масс, что всякая борьба против большевизма практически означает борьбу против революции. Федор Степун замечает: в 1917 году Ленин понял, что в некоторых ситуациях вождь, чтобы победить, должен последовать устремлениям масс. И хотя Ленин был человеком необычайной силы воли, он двинулся в избранном массами направлении20.
И после захвата власти большевики смогли выжить и преодолеть многие почти безысходные кризисы благодаря тому, что они умели сочетать доктринальный утопизм с исключительной гибкостью. Те исследователи, которые упрекали большевизм в догматической косности, видели только одну сторону этого политического феномена и недооценивали его чувство реальности, его способность к радикальным изменениям курса, когда этого требовали обстоятельства. Но и те, кто восхищался прагматизмом большевиков, поддавались иллюзиям. Они, в свою очередь, недооценивали догматическую сторону большевизма, потому что и тогда, когда большевистская партия делала уступки прагматическому курсу, она не отказывалась от своей цели осуществить марксистскую утопию. Вскоре после захвата власти большевики ввели в России систему, воплощавшую большевистский утопизм и волюнтаризм: систему военного коммунизма, которая основывалась на безграничном терроре. Военный коммунизм означал распространение государственного контроля на все важнейшие сферы жизни, на политические, социальные и экономические процессы в целом. Русское общество, которое в 1905 году частично, а в 1917 году полностью освободилось от государственной опеки, вновь оказалось порабощенным и, причем так, как не было даже до отмены крепостного права в 1861 году21.
Подавляющее большинство населения теперь отвернулось от большевиков, боролось с ними или оказывало пассивное сопротивление. Выживание партии в условиях такой изоляции, которая в известной степени напоминает изоляцию царского режима начала 20 века, является почти политическим чудом. Однако: если бы большевики в самом деле утратили свою коренную связь с народными слоями, как это часто утверждают, то они вряд ли были бы в состоянии пережить гражданскую войну. Правда, верно и то, что большинство населения решительно не приняло введённый тогда большевистский террор. Тем не менее, новая диктатура извлекла выгоду из настроений, которые были характерны для этого большинства. Так, например, разочарование в большевиках никоим образом не означало отказа от веры в революцию. Ненависть к прежнему режиму, ко всем его проявлениям и в дальнейшем была всеподавляющим чувством русских народных слоев. Все политические группировки, которые подозревались в стремлении реставрировать дореволюционные порядки, не имели никаких шансов в настроенной на революцию стране22. Белые армии ― самые решительные и самые организованные противники большевиков ― по сути, находились на утраченных позициях. Федор Дан, один из вождей меньшевиков, говорил в 1920 году: несмотря на глубокое недовольство советской властью, крестьяне стремились любой ценой не допустить восстановления старого режима, который олицетворяли белые. Это было решающим фактором для победы большевиков23.
В октябре 1917 года большевики захватили власть в России ― так называемом «слабом звене в цепи мирового капитала» ― с целью уничтожить всю эту цепь силами мировой революции. Свою борьбу за власть в России они рассматривали исключительно как служение мировой революции, а не как самоцель. Кроме того, они были убеждены в том, что без помощи революции в развитых индустриальных странах большевистский режим в России не сможет выдержать противостояние с «мировым капиталом». Фактическое развитие событий в 1918-1920 годах опровергло прогнозы и ожидания большевиков. Они смогли утвердить свою власть в России без прямой поддержки со стороны революции на Западе. Однако их власть оставалась ограниченной той самой страной, которая прежде рассматривалась ими всего лишь как стартовая площадка мировой революции. Таким образом, они должны были во все возрастающем масштабе приспосабливаться к внешнеполитической и геополитической действительности управляемой ими империи. Советская внешняя политика была из-за этого явно амбивалентной. С одной стороны, Москва была столицей великой державы, а с другой стороны, ― центром мирового коммунистического движения, центром победоносной пролетарской революции. Конечно, со временем акценты в советской внешней политике сдвинулись. Страна постепенно начала возвращаться к традиционной великодержавной политике и подчинять стратегию мирового коммунистического движения интересам советского государства. Но, несмотря на это изменение акцентов, компонент мировой революции никогда не исчезал из советской внешней политики. Напряженные отношения между обоими полюсами, двойственность внешней политики сохранялись практически до распада Советского Союза. Именно такая биполярность советской политики часто затрудняла ее правильную оценку извне. Это не в последнюю очередь касалось национально ориентированных кругов в антибольшевистском лагере, которые были готовы капитулировать после победы большевиков в гражданской войне только «из благодарности» за восстановление почти полной территориальной целостности российской империи советским руководством. Представители этих кругов считали, что тем самым «белые идеи» победили, хотя бы и окольным путем. Большевики начали свою политическую борьбу как непримиримые враги российской империи, как поборники ее дезинтеграции. Но, в конце концов, они оказались ее восстановителями. Правда, большевистское государство было по форме «красным», международным и революционным, но его содержание было «белым»: патриотическим и национальным. С особой отчетливостью этот тезис был представлен движением «Смена вех», которое стало оформляться в русском изгнании к началу двадцатых годов. Николай Устрялов, крупнейший представитель этого движения ― позднее охарактеризованного как «национал-большевизм» ― писал в феврале 1920 года, что как бы парадоксально это не звучало, но объединение России свершается сейчас под большевистским знаком. Из фактора, вызвавшего распад империи, революция превратилась в творческую национальную силу, которая объединяет Россию24.
В то время состоялся парадоксальный обмен ролями большевиков и их «белых» противников. Белые, которые вели борьбу против большевиков за восстановление великой, могучей России в ее прежних границах, зависели в этом от помощи иностранных держав. Большевики, напротив, смирившись в марте 1918 в Брест-Литовске с беспримерным унижением России, в своей борьбе против «белых» и против иностранных интервентов опирались исключительно на внутренние силы и резервы России. Таким образом, они казались не только защитниками «завоеваний революции», но и защитниками интересов русской нации. Члены возникшего в 1921 году в эмиграции евразийского движения считали даже, что русский народ использовал большевизм, чтобы спасти территориальную целостность России и чтобы восстановить ее внешнеполитическую мощь25.
Все эти высказывания свидетельствуют о непонимании двойственности и двухполярности большевизма. Он был одновременно национальным и интернациональным, партикулярным и универсальным явлением. Ни с одним из этих полюсов он не идентифицировал себя полностью. Он был склонен к тому, чтобы просто использовать для себя как национально настроенные, так и революционно ориентированные течения. И потому он почти с неизбежностью должен был разочаровывать своих союзников, которые постоянно упрекали его то в измене священным национальным целям, то идеям мировой революции.
II
Почти через семьдесят лет после восстановления русской империи большевиками она распалась вновь. И этот второй распад по сей день вызывает удивление. Не в последнюю очередь потому, что даже еще в начале 80-х годов почти не были заметны знаки грядущего быстрого крушения советской империи. Этим распад СССР отличается от распада русской империи в 1917 году, имевшего чрезвычайно долгую предысторию. В 1927 году Марк Алданов писал: «Сто лет русское общество грозило монархии революцией. Быть может Николай и не верил предостережениям оттого, что их было так много»26. Распад советской империи, напротив, последовал без долгого пролога. И он совершился именно в то время, когда мировой коммунистический лагерь казался в глазах даже самых тонких наблюдателей, за немногими исключениями ― совершенно стабильным, почти непобедимым.
В семидесятые годы он достиг военно-стратегического паритета с Соединенными Штатами. А западные демократии в ходе Конференции по безопасности и разоружению в Хельсинки согласились с послевоенной расстановкой сил, то есть, с разделом Европы. Коммунистические идеи, казалось, неудержимо распространялись тогда и в третьем мире. В 1975 году, после поражения Америки во Вьетнаме, Александр Солженицын охарактеризовал мировое политическое состояние после 1945 года как третью мировую войну, которая теперь, после поражения Запада, в сущности, подошла к концу. По его словам, еще два-три десятилетия такого рода славного мирного сосуществования ― и понятия «Запад» больше не будет27.
И внутри империи правящая команда казалось, окончательно обеспечила свою власть. Возникшее в шестидесятые годы правозащитное движение к концу семидесятых практически перестало существовать. Символический характер имела ссылка в Горький Андрея Сахарова, олицетворявшего это движение, в 1980 году, через несколько дней после советского вторжения в Афганистан. Сразу после ссылки Сахарова зам. председателя КГБ генерал Цвигун заявил, что диссидентского движения в Советском Союзе больше нет, эта проблема решена.
Однако стабильность брежневской системы была обманчивой. Страна вновь начала и экономически и технологически безнадежно отставать. Гиперцентрализованные структуры плановой экономики усиливали бюрократическую окостенелость режима, дух инноваций все больше подавлялся. Эти явления вели к резкому замедлению темпов хозяйственного роста. В 1966-1970 гг. среднегодовой рост национального дохода составил 7,7 %, а в 1979-1982 ― только 3,1%28. Был достигнут предел так называемого «экстенсивного роста» ― без повышения производительности труда и капитала. Советская экономика теперь должна была перейти к «интенсивному росту», чтобы остаться конкурентоспособной на уровне отношений Восток-Запад. Между тем существующая система оказывалась все менее способной к такого рода качественному скачку. И ей было все труднее мобилизовать население на энергичную деятельность во имя коммунистических идеалов, поскольку в период так называемого застоя почти никто не принимал всерьез коммунистические идеи ― ни правящий слой, ни подчиненные. Вначале западные исследователи не замечали в таком развитии опасности для стабильности коммунистического режима. Некоторые, наоборот, даже исходили из того, что теперь коммунизм под натиском современности становится все более технократичным и прагматичным и тем самым приобретает сходство с современными западными индустриальными обществами. Так родилась теория конвергенции. Но сторонники этой теории упустили из виду, что в случае коммунистических режимов речь шла об идеократиях, сердцем которых является изощрённая идеологическая система, которая вынуждена непрерывно приспособляться к требованиям времени. Радикальное изменение этой системы казалось неизбежным, но господствующая бюрократия панически этого боялась. Ни одно предыдущее московское руководство не воплощало принцип status quo в таком масштабе, как брежневская команда. В эпоху электроники и глобальной коммуникации Советский Союз превратился в живой анахронизм, в бюрократический «рай», основанный на всепроникающей регламентации и опеке. Брежнев был серьезно болен с 1974 года, и введённый им аппаратный стиль руководства полностью соответствовал желаниям властвующей элиты. Ей нужен был не руководитель, а рупор ее собственных интересов, и в таковом качестве Брежнев ее полностью устраивал29. Федор Бурлацкий позднее писал, что люди, которые находились в окружении Брежнева, желали единственного ― чтобы он жил вечно30.
Такой чрезвычайно активный генеральный секретарь, каким оказался преемник Брежнева, Андропов, только мешал правящей элите. Дисциплинарные мероприятия Андропова, который сместил 18 министров и 37 региональных партийных руководителей, вызвали недовольство бюрократической номенклатуры31. Поэтому в марте 1984 года, после смерти Андропова, который половину своего срока руководил с больничной койки, она с облегчением восприняла избрание генеральным секретарем безвольного и престарелого Константина Черненко.
Как показатель страха партийной олигархии перед принципиальным изменением системы весьма символичен тот факт, что во главе сверхдержавы в первой половине восьмидесятых годов стояли три смертельно больных лидера, которые были более озабочены борьбой с собственными недугами, чем проблемами руководства. Только с третьего захода Политбюро решилось на смену поколений ― проголосовало за самого молодого члена, тогда 54-летнего Михаила Горбачева.
Контуры горбачевской программы выявились достаточно рано. Уже из его речи на пленуме ЦК, с которой он выступил через месяц после прихода к власти, в апреле 1985 года, а также из его высказываний в мае и июне того же года можно было понять, что его главной целью является борьба с консерватизмом брежневской системы. После полуторадесятилетнего «застоя» Советский Союз в значительной степени утратил экономическую и технологическую связь с Западом. Правда, генеральный секретарь с гордостью подчеркивал достигнутое в этот период военно-стратегическое равновесие с Соединенными Штатами. Но и это достижение, как считал Горбачев, могло со временем оказаться под угрозой из-за неразвитой инфраструктуры страны. Таким образом, горбачевское руководство столкнулось с исконной русской проблемой, драматически обострившейся к началу восьмидесятых годов ― как догнать быстро развивающийся и уходящий вперед Запад? Подобно всем предшествующим реформаторам, Горбачев имел своё собственное видение современной, экономически мощной России. Но в его программе бросается в глаза ее преимущественно технократический характер. Пропагандистский стиль Брежнева, рассчитанный на зрелищность, теперь осуждался, от партии и общества стали требовать больше эффективности, деловитости и дисциплины32. На начальном этапе новая линия была своеобразным возрождением андроповского курса. Это была попытка модернизации страны без ее либерализации. Партия должна была сосредоточить всё свое внимание на решении современных и будущих задач, но в принципиальной полемике об ошибках прошлого она не была заинтересована. Ее самокритика ограничивалась главным образом экономическими недостатками системы и её бюрократическими извращениями33. Конечно, подобными заявлениями она не могла произвести большого впечатление на советских граждан, привыкших к такого рода жалобам практически со времен Ленина. Разного рода дисциплинарные меры тоже не представляли для них ничего нового, и они умели прекрасно с ними управляться, то есть, уклоняться от них. Самым очевидным образом это проявилось в период кампании «Против пьянства и алкоголизма», начатой Горбачевым в мае 1985 года. Это не привело к существенному спаду алкоголизма, зато весьма сократило государственный доход, причем, на миллиарды рублей34. В 1988 году кампания была без особой огласки закончена. Итак, дисциплинарные меры на прежний советский манер вряд ли годились для того, чтобы существенно реформировать страну. То, что команда Горбачева относительно быстро это поняла, говорит о ее способности учиться на собственном опыте. Роль ускорителя в этом процессе переосмысления сыграла катастрофа в Чернобыле. Только после этой катастрофы, которая символизировала безнадежное состояние советской системы как таковой, программа перестройки начала наполняться новым содержанием. Но и здесь речь шла, скорее, об импровизированных решениях, значение и последствия которых вряд ли были очевидны для их инициатора. Пример — революционное по сути решение Горбачева апеллировать прямо к общественности. Общественность должна была оказывать постоянное давление на партийный аппарат, не желающий проводить реформы, должна была контролировать его. В июне 1986 года Генеральный секретарь заявил: «Между народом, который стремится к изменениям, который мечтает о них, и государственным руководством находится руководящая прослойка, […] которая не желает никаких преобразований»35.
В системе, которая до сих пор базировалась на сплошном государственном контроле и на государственной опеке над гражданами, Горбачев хотел опереться на новый тип человека. Это должны были быть не просто исполнители приказов, а «инициативные, думающие, энергичные [люди…], которые способны самокритично оценивать состояние дел, избавляться от формализма и шаблона в работе, находить новые, неординарные решения»36.
Не должно быть больше неприкосновенных авторитетов и табу ― заявил в 1987 году Горбачев и тем поверг страну, особенно интеллектуалов, в своего рода эйфорическое состояние. Однако он наивно надеялся подчинить им же начатое иконоборчество партийному контролю. Иллюзией оказалась и другая надежда Генсека. А именно, он исходил из того, что можно обновить коммунистическую идеологию с помощью постулированного им «нового мышления». Но в действительности «мораль классовой борьбы», составляющая ядро коммунистического мировоззрения, не может сочетаться с тезисом «приоритета общечеловеческих ценностей», который провозгласил Горбачев37.
В поисках причин крушения советской власти многие авторы указывают на взрывоопасную силу национальных движений. Но одни только нерусские народы вряд ли могли эту власть существенно расшатать. В борьбе против коммунистической империи они нуждались в сильном союзнике и им, по сути, могла быть только сама же Россия ― сердце империи. Отпадение нерусской периферии от центра было бы почти невозможным без противостояния самой активной части русского общества собственному государству и без отказа от царящей в нем коммунистической доктрины. Процессы 1989-1991 годов напоминают в этом отношении процессы 1917 года. Распад царской империи тоже произошел лишь потому, что значительная часть русского населения отвернулась тогда от господствующей системы. Когда Михаил Горбачев отважился отказаться от догмы непогрешимости партии, обнаружилось, что коммунистическая идея в глазах большинства населения так же дискредитирована, как и идея царской власти к началу 20 столетия. Советская олигархия в начале перестройки оказалась так же плохо информированной в отношении действительного состояния нации, как это было с петербургской бюрократией в начале 20 века. Тогда некоторые представители русского правительства вплоть до революции 1905 года считали, что русское население страны сохраняет верность царю. Исходя из этого в пользу крестьянства был принят закон о выборах в первую Государственную думу. В результате крестьяне проголосовали за парламент, в котором у революционных партий был явный перевес. По этому поводу Сергей Витте саркастически заметил: «Так выглядит столь превозносимый консерватизм русского крестьянства!»38 В противоположность своим ошарашенным и перепуганным коллегам-министрам, Витте не питал никаких иллюзий относительно мнимой верности царю русского народа.
И с таким же ужасом реагировала советская номенклатура на сокрушительные поражения, которые потерпели её руководящие представители на выборах на Съезд народных депутатов весной 1989 года39.
Накануне распада Советского Союза среди российского общества разгорелась острая борьба вокруг наследия дискредитированной коммунистической идеи. Она велась с такой остротой, что в Москве ее даже окрестили «духовной гражданской войной». Важнейшими противоборствующими сторонами в этой полемике были, с одной стороны, «национал-патриотические» силы, а с другой ― прозападно настроенные реформаторы. Основной целью реформаторов, как они заявляли, была «нормализация страны, ее возвращение в Европу». Для них главным было не сохранение гегемонистских позиций России в Европе и мире, а ее демократическое обновление. По мнению же национал-патриотов это противоречило фундаментным интересам страны. Один из ведущих идеологов «национально-патриотического лагеря», Александр Проханов, писал в 1990 году: «Впервые не только в истории отечества, но и мира, мы видим, как государство рушится не в результате внешних ударов […], или стихийных бедствий, а в результате целенаправленных действий [его] вождей»40.
Несмотря на страстные выступления в защиту русских интересов, воинствующим националистам все же не удалось достичь большого успеха. Подавляющее большинство населения дало им резкий отпор. Это с особой силой показали президентские выборы 12 июня 1991 года, когда Борис Ельцин сразу в первом же туре получил 57% голосов. То есть нация, которая в глазах многих наблюдателей была по определению имперской, выбрала своим первым демократически легитимированным главой политика, совершенно четко отказавшегося от имперской идеи. Гегемонистские структуры советской империи оказались подорванными в самом чувствительном месте ― в Центре. От этого удара они не смогли больше оправиться. Накануне распада Советского Союза российские демократы стали важнейшими союзниками республик, стремящихся к независимости. После кровавых событий в Вильнюсе и Риге в январе 1991 года, когда советские догматики попытались повернуть колесо истории вспять, сотни тысяч москвичей вышли с протестом на улицы. Достаточно вспомнить, как после насильственного подавления демократического движения в Праге в августе 1968 года всего семь советских правозащитников отважились появиться на Красной площади, чтобы продемонстрировать свое несогласие с действиями правительства. Борис Ельцин, выбранный в середине 1990 года председателем российского парламента, поспешно отправился в январе 1991 года в балтийские государства, чтобы заявить о своей солидарности с малыми соседями России.
Весной 1991 года польский публицист Йозеф Кусмерек направил Борису Ельцину открытое письмо со словами: «Для поляков Вы ― первый российский политик, который говорит от имени России, а не от имени российской империи […] Для меня Вы символизируете Россию, которую я, как поляк, не должен опасаться»41.
От этой эйфории в сегодняшней Варшаве осталось не так уж много. В отношении восточного соседа преобладает скепсис. Отрицательное отношение Москвы к распространению НАТО на территории Восточной Европы воспринимается и в Варшаве, и в других столицах региона как своего рода возвращение к прежней советской доктрине ограниченного суверенитета восточноевропейских государств.
Когда Борис Ельцин и его единомышленники в августе 1991 года упраздняли коммунистическую диктатуру, а в декабре 1991 ― советскую империю, они боролись не только под флагом демократии, но и под национально-российским флагом. Эйфорическое настроение, которое распространилось в Москве сразу после подавления коммунистического путча в августе 1991 года, чрезвычайно напоминало атмосферу, царившую во Франкфуртской Паульскирхе в 1848 году, когда идея свободы и идея нации образовали некий симбиоз. Однако не стоит забывать, в каком направлении развивалось дальше немецкое национальное движение. Для изменения его тенденции показательны знаменитые дебаты по польскому вопросу в Паульскирхе в июле 1848 года. До того момента солидарность с угнетенными поляками была своего рода лакмусовой бумажкой для либеральных, точнее, революционных убеждений в Европе и Германии. Но сразу после победы в 1848 году эта солидарность явно охладилась. Национально ориентированные революционные группировки, поставленные перед выбором между так называемой политикой принципов и политикой интересов, как правило, выбирали последнее. Перспектива восстановления независимого польского государства влекла за собой территориальные потери для Германии, и поэтому польский энтузиазм немецкой революции быстро сошёл на нет. Во время упомянутых дебатов по польскому вопросу большинство депутатов приняло решение в пользу «здорового национального эгоизма» и против «сентиментального космополитического идеализма», то есть, против Польши42.
Похожие процессы начались в России после устранения КПСС от власти. Победившие демократы начали все чаще говорить о национальных интересах России и все реже ― о солидарности с малыми народами. Многие демократы, выступавшие в августе 1991 года за «возвращение России в Европу», после подавления коммунистического путча вспомнили об «особом русском пути развития». Защитники прозападного курса, в первую очередь министр иностранных дел Андрей Козырев, изображались их оппонентами как беспочвенные политики, оторванные от традиций собственной страны. Вскоре после устранения КПСС от власти один из ближайших соратников Ельцина, Евгений Кожокин, сказал: «Придя к власти, западники должны перестать быть западниками. Западником можно быть только в оппозиции»43.
Экономические идеи прозападных кругов в правящем лагере тоже все сильнее подвергались критике со стороны поборников национального возрождения в руководящей элите. Это, прежде всего, относилось к экономической «шоковой терапии», которая за короткий срок сократила прожиточный уровень населения почти наполовину. Ее инициаторов, объединившихся вокруг министра финансов Гайдара, упрекали в механическом заимствовании западной экономической модели. Как выразился один критик, возникает впечатление, что те российские политики, которые определяют сейчас ход реформ, игнорируют само собой разумеющуюся истину, а именно, что любой реформатор должен учитывать не только экономические законы, но и нравственные представления общества.
Итак, непосредственно после окончания холодной войны, возникла угроза новой конфронтации Восток — Запад. В Москве начали почти в прежней манере говорить об агрессивности Североатлантического альянса, на Западе, в свою очередь, вновь заклинали русскую угрозу. Это возобновление конфликта Восток — Запад по сути не имело идеологических причин. После распада коммунистической диктатуры в августе 1991 в России, так или иначе, стали внедряться многие западные ценности. Подавленные в советское время принципы разделения властей, рыночной экономики и открытого общества все больше укоренялись в России. Всё это является важной причиной, почему постсоветская система так радикально отвергается коммунистически-националистической оппозицией. Правда, новая Россия крайне неустойчива и подвержена кризисам, но не может быть никакого сомнения в том, что политическая, экономическая и общественная система в стране принципиально изменилась с августа 1991 года. Даже начавшаяся в декабре 1994 года «первая» чеченская война, вопреки многим опасениям, не привела к реставрации прежнего режима. Правозащитник Сергей Ковалев, который принадлежал к непримиримейшим противникам чеченской войны, и который многими на Востоке и на Западе воспринимается как «совесть России», сказал в мае 1995 года ― то есть через полгода после начала войны: «Мы говорим, что хотим, […] читаем тоже, что хотим. А это, поверьте, совсем немало»44.
Итак, в основе нового конфликта между Востоком и Западом лежали не идеологические различия, а совершенно иные причины. Не в последнюю очередь тот факт, что Запад с одной стороны, а Россия с другой пошли в конце 20-го столетия противоположными политическими путями. На Западе постоянно углублялась интеграция, Россия же, напротив, уходила во все бóльшую изоляцию. Разрушительный опыт двух мировых войн привел Запад к сущностному изменению политической культуры. Здесь, наконец, осознали, что «обожествление» национальных интересов, присущее мировоззрению 19 столетия, ведет в тупик. Этот опыт лёг в основу европейских процессов интеграции. С началом горбачевской перестройки эта европейская идея оказала глубочайшее воздействие и на русских демократов. Относительно мирный ― к всеобщему изумлению мировой общественности ― распад Восточного блока и Советской империи не в последнюю очередь объясняется тем, что русские реформаторы отказались от брежневской доктрины и желали себя вести согласно действующим на Западе нормам. Но скоро оказалось, что принятие России в «общеевропейский дом» вовсе не стояло в повестке дня. Она была лишь частично интегрирована в экономические и политические структуры континента. Мало к чему обязывающая НАТОвская программа «Партнерство ради мира» была не в состоянии вывести Россию из положения аутсайдера. В то время как Запад стоит на пороге постнационалистической эпохи, изолированная Россия почти возвращается в 19 век и говорит о приоритете «национальных интересов». Отчасти поэтому московское руководство вплоть до недавнего времени так раздраженно реагировало на процесс распространения НАТО на Восток. Оно опасалось оказаться в окружении новой буферной или «санитарной» зоны.
Еще недавно на Востоке и на Западе подчеркивалось, что в холодной войне не было победителей и побежденных. Но теперь в России распространяется ощущение проигрыша в этой войне. Неудивительно, что здесь сейчас возникает синдром «побежденной великой державы», который напоминает «Версальский синдром» немцев после проигранной первой мировой войны. В России, также как в свое время в Веймарской республике, начинаются поиски виновных в поражении, а это в обоих случаях ― прозападно настроенные группировки.
За свою мнимую уступчивость Западу российское правительство непрерывно выслушивает обвинения национал-патриотической оппозиции в измене интересам страны. Так было и во время войны в Косово. Сразу после начала НАТОвских бомбардировок один из лидеров национал-патриотов, Сергей Бабурин, призвал страну к действиям. По его мнению, время словесных баталий с НАТО прошло: «Бомбардировки Белграда означают переворот в мировом порядке. Это не просто разрушение Потсдамской системы европейской безопасности. Это начало заката Европы, это крах США как мирового морального лидера […] 50 лет мира в Европе ― это заслуга Варшавского Договора. Когда он существовал, Европа, даже несмотря на «холодную войну», была мирной. […] Пора действовать. Ведь сегодня в Югославии происходит то, что будет завтра в России. Если мы не хотим, чтобы натовские ракеты взрывались на Кавказе или в Поволжье, нам нужно пресечь их полет на Балканах»45.
Газета же Завтра считала войну в Косово своеобразной генеральной репетицией предстоящего похода НАТО на Россию: «Многим нашим обывателям казалось, что, отодвинув Россию из Европы в Скифию, западные страны о ней забыли. Продырявленная грызунами система социализма рухнула, и началось движение цивилизованных гуннов на Восток. […Лишь] Югославия этому движению мешает»46.
Эти примеры, которые можно умножать, наглядно свидетельствуют, под каким нажимом находилось в конце 90-х годов московское руководство. Авторитетные оппозиционные круги не были заинтересованы в продолжении диалога с Западом. Они, наоборот, мечтали о реванше и хотели отомстить победителям в холодной войне за все унижения, перенесенные Россией в последние годы. В качестве одного из важнейших идеологов русского реванша выступает публицист Александр Дугин, чей журнал Элементы (1992-1998) оказывал большое влияние на национал-патриотический лагерь. Здесь в концентрированной форме формулировались стратегии возмездия, которые в других оппозиционных печатных изданиях подаются, так сказать, в разжиженном виде. Издатели журнала не желали примириться с окончательной победой своих западных соперников. Они призывали к реваншу, чтобы смыть позор победой над всеми западными противниками. Журнал идеализировал войну и насилие. Он перенял концепцию веймарского правоведа и радикального врага демократии Карла Шмитта, для которого важнейшим политическим критерием было разделение на друзей и врагов. Элементы тоже считают такое разделение альфой и омегой политики. К врагам они относят: «…новый мировой порядок, открытое общество, мировое правительство, планетарный рынок, общечеловеческие ценности»47.
Все противники этих «врагов» переводятся в категорию «друзей». Примирение между обоими лагерями невозможно: «Между ними только вражда, ненависть, жесточайшая борьба по правилам и без правил, на уничтожение, до последней капли крови. Между ними горы трупов […] Кто скажет последнее слово? […] Кто всадит последнюю пулю в плоть поверженного врага? Они или мы? […] Это решит война. «Отец всех вещей»»48.
По мнению издателей журнала, перед Россией стоит альтернатива: или она превратится в придаток другой сверхдержавы, или восстановит свой прежний статус гегемона. Но в отличие от бесчисленных имперских мечтателей в сегодняшней России, издатели журнала не хотели удовлетвориться только возрождением былого состояния. Реставрация прежних границ российской империи представляла для них лишь первую ступень стратегического плана. Потому что подлинной целью восстановленной империи должна быть борьба с мировой гегемонией Америки, то есть борьба за мировое господство, последний и решительный бой. Эта позиция сильно напоминает установки радикального крыла веймарской «консервативной революции», представители которого считали мировое господство единственным средством, способным компенсировать страдания немцев: «Для народа перенаселенной страны завоевание земельного пространства [есть] единственная возможность реально осуществить свою жизнь» ― писал один из влиятельнейших мыслителей «консервативной революции», Мëллер ван ден Брук, в своей книге Третий Рейх (1923)49. Десятью годами позже «реально существующий» третий рейх начал осуществлять эту программу. Итак, в случае с идейным багажом Элементов речь однозначно идет об импортном продукте.
Как реагируют представители политического истеблишмента современной России на такого рода идеи? Понимают ли они их деструктивный характер? Представляется, что не все. Научным консультантом книги Александра Дугина «Принципы геополитики», которая содержит вышеупомянутые идейные заявления, был заведующий кафедрой стратегии Военной Академии Генштаба Российской Федерации Н. П. Клокотов. Это сочинение издатели даже возводят в ранг учебника, который будет «незаменимым справочником для всех тех, кто принимает решения в важнейших сферах российской политической жизни…»50
Соседям и партнерам России становится все труднее разделять высказывания руководящей элиты и лидеров «национально-патриотической» оппозиции. Почти все политические группировки страны взывают к национальным интересам России и говорят о ведущей роли Москвы в границах прежнего Советского Союза.
Но нельзя забывать и того, что политические круги, которые с августа 1991 года находятся в России у власти, несмотря на свою антизападную риторику, весьма способны к прагматическим внешнеполитическим действиям. Они доказали это во время кризиса в Косово, но более всего ― после апокалиптических терактов 11 сентября в Нью-Йорке и Вашингтоне. Через две недели после этих событий Независимая газета писала, что в своей готовности оказать конкретную поддержку США в борьбе с терроризмом российский президент Владимир Путин пошел дальше, чем многие члены НАТО. Путин здесь даже превзошел ближайших союзников Вашингтона, англичан51. Но именно этот курс российского руководства вызвал возмущение национал-патриотической оппозиции. Культуролог и публицист Александр Панарин считал, что российская власть изменяет национальным интересам и проявляет совершенно излишнюю солидарность с победителями в «холодной войне»52. А глава компартии Зюганов добавил, что Запад хотел бы втянуть Россию в войну со всем исламским миром. Американцы, по его словам, могут в любую минуту покинуть этот регион. А для России это невозможно. Она геополитически прикована к исламскому миру. И тотальная конфронтация с ним может привести к катастрофическим последствиям для страны53. Вопреки всем этим предостережениям, политический истеблишмент в Москве осторожно-опасливо проводит прозападный курс. Председатель внешнеполитического комитета Государственной Думы Дмитрий Рогозин и бывший министр иностранных дел Андрей Козырев даже выступили за возобновление российско-западного альянса времен Второй мировой войны. Перед лицом смертельной угрозы, исходящей от международного терроризма, такого рода консолидация сил была бы, вне всякого сомнения, необходимой. По сравнению с этой опасностью противостояние Востока и Запада отходит, скорее, на второй план54.
Таким образом, обе части Европы, точнее, северного полушария, начинают постепенно срастаться, несмотря на взаимное недоверие, несмотря на Косово и Чечню, — эту многолетнюю открытую рану постсоветской России. Однажды России уже удалось прорвать свою изоляцию и стать полноправным членом европейского сообщества. Это произошло в начале 18 столетия, вследствие реформ Петра Первого. Но в 1917 году она выпала из этого сообщества на семь десятилетий ― если не считать краткого, четырехлетнего периода антигитлеровской коалиции. Будет ли начатое Горбачевым «возвращение страны в Европу» длительным процессом, станет ли новая встреча Востока и Запада для европейской культуры в целом столь же плодотворной, как в эпоху Достоевского и Толстого ― это пока открытый вопрос.
Перевод: Наталья Бросова и Лариса Лисюткина
1* Данный текст представляет собой значительно расширенную и обновленную редакцию доклада, который первоначально был прочитан в рамках симпозиума мюнхенского общества по изучению международной политики, проходившего под девизом «Ретроспективный взгляд на 20 столетие».
Цит. по Tschizewskij, Dmitrij/Groh, Dieter: Europa und Russland. Texte zum Problem des westeuropäischen und russischen Selbstverständnisses. Darmstadt 1959, S. 107f.
2 См.: Gleason, John H: The Genesis of Russophobia in Great Britain. A Study of the Interaction of Policy and Public Opinion. Cambridge. Mass. 1950; Hammen, Oscar J.: Free Europe versus Russia 1830-1854, in: The American Slavic and East European Review 1, 1952, S. 27-41; Groh, Dieter: Russland und das Selbstverständnis Europas. Ein Beitrag zur europäischen Geistesgeschichte. Neuwied 1961; Müller, Lore: Das Rußlandbild der deutschen politischen Flugschriften, Reisewerke, Nachschlagewerke und einiger führender Zeitschriften und Zeitungen während der Jahre 1832-1853. Diss. München 1953; McNally, Raymond T.: Das Russlandbild der französischen Publizistik zwischen 1814 und 1843, in: Forschungen zur osteuropäischen Geschichte 6, 1958, S. 82-169.
3 Namier, Sir Lewis: Conflicts. London 1942, S. 54.
4 Martin, Kingsley: The Triumph of Lord Palmerston. A Study of Public Opinion in England before the Crimean War. London 1963, S. 17, 20, 25.
5 См.: Simpson, M.S.M.: ed., Correspondence and Conversations of Alexis de Tocqueville with Nassau William Senior from 1834 to 1859, Band 1-2. London 1872 (New York 1968), hier Band 2, S. 128ff.
6 См., Groh: Russland, S. 175; Barraclough, Geoffrey: Europa, Amerika und Rußland in Vorstellungen und Denken des 19.Jahrhunderts, in: Historische Zeitschrift, 203, 1966, S. 280-315; Rich, Norman: Why the Crimean War? A Cautionary Tale. Hannover 1985, S. 4, 201.
7 См.: Wohlforth, William: The Perception of Power: Russia in the Pre-1914 Balance, in: World Politics 39, 1986/87, S. 353-381.
8 См.:Mosse, George L.: Die Nationalisierung der Massen. Politische Symbolik und Massenbewegungen in Deutschland von den Napoleonischen Kriegen bis zum Dritten Reich. Frankfurt/Main 1976; Hayes, Carlton J. H.: The Historical Evolution of Modern Nationalism. New York 1950; Anderson, M. S.: The Ascendancy of Europe. Aspects of European History 1815-1914. London 1972, S. 140-173; Namier, Sir Lewis B.: Nationality and Liberty, in: Ders.: Avenues of History. London 1952, S. 20-44.
9 Франк, Семен: Крушение кумиров. Берлин 1924, С. 15 сл.
10 Schieder, Theodor: Das Problem der Revolution im 19. Jahrhundert, in: Ders.: Staat und Gesellschaft im Wandel unserer Zeit. Studien zur Geschichte des !9. und 20. Jahrhunderts. München 1970.
11 Leontovitsch, Viktor: Geschichte des Liberalismus in Russland. Frankfurt/Main 1957, S. 40.
12 Бердяев, Николай: Философская истина и интеллигентская правда, в: Вехи. Сборник статей о русской интеллигенции, II изд. Москва 1909, С. 2.
13 Ср.: Гершензон, Михаил: Творческое самосознание, в: Вехи, С. 85-89; Venturi, Franco: Roots of Revolution. A History of the Populist and Socialist Movements in Nineteenth Century Russia. Chicago 1960, S. 505; Pipes, Richard: Russland vor der Revolution. Staat und Gesellschaft im Zarenreich. München 1977, S. 279f.
14 Победоносцев, Константин: Московский сборник. Москва 1896, С. 67-75, 149 и сл.,182 и сл.; Флоровский, Георгий: Пути русского богословия, III изд. Париж 1983б С. 412.
15 Витте, граф Сергей Ю.: Воспоминания, Т. 1-3. Берлин 1922, здесь т. 2, С. 441 и сл., 467-472, т. 3, С. 272 и сл.
16 von Laue, Theodor: Sergej Witte and the Industrialisation of Russia. Columbia 1963, S. 101f., 170f., 222; Thalheim, Karl: Die wirtschaftliche Entwicklung Russlands, in: George Katkov/Erwin Oberländer/Nikolaus Poppe/Georg von Rauch, Hgg.: Russlands Aufbruch ins 20. Jahrhundert. Politik-Gesellschaft-Kultur 1894-1917. Freiburg 1970, S. 101.
17 Витте, Сергей: Самодержавие и земство. С.-Петербург 1908, С. 44 и сл., 203-211; Кони Анатолий Ф.: Сергей Юльевич Витте. Отрывочные воспоминания. Москва 1925, С. 24 и сл.; Милюков Павел: Воспоминания. Нью-Йорк 1955, Т. 1, С. 241 и сл.; von Laue: Witte, S. 161f., 305.
18 Leontovitsch: Geschichte, S. 339, 416.
19 См. Милюков, Павел: Россия на переломе. Париж 1927, Т. 1, С. 11-28; Suchanov, Nikolaj: 1917. Tagebuch der russischen Revolution. München 1967; Федотов, Георгий: Революция идет, в: Современные записки, 39, 1929, С. 306-359; также: Проблемы будущей России, в: Современные записки, 43, 1930, С. 406-437; Wheeler-Bennett, John W.: Brest-Litovsk. The Forgotten Peace. March 1918. London 1956, S. S. 6; Kochan, Lionel: Russia in Revolution 1890-1918. London 1966, S. 167-185; Geyer, Dietrich: Die Russische Revolution. Historische Probleme und Perspektiven, 2. Aufl. Göttingen 1977, S. 65; Бурджалов, Эдуард: Вторая русская революция. Восстание в Петрограде. Москва 1967, С. 26-42.
20 Степун, Федор: Мысли о России, в: Современные записки, 33, 1927, С. 346 и сл.
21 Chamberlin, William H.: Die Russische Revolution 1917-1921. Frankfurt/Main 1958, Band 2; Schapiro, Leonard: The Origin of the Communist Autocraty. Political Opposotion in the Soviet State. First Phase1917-1922. London 1955;Carr, Edward H.: A History of Soviet Russia. The Bolshevik Revolution 1917-1923. London 1966, Band 2, S. 151-268; Broido, Vera: Lenin and the Mensheviks. The Persecution of Socialists Under Bolshevism. Worcester 1987, S. 63ff.; Luks, Leonid: Geschichte Russlands und der Sowjetunion. Von Lenin bis Jelzin. Regensburg 2000, S. 100-112.
22 Schapiro: The Origin, S. 348f.; Abramovitsch, Raphael: Die Sowjetrevolution. Hannover 1963, S. 179ff.; Федотов, Георгий: Народ и власть, в: Вестник РСХД, 94, 1969, С. 79-95.
23 Цит. по: Кулешов С. и др.: Наше отечество. Москва 1991, Т. 2, С. 67.
24 Устрялов Николай: Под знаком революции, 2 изд. Харбин 1927, С. 5 и сл.
25 Евразийство, Опыт систематического изложения. Париж 1926, С. 6.
26 Цит. по: Московские Новости, 27.09.1992, С. 21.
27 Солженицын, Александр: Публицистика. Статьи и речи. Вермонт-Париж 1989, С. 203 и сл.
28 Hildermeier, Manfred: Geschichte der Sowjetunion. 1917-1991. Entstehung und Niedergang des ersten sozialistischen Staates. München 1998, S. 886.
29 Breslauer, G. W.: Khrushchev and Brezhnev as Leaders. Building Authority in Soviet Politics. London 1982, S. 12; Gill, G.: Khrushchev and Systematic Development, in: McCauley, M., Hg.: Khrushchev and Khrushchevism. Bloomington/Indianopolis 1987, S. 30-45.
30 Бурлацкий, Федор: Брежнев: крушение оттепели. Размышления о природе политического лидерства, в: Литературная газета, 14.09.1988.
31 Кулешов и др. Наше отечество, Т. 2, С. 535-541; Пихоя Р.: Советский Союз. История власти 1945-1991. Москва 1998, С. 417-435.
32 Горбачев, Михаил: Избранные речи и статьи. Москва 1985, С. 9 и сл., 18 и сл., 69-81, 109 и сл.
33 См. Политический отчет Горбачева на 27 съезде КПСС, в: Правда, 26.02.1986.
34 Пихоя: Советский Союз, С. 457 и сл.
35 См.: „Nur durch Kritik und Selbstkritik können wir uns kontrollieren“, в: Frankfurter Rundschau 18.09.1986.
36 Горбачев, М.С.: Перестройка и новое мышление для нашей страны и для Всего мира, Москва 1987, с. 123-124.
37 Там же, с. 149.
38 Витте, граф С. Ю.: Воспоминания. Царствование Николая II., Т. 2. Берлин 1922, С. 313 и сл.
39 Gorbatschow, Michail: Erinnerungen. Berlin 1995, S. 416ff.
40 Наш современник, 3, 1990.
41 Kuśmierek, Józef: Szanowny panie Jelcyn, в: Gazeta Wyborcza, 2.04.1991, S. 12.
42 См.: Nipperdey, Thomas: Deutsche Geschichte 1800-1866. Bürgerwelt und starker Staat. München 1983, S. 627-630; Gollwitzer, Heinz: Europabild und Europagedanke. Beiträge zur deutschen Geistesgeschichte des 18. und 19. Jahrhunderts. München 1964, S. 262; Wehler,Hans-Ulrich: Deutsche Gesellschaftsgeschichte. Zweiter Band. Von der Reformära bis zur industriellen und politischen „Deutschen Doppelrevolution“. München 1987, S. 743f.
43 Московские Новости. 16.08.1992.
44 Литературная газета 31.05.1995.
45 Московские Новости 30.03.1999, С. 4.
46 Хайрюзов, Валерий: Тьма над Балканами, в: Завтра 21/1999, С. 5.
47 Рука так и тянется к кобуре, в: Элементы, 7, 1996, С. 2.
48 Там же; см. также: Дугин, Александр: Парадигма конца, в: Элементы 9, 1998, С. 69.
49 Moeller van den Bruck, Arthur: Das Dritte Reich. Hamburg 1931, S. 63, 71ff.
50 Дугин, Александр: Основы геополитики. Геополитическое будущее России. Москва 1997.
51 Волкова, Марина, в: Независимая газета 26.09.2001.
52 Панарин, Александр: Раскол, в: Литературная газета 19.09.2001.
53 Независимая газета 25.09.2001.
54 Литературная газета 19.09.2001, С. 2; Московские новости 2.10.2001, С. 9.